Текст книги "Меч князя Вячки"
Автор книги: Леонид Дайнеко
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 20 страниц)
Вячка держал на ладони прядь шелковистых, светлых, как лен, волос дочери. Он понюхал их, поцеловал побелевшими губами и, достав из-за пазухи малюсенький, тканный из серебряных ниток мешочек, спрятал их туда.
«Бог испытывает своих рабов горем, – думал Генрих, шагая рядом с Вячкой. – Только наглотавшись до слез едкого дыма костров, в которых сгорают самые светлые надежды, человек может оценить, может понять, что такое счастье. В своей земной жизни мы все время словно бредем по торфянику, который горит, тлеет под ногами. Нет у нас выбора. Или провалишься, оступившись, в огонь, или засосет гнилое болото».
Над Ригой в выцветшем небе плыли серебряные льдины туч. Вот одна туча на какой-то миг заслонила солнце, и тень ее, мрачная, стремительная, побежала по земле. «Смерть бежит, кого-то ищет», – с замирающим сердцем подумал Генрих. Они как раз вышли на пустынную городскую площадь. Тень тучи, как хищный зверь, бежала навстречу, перерезая им путь.
– Стойте, – побледнев, попросил Генрих и остановился. Но все остальные, не обратив внимания на его просьбу или не услышав ее, пошли дальше. Тень накрыла их с головы до ног, как черный саван. Только Генриха не затронула она своим холодным крылом, проскользнув в двух шагах от него. Генрих стоял, освещенный ярким солнцем. «Все они умрут раньше меня, – подумалось ему. – Они истлеют в могилах, а я еще буду жить, дышать, видеть солнце, молиться Христу». Острая печаль пронзила сердце. С детства Генрих любил все живое – людей, зверей, птиц. Все, что дышит, наделено частичкой святой божьей силы, и больно осознавать, что все это в конце концов станет тленом.
Епископ Альберт улыбался. Он был доволен тем, как хитро удалось ему приручить кукейносского князя. Крупное, полное лицо епископа расплывалось в улыбке, а Генрих, украдкой поглядывая на него, видел оскал безносого черепа, ловил страшный взгляд смерти. «Боже, выжги из меня каленым железом такие греховные мысли, – страстно молил он Христа. – Огненным жезлом пасешь ты народы, не дай же мне сбиться со святой дороги».
Через толмача он обратился к Вячке, сказал, чтобы не волновался кукейносский король за дочь – в монастыре под присмотром духовных наставников окрепнет она душою, испытает сладость истинной веры.
– Я сам обучу ее латыни, – пообещал он. Вячка глянул на Генриха, сухо спросил:
– А разве наша вера не истинная? А разве язык кривичей не истинный?
Генрих ответил уверенно:
– На земле должен быть один бог-властелин, один божий наместник, один гнев и одна милость, один язык. Все иное – от дьявола.
Ничего не ответил ему на это кукейносский князь, лишь отвернулся. Генрих был задет – он считал, что умеет находить в каждой душе человеческой, даже самой темной, окошко, щель, через которую можно заглянуть в нее. Он и в священники пошел от уверенности, что имеет право поучать людей, что есть в нем какой-то лучик божьего света, который всегда привлекает людей. Но вот идет рядом с ним человек, его ровесник, и не понимает, не хочет понимать его. Невыносимо обидно для самолюбия. «Он угнетен бедой, беда ослепила его, – утешал себя Генрих. – О если б смог я поговорить с ним один день и одну ночь, всего только один день и одну ночь, я сокрушил бы стену его неверия. Он стал бы моим братом во Христе».
Вера, был убежден Генрих, приходит в человеческую душу раз и навсегда. Это похоже на удар грома. Римский военачальник Евстафий Плакида, упрямый, твердый, как кремень, язычник, со смехом бросавший первых христиан в клетки со львами, увидел на охоте оленя с искрящимся золотым крестом между рогами и в тот же миг стал христианином.
«Сведи меня, боже, с этим кукейносским королем, и я сделаю так, что его меч будет служить тебе, только тебе, – мысленно взмолился Генрих. – И я опишу это в своей хронике, чтобы восславить твое всемогущество и силу».
Они молча шли рядом. Князь Вячка достал из-за пазухи малюсенький, сотканный из серебряных нитей мешочек, вытащил из него светлую прядь дочкиных волос, сплел из них кольцо, надел кольцо на палец, вскочил в седло и вместе со своим старшим дружинником Холодком, ни разу не оглянувшись на Ригу, поскакал в Кукейнос.
Глава четвертая
(часть II)
Наконец Генриху исполнился двадцать один год. С большим успехом он закончил курс богословских наук, блестяще выдержал публичный диспут, и епископ Альберт, радуясь за своего любимого ученика, рукоположил его в сан священника и в бенефиций ему назначил приход в землях имерских латгалов. Приход был далеко от Риги, но Генриха это нисколько не беспокоило – он давно рвался туда, где только восходил свет христианской веры, где в самой гуще язычников можно было своими руками посадить плодоносящий сад Христа.
Со старым клириком Алебрандом, который помнил еще епископа Мейнарда, в повозке с полотняным верхом ехал молодой пастырь Генрих на реку Имеру, на родину своих предков. Везли с собой дароносицу, святую воду и святые книги, пастырскую ризу и распятие.
Генрих, искренне веруя в неодолимую мощь Христа, хотел ехать без охраны, но старый Алебранд, которому язычники хорошенько посчитали ребра еще при Мейнарде, даже и слышать об этом не захотел.
– Нас утопят в первом же болоте или поджарят, как рыбу, на костре, – сказал он Генриху.
Епископ Альберт, хорошо зная, как беспокойно на дорогах, выделил для эскорта двадцать своих конных латников, сказав на прощание Генриху:
– Не отпускай, сын мой, охрану. Пусть она всегда будет с тобой, иначе не избежать тебе могильного червя, – и уже обращаясь одновременно к Генриху и Алебранду, дал такой наказ: – Любите врагов своих, благословляйте тех, кто проклинает вас.
…Ехали сначала вдоль моря, опасаясь турайдских ливов, живших над рекой Гауей. Морской берег был низкий, песчаный, чахлые сосны росли на нем небольшими островками, чайки тоскливо кричали о чем-то. На душе у Генриха, чем дальше отъезжали они от Риги, становилось все неспокойнее, порою – он сам не понимал почему – хотелось плакать. Успокаивали святые книги и толстый свиток пергамента, который он взял с собой для будущей хроники.
На третий день переправились на правый берег реки Гауи, причем Генрих неожиданно для себя упал с повозки в воду и чуть не уронил Библию, которую держал в руках. «Плохой знак», – подумал Генрих.
Заехав в лес, разложили костер. С помощью старого Алебранда Генрих снял с себя мокрую одежду, развесил ее сушиться на рогатках над огнем. Сам сидел, закутавшись в темную сутану, подобрав под себя босые ноги.
Алебранд, как выяснилось, уже несколько раз ездил этой дорогой, которая вела правым берегом Гауи на реку Имеру, впадающую в озеро Остигерве.
– Там живут имерские латгалы. И там мы всегда собирались после походов на язычников-эстов, чтобы помолиться и поделить добычу, – сказал Алебранд, хмуря от вертких горячих искр седые брови.
«Там моя родина, – думал Генрих, вслушиваясь в ровный глуховатый шум леса, вглядываясь в гребешки пламени. – Подумать только – я там родился. Не в Тевтонии, не в Риме и не в Бремене, а там, на берегу озера, которое не помню, среди людей, которых тоже не помню. Каким я был, когда мне было четыре-пять лет? Наверное, бегал босиком, как и все дети ливов и леттов, встретившиеся нам по пути… На носу, наверное, были веснушки… Я молился богам, которых почитали мои родители… А кто же были мои родители? Я их тоже не помню… Я родился среди язычников, во тьме, в грязи… Что ж, и Христос родился не в золотых палатах, а в стойле, на сене».
– Что же ты умолк, Генрих? – спросил Алебранд. – В долгой дороге надо все время говорить друг с другом, не то можно с ума сойти от молчания. Я поездил на своем веку немало, – он широко зевнул и сразу же перекрестился, чтобы не влетела в рот дьявольская сила. – В первый раз, помню, поехал я к эстам в их Унганию, чтобы отобрать добро, которое они захватили у наших купцов. Купцы шли санным обозом из Риги к Пскову, а эсты вместе с ливами напали на них, забрали товаров марок на девятьсот. Но не отдали язычники добро, чуть меня самого не прикончили. Дикари все, что эсты, что летты, – он сердито сплюнул в огонь.
«Я родился от дикарей, – думал Генрих, – на земле, забытой богом, спящей мертвым сном, не слыша святых псалмов, не зная всемогущей волшебной латыни. Неужели я мог не знать латынь, этот язык богов, музыку небес? Латынь – сама гармония, само совершенство. Неужели я мог говорить на каком-то ином языке и у меня язык не присох к гортани? Как одно солнце светит в небе, так должен быть и один язык. Один! Святая латынь! Все другие языки – мусор, пыль под ногами. Разве это языки?»
Он поднялся, встал у самого костра, закутавшись в сутану, которая стала горячей. Однако он совсем не чувствовал этого кожей, телом – такой жгучей болью горела душа.
– А назад от эстов возвращался, – продолжал свои бесконечные воспоминания Алебранд, – и попал на реку Имеру к леттам. Слово божье они встретили с радостью, но бросили жребий – принять крещение от Пскова, от русской церкви, как сделали таловские летты, или от латинян. Повезло нам, латинянам.
«Мои родители, мои родственники по жребию выбирали себе веру, – чуть не плача от обиды и злости, думал Генрих. – Будто вера – новая рубашка или новая корова. Будто есть на свете что-либо более мудрое и светлое, чем римская вера. И я родился от таких людей!»
– Да садись ты, Генрих, – мягко предложил старый Алебранд. – Садись вот тут, возле меня… Дорога еще долгая, надо беречь ноги. Давай налью тебе вина. Я всегда вино в дорогу беру. Не пьешь? Совсем не пьешь? Святой… А я без вина не могу.
Алебранд, задрав бело-желтую пеструю бороду, пил вино из медной кружки. Пил долго, смачно, потом вытер кулаком губы и сказал:
– Ты на меня, старика, не смотри. Я свое отъездил и отслужил. Человек я безобидный. Ищу, где тепло, сытно и котел не пуст. Вот отвезу тебя на Имеру, помогу церковь обжить и вернусь в Ригу. Там и умирать буду.
«Без Алебранда мне будет нелегко, – сидя у костра, думал Генрих. – Но со мною бог и святая дева Мария. Они помогут мне, укрепят душу. Я так хотел быть пастырем!»
Ему вспомнились долгие годы учебы в Бремене, Риме, а потом в Риге. Он всегда был одним из лучших студиозусов. Его друзья по богословской семинарии тайком ухаживали за девушками, пили вино и пиво, лоботрясничали, оправдывая все это тем, что, сам Христос, когда учился в школе, во время уроков лепил из мокрой земли птиц, оживлял их, и те птицы летали по классу.
Он всегда считал себя тевтоном, сыном того могущественного народа, который когда-то сокрушил, поставил на колени Римскую империю, который на боевых взмыленных конях ворвался в мраморные дворцы, в огромные роскошные бани, где в диких фантастических оргиях, в непосильных для слабой человеческой души грезах доживало последние дни худосочное племя пигмеев, бывших некогда гигантами. Но его родители были леттами, значит, и он был летт.
Однажды семинарист, спавший с ним рядом, утром удивленно сказал ему:
– Генрих, я не знал, что ты такой Цицерон – разговариваешь даже во сне.
– Я разговариваю во сне? – удивился и Генрих.
– Да. Но это еще не все. Ты разговариваешь не на латыни, не по-тевтонски, не по-свейски, а на каком-то странном непонятном языке.
Кровь ударила в виски. Генрих покраснел как рак, с которым студиозусы любили пить пиво. Оказывается, во сне он говорит по-леттски! Не благородные розы святой латыни расцветают в его душе, а остро колется болотная осока языка, который никто никогда не слышал и, конечно же, не услышит на берегах Рейна. Он вырывал, выкорчевывал его из себя, однако, оказывается, корешки остались.
На следующий вечер, перед сном, он долго и искренне молился, просил:
– Боже, сделай, чтобы не возвращались ко мне эти ненужные, мертвые слова. Я – сын твоей латыни. Боже, я верный раб твоей святой латыни.
А чтобы быть абсолютно уверенным в том, что леттский язык не вернется к нему ночью, он завязал себе рот шелковым платком и так заснул – дышать-то дышалось, но вместо слов из груди вырывалось какое-то бормотание.
Он изгонял из себя язык предков, как из святого, украшенного золотом храма изгоняют шумных, вечно голодных воробьев. Язык умирал. Он больше не возвращался в сны. Во сне Генрих говорил теперь на латыни. В Риге, на исповеди, Генрих рассказал епископу Альберту, своему любимому наставнику, обо всем, что тревожило его.
– Что ты делаешь, сын мой?! – воскликнул Альберт. – Да, латынь – божий язык, язык языков. Но она пока еще не может быть единственным ключом, отмыкающим все сердца. Нам, рижской церкви, нужны люди, знающие языки ливов и эстов, полочан и леттов.
Так снова ожил в душе Генриха язык предков.
Обсушились, отдохнули, и небольшой обоз двинулся дальше. После вынужденного купания в холодной воде настроение у Генриха улучшилось, не так мрачно глядел он теперь на все, что происходило вокруг. Ливы и летты целыми семьями убегают в леса, прячутся при их появлении? Ибо неразумные язычники. Не озарил их еще свет господний? У них очень бедные избы, усадьбы? Значит, ленятся работать.
Много рек и речушек текло на этой земле. И все текли с востока на запад, туда, где заходит солнце. Море притягивало их к себе.
При переправе через одну из таких речушек из лесу, что рос на самом берегу, выскочило около тридцати всадников, в белых длинных плащах с нашитыми на них красными крестами и мечами, в шлемах, похожих на горшки. Подняв копья, они ринулись на обоз.
– Венденские рыцари, – сказал старый Алебранд, – меченосцы. – И закричал всадникам, готовым смять, растоптать их обоз: – Именем Христа, остановитесь! Мы из Риги! Люди епископа Альберта!
Но стальная конная лавина неслась, не обращая внимания на отчаянный крик старого клирика, и тогда Генрих схватил святое распятие, высоко поднял его над головой и во всю силу своего голоса крикнул:
– Остановитесь, вы, спрятавшие лица за железо! Кони взвились на дыбы перед самой повозкой, в которой сидели Генрих и Алебранд. На них были металлические попоны и нагрудники. Головы покрывала кольчужная сетка. Прямо перед собой Генрих увидел блестящие от воды тяжелые копыта.
– Стой! – широко взмахнул рукой в металлической перчатке комтур, на длинном копье которого трепетал белый флажок с красным крестом. Команду эту он отдал и своим разгоряченным рыцарям, и напуганному церковному обозу.
Комтур, широкоплечий, смуглолицый, подъехал к Генриху и Алебранду. На нем были перевязь, рыцарский пояс, золотые шпоры – все, что должен иметь благородный отважный рыцарь.
– Мы думали, что вы – эсты, – сказал комтур, взглянув на Генриха суровыми глазами. – Кто же вы?
– А если бы мы оказались леттами? – вопросом на вопрос ответил Генрих, у которого сердце все еще глухо стучало в груди.
– Летты – подданные нашего ордена, – скупо улыбнулся закованный в железо комтур. – Какой смысл убивать рабов, которые кормят и поят нас? Правда, случается, что мы рубим и топчем конями и леттов, приняв их за эстов. Эти туземцы все на одно лицо.
– Я еду со своими людьми на реку Имеру, чтобы построить там церковь и провести святое крещение, – сообщил комтуру Генрих. Его обоз все еще стоял в реке, там, где на него напали меченосцы. Кони, пока шел разговор, пили речную воду. Слепни и оводы сразу же облепили потные конские спины. Генрих увидел этих серых крылатых кровососов, и злость вспыхнула в его душе. Он гневно кинул возчику:
– Погоняй! Пока мы стоим, слепни всю кровь выпьют из наших лошадей.
– Вы поедете в замок Венден к братьям-рыцарям и магистру Венна, – спокойно, как о чем-то само собой разумеющемся, сказал комтур.
– Я спешу на Имеру, – возразил Генрих.
– Язычники подождут. А вы поедете в Венден, – уже решительно повернул коня комтур.
– Поедем, Генрих, к рыцарям, – сразу согласился старый Алебранд. – Слыхал я, что у них в подвалах хранится прекрасное вино.
Замок меченосцев стоял на обрывистом берегу реки Гауи. Камень, из которого совсем недавно возвели стены и башни, еще не потемнел от дождя и дыма.
Подъехали к заполненному мутной водой рву. Комтур несколько раз протрубил в боевой рог, подавая находившимся в замке условный сигнал, и через широкий ров с грохотом лег подъемный мост.
Замок был застроен тесно, с узкими улочками, с небольшим, утоптанным копытами внутренним двориком, где размещались казарма братьев-рыцарей и орденская капелла.
Юноша-оруженосец придержал стремя, когда комтур соскочил с коня, взял у него копье и щит. Генрих и Алебранд, оставив обоз и всю свою охрану, пошли вслед за комтуром. «Тесно живут рыцари, – думал по дороге Генрих. – Не замок, а гнездо – сокола или коршуна».
Они видели, как учатся меченосцы рукопашному бою – разделившись на десятки, рыцари, вооруженные мечами и копьями, атаковали друг друга. Звон мечей, крики сливались с ржанием лошадей и отрывистыми командами седого рыцаря в черном плаще, стоявшего на специально построенном помосте и оттуда внимательно следившего за действиями воинов. Правда, на наконечники копий, как заметил Генрих, были надеты небольшие деревянные шары.
По лабиринту улочек, а потом по темному извилистому коридору главной цитадели замка комтур привел их наконец в просторный, с высоким потолком зал, где ярко горело множество свечей. На стене, напротив входа, висели большой меч и большое копье – символы верховной власти великого магистра, или, как его называли, гроссмейстера Ордена Меченосцев.
Высокий белолицый мужчина с расцарапанной копьем щекой маленькими щипцами осторожно снимал нагар с фитиля свечи. Казалось, он хочет сорвать красный трепещущий цветок. Услышав шаги за своей спиной, он резко оглянулся, крепко сжал щипцы, даже косточки пальцев побелели. Это был гроссмейстер Венна, которого на эту должность пожизненно избрали рыцари ордена, а папа Иннокентий III утвердил их выбор.
– Люди епископа Альберта, – сказал гроссмейстеру, глянув на Генриха и Алебранда, комтур. Между собой меченосцы привыкли разговаривать лаконично.
– Ваш епископ – глупый жирный каплун! Собака! – сразу же закричал гроссмейстер Венна. Он швырнул щипцы, и они, ударившись о стену, зазвенели. Комтур нагнулся, поднял щипцы, сдул с них сажу.
– Он завел торг с орденом из-за трети Ливонии! – кричал Венна. – Из нашей крови он хочет печь пироги! Рыцарская кровь – не вода! Не вода! Я заключу союз с датским королем Вальдемаром и возьму все, что завоюет мой меч!
Гроссмейстер в один прыжок оказался у стены, сорвал с нее меч. Глаза у него блестели, и Генриху на миг показалось, что наступил конец, что сейчас Венна порубит его и Алебранда на куски, как капусту.
Но приступ гнева очень скоро прошел. Гроссмейстер аккуратно повесил меч на стену, спокойно взглянул на гостей, сказал:
– Мы – корни одного дерева. Приглашаю гостей поужинать с братьями-рыцарями.
Трапезная меченосцев размещалась как раз под комнатой, в которой жил гроссмейстер. Венна с комтуром, Генрих и Алебранд спустились по винтовой лестнице в полумрак трапезной. Как огненная пасть дракона, краснел, трещал в углу трапезной камин, в котором сгорали огромные смолистые бревна. Порой оттуда выскакивали яркие угольки, с писком крутились по каменному полу.
Меченосцев было человек пятьдесят. Капеллан прочитал молитву, все стоя выслушали ее, потом сели, каждый на свое навечно закрепленное за ним место. По правую руку от гроссмейстера сел рыцарь, который особенно отличился в последнем бою. Каждый меченосец взял свой золоченый кубок, на котором было написано:
«Восславим бога». Паж-виночерпий серебряным ковшом налил всем вина из дубового бочонка.
Только один человек в трапезной не пил, не имел сегодня права пить. В черном плаще – а все меченосцы были в белых плащах – он сидел на охапке соломы на полу и черпал из деревянной миски деревянной ложкой гороховую кашу. Горох не лез ему в горло – он сидел печальный, растоптанный всеобщим презрением, с набитым едой ртом.
– Кто это? – тихо спросил у комтура Генрих.
– Рыцарь Викберт. Во время боя с эстами он испугался, покинул боевой строй, – объяснил комтур. – Трусость карается в нашем ордене очень строго. Тот, кто во время боя показал себя зайцем, должен после боя, в трапезной, почувствовать себя червяком.
Генрих внимательно взглянул на Викберта. Ни за что в жизни не хотел бы он оказаться на его месте, ибо стыд, сжигающий душу, особенно страшен, просто невыносим, если ты страдаешь от него на глазах у своих друзей. Плечи у Викберта были опущены, руки, державшие ложку и миску, дрожали. Но не только укоры судьбы увидел во взгляде и всей фигуре несчастного рыцаря Генрих. В какой-то момент Викберт поднял голову и глазами, полными ненависти, кажется, насквозь просверлил гроссмейстера Венна. Такой взгляд может разрушить даже крепостную стену, но Венна, опьяневший от вина и горячего мяса, поднялся с кубком над рыцарским столом и сказал зычным голосом:
– Издревле повелось у нас, латинян: народ должен работать, рыцари воевать, а духовенство молиться. Выпьем, братья-рыцари, за наших гостей, божьих слуг Генриха и Алебранда. Мы своим мечом вырубаем, корчуем дикий лес язычества, а они идут за нами и со святой молитвой на устах засевают отвоеванные у тьмы просторы Христовым зерном.
Рыцари как один выпили, только Викберт, сидевший на полу, у ног своих товарищей, еще глубже втянул голову в плечи.
После ужина комтур решил показать гостям цитадель. Старый Алебранд, до отвала набив живот жареным мясом, отказался и вскоре уже храпел в рыцарской казарме. Пошел один Генрих.
Цитадель, словно каменный меч, врезалась в вечернюю синеву. Внутри нее одно над другим были расположены, как пчелиные соты, небольшие помещения, в которых рыцари могут выдержать долгую многомесячную осаду. В подвале был выкопан колодец, там же хранились запасы продовольствия. Винтовая лестница была хитро спрятана в стене. По этой лестнице можно быстро пройти в подземный ход, ведущий на берег Гауи.
Потом спустились на самое дно цитадели, в вечный мрак и холод. Капли воды с тихим шелестом падали за спиной у Генриха. Это были последние звуки белого света, ибо то, что он увидел, было адом.
Комтур зажег факел, и на Генриха глянули, вырванные из тьмы, желтые человеческие черепа, скелеты. Давно скончались в страшных муках люди, навек замурованные в этой могильной мгле, давно разрушилась, исчезла их плоть, а кости и теперь были прикованы к каменной стене цепями. Один скелет был прикован за ногу, другой – за шею…
Но оказалось, в этом ужасном аду еще тлела жизнь. В темном углу подземной темницы что-то дышало, слабо шевелилось.
Комтур шагнул туда, высоко подняв факел, и Генрих увидел двух мужчин, вернее стариков, – длинные седые бороды выросли у них чуть ли не по пояс. Они были прикованы короткими цепями за шеи к темной от подземной сырости стене.
Комтур снял с крюка, вбитого в стену, плеть, висевшую, видимо, тут постоянно, угрожающе взмахнул ей и спросил у одного из невольников:
– Как твое имя, пес?
– У меня нет имени. Я раб ордена, – задрожав всем телом, ответил невольник.
– Поумнел, – засмеялся комтур. – Целуй плеть. Невольник, зазвенев цепью, торопливо поцеловал плеть, красную от его крови и крови соседа по несчастью.
– Смотри у меня, – пригрозил комтур. – Чуть что – сам с себя шкуру снимешь и вот на этот крюк повесишь. Ну а твое имя? – подступил он с плетью ко второй жертве.
– Я – Варидот, старейшина имерских леттов, – слабым голосом ответил обессилевший невольник.
– Ты раб ордена! Ты раб ордена! – разъяренно закричал комтур и начал со всего плеча хлестать плетью леттского старейшину.
– Я – Варидот, – прошептал невольник и потерял сознание.
У Генриха подкашивались ноги, тошнота подступала к горлу. Он не выдержал и стрелой вылетел из камеры, во тьму – только бы дальше от стонов и крови.
– Жалеешь язычников? – удивился комтур, когда они возвращались из-под земли на поверхность. – Их много, а бог один. Запомни: нанося раны язычникам, мы охраняем святые раны бога.
Проведя в Вендене еще день, Генрих и Алебранд с обозом двинулись дальше, на реку Имеру. Генриху все вспоминался несгибаемый леттский старейшина, который, как собака, сидит на цепи, но не забывает свое человеческое имя. Вместе с гордым леттом он вспоминал кукейносского князя Вячку, неуступчивого, с железной душой, которая, может, и даст трещины, но сломать ее невозможно. «Однолюбы, – думал про летта и Вячку Генрих. – Свой род не забывают, свой корень. У того же Вячки украли дочь, и он с мольбой на устах примчался в Ригу, пообещал отдать епископу половину своего города, он не пожалеет ее, эту половину, и все равно мы не одолели его, он вечный наш враг до последнего своего вздоха. В чем сила таких людей? Неужели в слепой верности маленькому уголку земли, на котором они родились? Так в этом они похожи на кротов, которые всю жизнь копаются-ковыряются на лесной поляне, где пустили их на свет божий, и ничего им не надо, ничего их не манит – была бы только своя поляна. А я чайкой хочу быть! Сегодня тут, завтра перелетел через море, и совсем иной ветер гладит перья, совсем иное солнце греет, и надо всем этим огромным разным светом – один бог, один, не леттский, не полоцкий, а римский».
В эту же ночь под шум ветра, под однообразный скрип колес приснился Генриху сон. Увидел он нетленный божий престол в ярких, празднично васильковых небесах. Мягкий золотой свет, на который бы глядел не отрываясь вечно, струился от престола. Музыкой звенел безграничный простор, заполненный ангелами с льняными волосами, сидящими на маленьких искристо-бриллиантовых звездочках (по ангелу на звездочку!). Они качались, летали вверх-вниз, словно на качелях. Генрих увидел бога и покорно опустил счастливый взгляд. И услышал он, как встретились, столкнулись у божьего престола две молитвы – одна прилетела из Риги, другая – из Полоцка. «Боже, – слезно просила рижская молитва, – укрепи, научи, помоги одолеть язычников». «Боже, – заголосила молитва полоцкая, – ты наш отец. Смилуйся, помоги одолеть тевтонов». Молитвы были две, а бог один, и бог мучительно задумался. Звезды погасли в темных небесах, ангелы заплакали и легли спать, укрывшись холодными облаками, гром хотел было загреметь, да сорвал голос, захрипел, закашлял, а бог все думал. И тогда не выдержал, закричал Генрих: «О чем ты раздумываешь, господи? Одни мы дети твои – пилигримы из Риги. Гони прочь иных!» Но бог печальным взглядом окинул Генриха и тихо сказал: «Я слышал две молитвы, две… Я не знаю, что мне делать». И заткнул пальцами уши, чтобы не слышать больше никого.
В тревоге и непонятной тоске встретил рассвет Генрих и, проснувшись, сразу же начал молиться. Солнце еще не взошло, только там, где оно должно подняться, чуть-чуть кровавился краешек неба. Сонный ночной ветер пахнул мокрой травой и, казалось, ладаном. Алебранд, сыто отвесив нижнюю губу, спал рядом, посвистывая носом.
Наконец добрались до назначенного места и там, где река Имера вливается в озеро Остигерве, начали строить божий храм. Работали все, в том числе Генрих и Алебранд. Церковь ставили деревянную, чтобы потом, когда латинская церковь пустит в этом краю крепкие корни, заменить ее каменной. Генрих с воодушевлением стучал топором и нетерпеливо поджидал, когда подойдут к рижским пилигримам местные жители. Но они пока не подходили – видимо, прятались в лесах.
Наконец появился откуда-то седовласый и синеглазый старичок, сел на бревно, закинув ногу за ногу.
– Мир тебе, божий человек, – сказал Генрих старичку на леттском языке.
Старичок поднялся с бревна, подошел к Генриху, поглядывая на церковь, где хлопотал вместе с пилигримами Алебранд, дал совет:
– Зарежь красного петуха и смажь стены и двери свежей кровью.
– Зачем? – почтительно улыбнулся первому из своих будущих прихожан Генрих.
– Пламя не возьмет бозницу.
Старого летта звали Вардеке. На ногах у него были белые онучи, обвитые крест-накрест кожаными ремешками, на худой шее – клетчатый шарф. Он спросил у Генриха:
– Откуда наш язык знаешь, латинянин?
– Я из леттов, родился тут, – ответил Генрих. Вардеке чуть не упал с бревна. Вскочил, схватил Генриха за руку, возбужденно заговорил:
– А я, дурень, гляжу на тебя и думаю… Так я же тебя
знаю! Ты – Пайке.
– Я – Генрих, – с достоинством возразил молодой пастырь. Тевтонская кровь взбунтовалась в нем.
– Может, для кого-нибудь ты и Генрих, но для меня ты – Пайке, наш Пайке, – радостно твердил Вардеке со слезами на глазах.
Так Генрих стал приходским священником – вел службы, принимал исповеди, крестил и понемногу писал свою хронику. Жил он в небольшой комнатке рядом с церковной ризницей, жил очень скромно, как и надлежит тому, кто вручил свою душу Христу.
«Хроника Ливонии» – единственное дитя всей моей жизни, – вдохновенно думал Генрих, просиживая ночи напролет над пергаментом. – Я сдержу слово, данное епископу Альберту. Поколения людей, которые придут на землю после нас, прочтут о бессмертных подвигах рижских пилигримов».
Налетал на озеро ночной ветер, стеной поднимал свинцовые волны, с сухим отрывистым треском пробегал по камышу, горстями сыпал песок в окно комнатушки. Стекло помутнело от пыли.
«Как мне назвать себя? – размышлял молодой летописец. – Генрихом Имерским? Или Генрихом из Леттии? Да, пожалуй, не это самое главное. Главное, что я прославлю избранных богом тевтонов, которые зажгли на этой земле свет истинной веры. Жестокую войну ведут они с язычниками, и я буду писать об этой войне, о бесконечной войне».
Он хорошо знал стиль тевтонских войн, ведь и сам не раз участвовал в походах. Все обычно начиналось так:
припомнив обиды, которые нанесло или думало нанести рижской церкви какое-нибудь местное племя, епископ Альберт или кто-либо из его людей собирал накануне рождества, когда снег покроет землю, а лед скует реки, сильное войско. Ядром этого войска были тевтоны, но шли и ливы во главе с Каупой, шли некоторые леттские старейшины. Двигались быстро, без привалов, без передышки, ибо только стремительность нападения могла принести успех. Вблизи земель того племени, которое надо было наказать, разбивались на более мелкие отряды, и начинал петь свою грозную песню беспощадный тевтонский меч. Мужчин убивали, женщин, детей и скот уводили с собой, избы и селения сжигали дотла. Потом в заранее условленном месте снова собирались вместе, смывали с рук кровь и грязь, молились Христу, пославшему победу над язычниками, делили добычу. После одного-двух таких набегов непокорное племя посылало своих старейшин в Ригу просить мира и, признав мощь и величие бога, соглашалось принять крещение.
Все это не раз своими глазами видел Генрих, об этом он писал и в хронике. Твердо ложились буквы на пергамент, тверда была рука хрониста, твердо было его сердце. «Время не знает пути назад. Солнце не меняет свой вечный путь в небе, – думал Генрих. – Так и наша церковь не может оставить эти племена во тьме язычества. Нас, тевтонов, избрал бог, чтобы возвести свое тысячелетнее царство».