Текст книги "Тропой чародея"
Автор книги: Леонид Дайнеко
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 21 страниц)
Увидев, как побледнел, растерялся Лют, Беловолод рванулся к нему на помощь. Он схватил рыженького Гришку за воротник, злобно прошептал:
– Пикни хоть слово, убью!
Но эта угроза не смутила переемника. Он и не такое видывал в своей жизни, грязной и скользкой, как осенняя дорога. Продолжая держать Люта за воротник, Гришка завопил:
– Убивают! Ратуйте, кияне!
Беловолод стукнул его кулаком по подбородку, попытался вместе с Лютом пробиться сквозь человеческую стену, не тут-то было. Чьи-то цепкие руки крепко оплели плечи, вцепились в полу рубахи. Тогда Лют, к которому наконец вернулись подвижность и отвага, крикнул молодому язычнику:
– Беги к воеводе Белокрасу! Зови наших на помощь!
Тот скользнул, как уж, между кричавшими и размахивавшими кулаками людьми, понес язычникам злую новость. Скоро человек сто прибежало вместе с ним на торжище. Кто с дубиной, кто с камнем, кто с голым кулаком. Железное оружие воевода запретил брать.
– Так это же перунники, нехристи! – заорала толпа. – Ах, гады полосатые!
И началось побоище. Среди киян тоже немало было таких, кто молился и Перуну и Христу, кто одним глазом смотрел на Софию, другим, на всякий случай, на пустые замшелые курганы, оставшиеся после идолов, однако сейчас бился за своих, за город, против чужих, против болота. Только и слышалось «ых» и «ой-ой». Вот Гришка с окровавленной рожей пополз по земле. Но и Беловолоду не повезло. Подольский бондарь Яромир, здоровенный черноволосый детина, выплюнув выбитые зубы, стукнул его тяжелой дубовой колотушкой по голове. Земля вывернулась из-под ног. Будто стоял Беловолод на огромной медвежьей шкуре и вдруг шкуру эту сильным резким рывком выдернули из-под ног.
Случилось так, что в это самое время Катера, Ядрейка и Гневный, он же Ефрем, шли на торжище. Каждый из них думал о своем. Катера волновалась за Романа, который вместе с великим князем Всеславом помчался в погоню за половцами. Ей сказал об этом один из дружинников. Ефрем прикидывал, как угодить, еще больше понравиться молодой боярышне, чтобы через нес, через ее Романа попасть на глаза князю Всеславу и получить таким образом, если удастся, хоть кусочек какой-нибудь власти, так как без этого, без власти над живыми душами, жизнь его теряла смысл. Так ему казалось по крайней мере. Рыболов мучительно размышлял над тем, как ему вести себя с Гневным, с Ефремом. Но у Ядрейки было доброе, веселое сердце, и, махнув на все рукой, он улыбнулся своим спутникам, заговорил:
– А послушайте-ка, бояре вы мои дорогие, как я с лысиной своей воевал. Хотите? Так слушайте. Осенью, когда прижмут холода, деревья в лесу сбрасывают с себя листья, лысеют, одним словом. Как стукнуло мне двадцать солнцеворотов, и я таким дедом стал – волосы начали у меня облетать. И неизвестно от чего – от большого ума или от малой глупости. Хожу, как тот луговой одуванчик. А я же человек живокровный, у меня уже и жена была. И вот я вижу, как эта самая жена морщиться начинает, не нравится ей, что я с голой головой. «Э, – думаю, – обнимай воздух, женщина!» И пошел к иудею. Жил в Менске иудей Самуил, умный, как десять моих голов. Рассказал я ему про свою беду, и дал он мне какую-то очень уж вонючую землицу, песок какой-то. Мажь, учит, голову каждый день. Что в той землице было, не скажу, бояре вы мои дорогие, но что отвар из скорлупы грецких орехов был – это уж точно. Самуил сказал. С конца лета до самой зимы мазал, до филипповок. И вот чувствую – растут!
– Растут? – со смешинкой в голосе спросила Катера, глядя на лысую Ядрейкину голову.
– Растут, бояре вы мои дорогие, Аж трещат. С писком лезут. Один волос другого обгоняет. И что удивительно – и черные, и рыжие лезут. Чувствую даже, как они шевелятся.
Рыболов, увлеченный своим рассказом, умолк. Глаза его вдохновенно горели.
– И что дальше? – не выдержала, поторопила Катера.
– А дальше то, – сморщился, будто бросил на зуб кислющую клюкву, Ядрейка, —дальше то, что расти-то они росли да еще как, но только не на голове. И на руках росли, и на ногах, и на спине, и на животе, но только не на лысине. Побежал я к Самуилу, кричать начал, кулаками махать, а он и говорит: «Ядрейка, Ядрейка, что я могу сделать? У тебя очень хитрые волосы».
Катера засмеялась. Ефрем только для приличия хихикнул, но глаза его оставались холодно-строгими, где-то в глубине сохранялась настороженность.
– Вот так я, бояре вы мои дорогие, чуприну растил, – окончив рассказ, хлопнул себя по лысому темени Ядрейка.
И тут, подойдя к подольскому торжищу, увидели они жестокую схватку киян с поганцами-лесовиками. Некоторые уже лежали на земле, охали. Жены и дети с плачем вели, тащили своих мужей и отцов домой. Однако наиболее горячие головы вырывались из рук родичей, снова как ошалелые бросались в людской водоворот, где взлетали и опускались, мелькали кулаки, сворачивались набок носы.
– Боже мой, что здесь робится? – воскликнула Катера и вдруг поспешно взяла Ядрейку за руку: – Гляди, гляди – не нашего ли человека потащил вон тот длинноволосый?..
Она не ошиблась. Как раз в этот момент Лют, обхватив обеими руками Беловолода, тяжело продирался сквозь толпу. Светло-русые волосы прилипли ко лбу, а под глазом, как порядочная слива, чернел синяк.
– Беловолод! – пронзительно закричал Ядрейка и ринулся к Люту. – Отдай нашего человека! Он наш, наш!
Лют с недоумением посмотрел на разгневанного толстячка, который неизвестно откуда взялся, облизнул сухие губы и решительно помотал головой:
– Он – наш! – и пошагал дальше.
Ядрейка схватил его за плечо:
– Отдай, говорю тебе, звериный сын, Беловолода!
Тут кто-то из поганцев, недолго раздумывая, заехал рыболову под дых кулаком. Ядрейка пошатнулся (в глазах у него закружились маленькие блестящие рыбки) и тяжело осел на песок…
II
Всеслав вернулся из погони. За реку Снопород загнали Шарукана, отбили у него обоз и взяли много всякого добра, половецкого и награбленного половцами во время набега. И – что особенно радовало великого князя – избавили от неволи около тысячи пленных. В большинстве своем это были смерды, захваченные степняками прямо на своих полосах. Среди пленных нашлось и несколько купцов. Их степняки перехватили на Днепре, ладьи сожгли, товар и хозяев товара забрали с собой.
Несчастные измученные люди, которые мысленно уже навеки прощались с родным небом, остолбенели от радости. Потом бросились целовать копыта коням, ноги и руки воям. Страшно было смотреть на их лица – обгоревшие на солнце, опухшие от слез, в полосах от половецких нагаек.
Среди женщин было несколько помешанных. Одна из них увидела в траве тяжелый белый камень, схватила его, прижала к груди, как ребенка, запела сухим тоненьким голоском:
А-а-а, люли-люленьки…
Вышел зайчик во лесочек,
Нашел зайчик поясочек.
Надо зайчика поймати,
Поясочек отобрати,
Мойму хлопчику отдати…
В великокняжеском дворце в Киеве Всеслава ожидало множество новостей, хороших и дурных. Приплыла из Полоцка княгиня Крутослава с сыновьями, со всем двором, с большей частью дружины. В льняном мешке Крутослава привезла кусок желто-коричневого лучистого янтаря, отдала мужу, сказала:
– От бессонья это. Клади под подушку ночью, и сон сразу твои очи закроет. Вижу я, что потемнел лицом, сильно устал ты, князь.
Всеслав крепко поцеловал Крутославу, по-молодому озорно улыбнулся:
– Какой сон, хоть [61]61
Хоть – любимая жена.
[Закрыть] моя, когда ты рядом?
Княгиня зарумянилась, щекой припала к твердому мужнину плечу. И может, впервые почувствовал князь, как быстро бежит время.
Ночью горели над Киевом яркие крупные звезды. Сидя рядом с любимым сыном Ростиславом, смотрел на них из окна княжеского терема Всеслав и сказал задумчиво:
– Переживут они нас е тобой, сын. Всех переживут, кому дадено дыхание. А когда-то же человек был как зверь – ни читать, ни писать, ни слова разумного сказать нс умел. Смотрел на них из своей темной пещеры и о чем-то думал. Почаще смотри на звезды, сын, так как небо – та же книга, и, может, прочитаешь, хоть и не все, мысли людей, живших до тебя.
Приняв киевский престол, Всеслав тотчас же тайно разослал во все стороны верных людей с наказом слушать, что говорят о нем, великом князе. Не только в Киеве – такие люди были и в Чернигове, и в Переяславе. От них-то он и узнал, что только ничтожная горстка бояр сбежала с Изяславом к ляхам, сбежали те, у кого в Киеве и киевских окрестностях не было усадеб. Остальные же заперлись в своих вотчинах, берегут свое добро. Приносили верные люди и неприятные новости: шастают повсюду воры и разбойники, жгут, разрушают, грабят. Между ворами есть и смерды, и мастеровые с Подола. Всеслав приказал поймать особенно ретивых и озлобленных. Поймали около двух десятков и на страх другим распяли на воротах и на частоколе боярской усадьбы, которую они собирались огнем и дымом пустить в небо. Прибитые железными гвоздями к бревнам, воры корчились от боли и кричали, что скоро придет их время, что они будут сидеть в хоромах за хлебными столами, пить сладкий мед, а князья и бояре – сохами пахать их землю. «Опалит солнце белые боярские лица, – хрипели, умирая, воры. – Черная земля набьется им под ногти. Боярыни снимут со своих рук и грудей золото и серебро и будут мыть ноги нашим женам». Но в конце концов стихали стоны, хрипы и шепоты, неподвижно сидели в руках и ногах острые железные гвозди, и все ближе подлетало воронье, кружилось, высматривая, выбирая, на какую мертвую голову опуститься.
Брожение и смута нарастали в Киеве, особенно на Подоле. Всеслав приказал ударить в Великое Било, собрать вече. С волнением шел он на это вече. Что крикнут киевские мужи? Как встретят его? Свои люди уже донесли ему о гневе киян, которые увидели струги с полоцкой дружиной, начали судить и рядить, как бывает в таких случаях, «Хочет Всеслав святой Киев превратить в вотчину полочан… Не быть тому!» – возмущались бояре, купцы и мастеровые люди.
Он взошел на дубовый помост, застланный разноцветными попонами, снял шлем, поклонился вечу, поклонился с достоинством и вместе с тем сдержанно, настороженно. Несколько мгновений висела тишина, как тяжелый холодный замок висит на дверях клети. Потом, набрав в груди побольше воздуха, площадь зашлась криками:
– Хотим тысяцким Луку!
– Вместо пса Коснячки хотим Луку!
– Я не нарушу волю киян, – зычным голосом сказал Всеслав, – Пусть тысяцким будет Лука!
Высокий, ладно скроенный светлобородый Лука взошел на помост, молча стал рядом с великим князем. Всеслав заметил, как от волнения у него дрожит нижняя губа.
– Дай княжий суд!
– Вон тиунов!
И это требование Всеслав принял. Поклонившись вечу, он сказал, что отныне судить их будет сам, и судить по древним обычаям киевских князей.
– Поганцы покалечили христиан на Подоле! – закричало сразу несколько голосов. – Выгони поганцев из города!
Затаив дыхание, все ждали, что скажет на это великий князь. А Всеслав молчал. Он понимал, что требование насчет поганцев будет тем ножом, которым враги еще не однажды будут резать на части его сердце.
– Что же ты молчишь, князь?! – закричали снова.
– Да он и сам поганец!
– Поганец! Поганец!
– Я – христианин, – тихим голосом начал Всеслав, расстегивая воротник рубахи и показывая серебряный крестик на груди. – Терпению учит нас бог, любви к ближнему учит всех нас. Где ваша любовь, кияне? Где терпение и терпимость? Те, что поклоняются Перуну, вместе с вашим ополчением рубили половцев, вместе проливали кровь. У них есть малые дети и любимые жены. Я обещал ихнему воеводе Белокрасу, что с этого времени христиане и язычники будут жить в Киеве, как братья, как сыны одной земли.
– Вероотступник! Вурдалак! – закричали грозно и гневно все те же особенно недовольные; перебивая его. – Иди обратно в свой Полоцк, в свое болото! Иди, иди!
– Я клялся. Я – князь, – возвысил голос Всеслав, и все, и его сторонники и враги, снова увидели перед собой неутомимого и лютого в сечи воина, меч которого помнила Русь от Ильмень-озера до Дона. Сидел он в порубе, как крот, и многие думали увидеть бледного слабого человечка, настоящего хиляка, а здесь стоит, возвышается над вечевой площадью богатырь с пронзительно-строгими глазами, с открытым загорелым лицом.-Щеки загорели почти до черноты – когда гонялся за половцами, солнце успело не раз поцеловать его… «Так вот он какой, – подумало большинство киян. – Недаром столько говорят про него. Как пчелиному рою нельзя без матки, как стаду пущанских туров нельзя без вожака, так и Киеву нельзя без великого князя. Изяслав как хвостом накрылся – сбежал к ляхам, к королю Болеславу, бросил свои города и веси. Половцы чинят разбой, угры вылезают из-за гор, все, у кого есть руки и зубы, идут на Киев. Пусть же этот полочанин будет щитом и мечом Киева!» И – зашумело, закричало вече:
– Слава великому князю!
– Слава Всеславу Брячиславичу!
Он стоял над ними, слушал здравицы и понимал, что сегодня они кричат одно, а завтра могут закричать совсем другое. Даже камни станут бросать в него. Однако что ты за князь, если в трудные дни не проявляешь твердости.
Он низко поклонился вечу.
После веча Всеслав решил свести вместе воеводу язычников Белокраса и высших святых отцов из клира Софии. Пусть посмотрят друг другу в глаза, может, если повезет, поумнеют, договорятся, как им быть дальше. Но церковники попрятались или сбежали с Изяславом, во всем Киеве нашелся только Феодосий Печерский.
Игумен и воевода встретились в светлице княжеского дворца. Всеслав усадил их за богато накрытый стол, сам начал угощать. Перед трапезой игумен справил очищение от грехов, омочил, пальцы, а затем лоб из медной кружки, потом старательно вытер губы и руки расшитым красными крестиками шелковым платочком. Старый Белокрас сидел неподвижно, положив на колени загорелые руки.
– Хотел бы я, достославные мужи, – сказал Всеслав, накладывая им жареной вепрятины, – хотел бы я, чтобы мир и согласие царили в Киеве, чтобы христианин не поднимал меч на язычника и наоборот.
Феодосий и Белокрас одновременно взглянули на него с настороженностью и недоверием.
– Так было при князе Игоре, при княгине Ольге. Христианство и язычество, как две реки, текли рядом под одним небом. Почему не вспомнить добрые обычаи предков? Почему не поучиться у них мудрости и терпению? Дети одной земли не должны перерезать друг другу глотку. Кому не терпится проливать кровь, тому хватит половцев. Что вы скажете на это, достославные мужи?
Всеслав посмотрел на Феодосия и Белокраса. Христианин и язычник молчали. Тень легкой улыбки лежала на тонких губах Феодосия. Всеслав вспомнил, как выводили его, Всеслава, первый раз из поруба, как метался по светлице юродивый Исакий и красные кресты вспыхивали на его теле. Феодосий назвал тогда Всеслава гнилой ягодой в виноградной грозди, трещиной в христианской стене. Помнит ли игумен тот день?
– Что же вы молчите? – вставая из-за стола, сказал Всеслав. – Неужели мало вам крови, резни?
– Святая вера сама вливается в душу, – наконец заговорил с воодушевлением Феодосий – Мне очень жалко тех людей, которые не видят светлый божий луч, а живут со своими детьми во мраке дикости. Что тут сказать? Эти люди – вчерашний день земли. Однако святая церковь терпеливо ждет их. Еще не поздно им постучаться в наши двери. Мы широко раскроем эти двери, впустим их в святой дом.
Игумен и великий князь ждали, что скажет поганский воевода. Всеслав боялся, что Белокрас начнет кричать, топать ногами, плеваться, но ничего подобного не случилось. Старый мечетник мягко, с чуть заметной улыбкой посмотрел на Феодосия из-под косматых бровей, покачал головой:
– Нам не нужен ваш дом, так как мы сами хорошо умеем строить себе жилье. Мы хотим только одного – жить в мире.
– Христос пришел потому, что его ждали, – вскочил из-за стола Феодосий. – Истерзанный раб лежал на голой земле и мечтал о том, кто склонится над ним и подует на его кровавые рубцы. Это сделал Христос.
– А что сделали Магомет и Будда? Что сделал Иегова? – спокойно спросил Белокрас. – Богов, христианин, очень много, и твой бог, или, как мы зовем его, божок, только вша в море.
– Молчи! – крикнул игумен, но, заметив строгий взгляд великого князя, совладел с собой, сказал со смирением: – Я ношу на своем теле власяницу. Вот она. – Пальцами левой руки он оттянул на шее черную рясу, показал краешек грубой, связанной из конского волоса и каленой проволоки рубахи. – Каждодневно и еженощно она впивается в мою плоть. Это напоминание о страданиях господних и страданиях человеческих. Наша святая церковь молится за всех, кому больно.
– Ты говорил, что вы, служители церкви, жалеете рабов, – перебил игумена Белокрас и тоже встал из-за стола. – Но почему тогда, скажи мне, рабов с каждым белым днем становится больше? Вы, ты сказал, вытираете людские слезы, однако у печерских монахов есть сельцо со смердами, и не одно сельцо, которое князь Изяслав отписал вам. В лесу вместе со мною живут смерды. Захватив жен и детей, они сбежали к нам, спасаясь от твоих монахов.
Феодосий с ненавистью посмотрел на поганского воеводу:
– Церковь запрещает продавать крещеного челядина купцу-нехристю. Ни жидовин, ни агарянин не могут купить раба на Руси. Того, кто челядь свою томит голодом и ранами, мы караем постом и покаянием. Заботясь о духовных сынах божьей церкви, мы печемся о том, что они едят и о чем думают. Вы… все вы, что попрятались в пущах, сыроеды, вы едите мертвечину и грязь. Когда в пищу, приготовленную христианином, упадет сверчок, червяк или жаба, мы творим святую молитву. Когда в колодце кто-нибудь найдет хомяка или мышь, мы выливаем сорок ведер, а колодец окропляем святой водой. Вы же едите и пьете все, что попадется по дороге, поэтому-то и души ваши блуждают в потемках.
– Ты не знаешь, святой отец, что такое голод, – медленно, точно вспоминая что-то и раздумывая, сказал поганский воевода. – Когда у матерей совсем пересыхают груди, когда у стариков вываливаются зубы, когда у малолеток ноги болтаются, как веревочки, и раздуваются животы, человек становится зверем. Ты не ел хлеб, который макают в пепел, ибо нет соли. Ты не жевал лебеду и не грыз сосновую кору.
Всеслав смотрел на них сбоку и думал, что друзьями они не станут никогда, враждовать им до скончания века. Однако что-то же надо делать. Только – что?
Как бы прочитав его мысли, Феодосий усмехнулся и сказал:
– Тебе, полоцкий князь, будет тяжелей, чем нам. Не гневайся, что я не называю тебя великим князем киевским. Не в святой Софии сажали тебя на престол, а на улице, посреди толпы. Выходит, и почет не тот. Ты хочешь соединить цепь, разорванную навсегда. Остерегайся, чтобы концом этой цепи тебя не ударило по глазам. Не вырывай у пчелы жала, не наступай на хвост гадюке, не смотри орлу в глаза.
– Почему же мне будет тяжелей, чем вам? – строго спросил Всеслав.
– Потому что ты стоишь посередине. Мы стоим каждый на своей стороне, а ты – посередине. Во время драки мы будем бить кулаками и попадать в тебя.
– Кулаками мне не раз до крови разбивали лицо, – вспыхнул Всеслав, подскакивая к игумену. – Научи меня, хитрая лиса, как надо жить, какую сегодня шкуру носить и какую завтра. Ты это хорошо умеешь. Научи меня обманывать друзей, изменять им. Научи меня перерезать глотку вот этому поганцу, который не хочет молиться твоему богу. Что ж ты-молчишь? Научи!
Феодосий побледнел, колени его дрогнули, но проговорил твердо:
– Всех нас учит бог.
Всеслав посмотрел на него почти с ненавистью. Ноздри раздувались, а пальцы сжимались в кулаки. Однако великий-князь сумел побороть себя.
– Иди, игумен, и молись за Киев, – надломленным голосом сказал он Феодосию. Высоко держа голову, тот исчез за дверями, даже не посмотрел напоследок на поганского воеводу.
– А ты веди своих людей в княжеское село Берестово. Изяслав сбежал, и оно теперь принадлежит мне, – подошел Всеслав к Белокрасу, – В Берестове будет вам стол и пристанище. Сядете на землю, засеете ее. Что больше человеку надо?
– Ничего больше не надо – покой и хлеб. Ты, великий князь, воюй, а мы будем сеять, – согласился воевода.
В Новгород Всеслав направил Бориса, снарядив для него почти всю полоцкую дружину. Борис не хотел ехать в такую даль, да и киевские красавицы пришлись ему по нраву, и вино, сладкое, искристое, текло бесконечной рекой.
– Поезжай, – строго приказал великий князь. – Прогони оттуда Изяславовых людей, поклонись вечу, возьми на замок Волхов, чтобы урманы с мечом не ходили на нас.
Борис страдальчески сморщился, но перечить отцу побоялся.
Посадником в Переяслав поехал Роман. С собой он взял и Катеру. Они были уже мужем и женой.
– Пейте свой мед в южной степи, – весело глянул Всеслав на Катеру, приведя ее в смущение. – А ты, Роман, головою мне ответишь, если хоть одна половецкая стрела полетит на Киев с твоей стороны.
– Все сделаю, великий князь, – в пояс поклонился Роман. – Не я буду, если не отрублю Шарукану большой палец на деснице, чтобы не смог он натягивать тетиву.
В Чернигове сидел Святослав, который недавно разгромил степняков на Снове. С ним Всеслав старался жить в мире, послал ему богатые подарки.
Как доносили надежные люди, Изяслав все не мог поверить, что он уже не великий князь. Бушует, кричит, по.три раза на день бегает к королю Болеславу, а потом пьет вино, много пьет, но ума не теряет – крепкоголовый.
С особенным вниманием следил Всеслав за Галичем и Смоленском. Княжества людные, богатые, будто корнями оплел их Изяслав своими приверженцами – в любой момент можно ожидать оттуда удара…
Незаживающей раной, как и всегда, оставалась степь. Шарукан, собрав новую, еще большую силу, навис над всем днепровским левобережьем. Так уж издавна повелось, что степняки каждый год делали один, а то и несколько набегов. В этом была уже какая-то неизбежность, как неизбежно с приходом весны и сырости появляются житные черви в жите. Напрасно в порубежных крепостях-городках вешали над воротами иконы с изображением пророка Ильи, сменившего Перуна. Мчался пророк по небу в огненной колеснице, угрожающе махал калеными стрелами, а половцы, не обращая на него внимания, мчались по земле. У них были свои боги и свои стрелы, такие же страшные, как и небесные.
На вече Всеслав сказал:
– Хватит только обороняться. Игорь заходил за Железные ворота [62]62
Железные ворота – г. Дербент.
[Закрыть]. Святослав уничтожил державу хазаров. Олег брал в осаду Царьград. Кто вы, мужи-кияне? Трусливые перепелки или боевые соколы?
Он стоял на вечевой площади, бросая резкие, гневные слова в лицо вечу. «А ты – аист. Ты белый аист с Рубона, с полоцких лугов, – вдруг услышал он в самом себе шепот. – Никогда и нигде не забывай, кто ты и откуда». Всеслав даже вздрогнул и оглянулся от неожиданности. Рядом никого не было. Шумело вече. Широкой ладонью отер он с бровей пот, крикнул:
– Сами пойдем на степь! Рассечем ее мечом от Киева до Тмутаракани!
Надумал великий князь пробить щель в половецком станс, вернуть Киеву древни» Залозный шлях. Вел этот шлях с правого берега Днепра на левобережье, потом через плавни в днепровской луке к верховьям реки Кальмиус, оттуда – на Дон, в Суражское море [63]63
Суражское море – Азовское море.
[Закрыть], которое ромеи называют Меатийским болотом, и кончался в Тмутаракани. Назвали его Залозным потому, что шел он «за лозы» – за огромные заросли вербника-осокорника, покрывшие всю днепровскую луку, а еще потому, что возили по нему из Корчева в Киев железо.
В хлопотах, в сборах войска пролетела не одна седмица. Великий груз взвалил Всеслав на свои рамены [64]64
Рамены – плечи.
[Закрыть], однако никому – ни княгине, ни сыновьям – не жаловался. Хотелось ему так все подготовить, так все сделать, чтобы одним сокрушительным ударом достигнуть желанной цели. Знал – если получится, если улыбнется счастье, быть ему киевским князем, сидеть на Горе, ибо только при этом условии гордые поляне смирятся с тем, что стоит над ними полочанин.
Тревожили слухи про Изяслава. Беглец сначала топил свою тоску в вине, но Болеслав Второй, женатый на его племяннице, дочери Святослава Черниговского, быстро отрезвил родича – приказал готовиться в поход на Киев. Ляхи не первый уже раз решили погреть руки на пожаре. Ожидалась грозная рать из-за Буга.
Всеслав очень уставал за день, но ночью, когда ложился на свой одр, не мог заснуть. Ни макового зернышка сна не было ни в глазах, ни в душе. Тогда он хлопал в ладоши, и молчаливый Агафон, слуга-полочанин, приносил в спальню серебряный рукомойник. Великий князь бросал горсть-другую холодной воды на лицо, приказывал зажечь толстую витую свечу, брался за чтение. Под рукой у него всегда были псалтырь, Евангелие, послания апостолов и Апокалипсис апостола Иоанна, а также пергаменты Прокопия Кесарийского, хроники Малалы и Армотола. Мысленно улетал Всеслав в далекие времена, жалел, что нет рядом сына. Ростислава – с ним привык делиться радостью от прочитанного… Ростислав поехал в Новгород, поддавшись на слезные уговоры брата Бориса.
Горела – как бессонное око вечности – свеча. Оплывал желтый воск. Князева душа то замирала, то, казалось, приподнималась над тихой ночной землей. А верные люди писали Изяславу в ляшскую даль, будто узурпатор-полочанин водится с нечистой силой, в палатах киевских князей встречается по ночам с самим Чернобогом. Многих пугал этот необыкновенный поздний свет в окнах княжеского дворца.
Но пришло время – и пришло оно скоро, – когда Всеслав снова вдел ногу в стремя, двинулся в поход.
III
Игумен Феодосий был твердо убежден, что Христос избрал его, чтобы очистить Киев, святой источник, от смердящей грязи поганства. Течение событий, как и движение звезд в небе, благоприятствовало такому убеждению. Клир Софии разбежался, попрятался, один он, Феодосий, остался на виду, хотя и мог бы, как крот, зарыться в печерскую гору. Никого иного, а именно его, Феодосия, полоцкий князь ласковыми словами пригласил на встречу с поганским воеводой. Все ото тешило самолюбие. Гордыня не к лицу отшельнику-монаху, бог сурово карает за нее, однако сладкий червячок нет-нет да и щекотал монашеское сердце.
Когда Всеслав пошел на половцев, Феодосий решил действовать. Перво-наперво надо было выгнать из Берестова поганцев. Уже одно то, что жили они рядом с христианами и могли совратить слабые, не закаленные истинной верой души, не давало игумену покоя. Он был человеком-каплей, которая неустанно бьет и бьет в одну точку, если поставит перед собой какую-нибудь цель. Ни железо, ни самый твердый камень-плитняк не выдерживают таких ударов. Став игуменом после мягкого, ушедшего, как улитка, в самого себя Варлама, Феодосий очень горячо взялся за монастырские дела. Число братьев-иноков увеличилось до ста человек. Примером для себя игумен взял жизнь ромейского Студийского, монастыря. Каждого из своих братьев он хотел спасти от искушений греховной плоти, свои проповеди произносил тихо, с мольбой, когда же кого изобличал, обвинял – слезы текли из глаз. Часто обходил он кельи, хотел знать, не имеют ли монахи, кроме общих, еще каких-нибудь своих вещей, пищи пли одежды. Если находил, то хватал и сразу бросал в огонь. Даже ночью бесшумно ходил игумен по монастырю, слушал у дверей келий, что делает каждый брат. Услышав разговор двоих или троих, сошедшихся в одной келье, стучал в двери жезлом, д, утром колол их самыми беспощадными словами. Эпитимью же, которой надлежало карать одного, раскладывал, из великой любви к ним, на твоих и даже четверых братьев. Не любил игумен серебра и золота, которые ослепляют человека в его земной жизни. Однажды прибился к монахам сапожник, но оказался непостоянным, как весенний ручей, – то истово молился, то исчезал из лавры на несколько седмиц. Вернувшись первый раз, положил .все заработанное им к ногам Феодосия. Игумен сильно разгневался, приказал сапожнику бросить серебро в жаркую печь, в пламя. Если-же, сказал, не бросит, то не быть ему чернецом. Глотал сапожник тайные слезы при виде того, как горит, улетает к небу вместе с дымом великое богатство.
Из всей братии он особенно уважал и выделял тех, кто раз и навсегда отрезал себя от белого света. Это были деревья без ветвей и без корней. Один киевский купец, раздав все нажитое, пришел к Феодосию и попросил власяницу. Потом заказал купить ему козла, зарезал его, снял шкуру и натянул эту свежую еще шкуру шерстью на власяницу. Семь лет сидел он в пещере длиной в четыре локтя, питаясь через день одной просвиркой [65]65
Просвира – круглый хлебец из пшеничной муки, употребляемый в христианских обрядах.
[Закрыть] которую ему подавали в оконце. За это время козлиная шкура высохла, превратилась в бубен, через власяницу больно сжимала тело.
Решив дать бой поганцам, Феодосий обул лычницы [66]66
Лычницы – лапти.
[Закрыть], надел латаную-перелатанную полотняную рубаху, такие же портки, накинул на плечи черный плащ, взял костыль, вырезанный из дубового корня. Привратник распахнул перед ним ворота и долго стоял, не говоря ни слова, глядя, как он исчезает в сгущающихся вечерних сумерках. Дорога ожидалась неблизкая. Феодосий надумал сходить сначала в вотчину именитого киевского боярина Супруна, с которым дружил когда-то, и уговорить боярина вместе со своими богатыми и воинственными соседями ударить внезапно по Берестову, где обосновались поганцы. Больной зуб надо вырывать с кровью. Он спускался с печерской горы и чувствовал, как обмирает сердце, слабеют ноги. Слабость была во всех членах. Даже пот от немочи-слабости был не соленый, а кисловато-пресный.
Посты и бесконечные моленья иссушили плоть, но дух в ослабевшем теле оставался живым, горячо-бодрым, как высокий столб яркого огня.
В дороге начался обложной дождь. Все кругом потемнело, налилось холодом и тоской. Тяжелые, набухшие влагой тучи горбатились над пустым полем. Игумен бодренько взял костыль обеими руками, накинул на него плащ, соорудив таким образом небольшой шатерчик. Плащ был длинный, его хватило и на то, чтобы подоткнуть под себя; предохраняя таким образом тело от холода земли. Так и сидел Феодосий под унылый шум дождя посреди темного поля – грибок не грибок, валун не валун, деревце не деревце, а неведомо что. Семья берестовских смердов, как раз в эту непогодь шедшая в Киев, остолбенела, когда натолкнулась на таинственную, непонятную фигуру. Дети заревели от страха. Смерд Путша, закусив нижнюю губу, тоже почувствовал, что у него начинают дрожать колени. Но он совладел с собой, взял оказавшийся под рукой камень, выдрал его из земли и, подкравшись на цыпочках, хотел пустить камень в ход, а там будь что будет. К счастью игумена Феодосия, жена Путши оказалась куда более мудрой и рассудительной. «Может, это дедок-полевичок», – тихо сказала она, и смерд Путша опустил камень. Так благодаря вмешательству всевышнего игумен был спасен… Трудно сказать, от чего он был спасен. Может быть, от самой смерти.
Только через ночь дотопал Феодосий до загородной усадьбы Супруна. За все это время во рту у него побывала лишь маленькая хлебная корка, размоченная дождем. Пока дознались, что за человек, пока открывали запоры и ворота, игумен успел надрожаться, как озябший щенок. Плащ был мокрый, грубый, прилипал к телу. «Холод и мрак на земле», – лязгая зубами, думал игумен.