Текст книги "Конец нового дома (Рассказы)"
Автор книги: Леонид Воробьев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц)
Но в политике был не силен, и более поднаторевшие в этих делах и читавшие газеты собеседники его уличали. В качестве доказательства кивали они на стену его комнаты и говорили: «Смотри-ка, кого понавешал, текущего момента не соображаешь».
Негусто у Арсени было собеседников, но они были помоложе и, видимо, знали больше.
А на стене у него, на той, что прямо от входа из кухни, висели портреты, печатанные типографским способом: те, что сохранила жена от довоенных лет. Повесил он и несколько новых. И отвечал на укоры:
– Жалко те, что ли? Пусть висят. И вид в комнате лучше.
На той же стене отсчитывали время ходики, расположились фотографии дочки с зятем, а в углу, на стыке с другой стеной, поместила Татьяна икону, неизвестно почему Николая-угодника, помощника и заступника моряков и рыбаков.
Сильно любил Арсеня дочку, больше, чем раньше. Это радовало Татьяну. Но сердилась она, что балует он ее, часто шлет деньги. Дочка выучилась и жила в городе: зарабатывали они с мужем хорошо, можно бы обойтись без отцовских подарков. Однако Арсеня на упреки Татьяны отвечал одинаково:
– Полно, матка. Это нам всю жизнь ломить, а они уж пускай покрасуются.
И ломил. В сплавной считался хорошим работником. Безотказно шел, куда пошлют, тянулся за молодыми. Хвалили его. Дома тоже без дела не сидел, хозяйство вел, не отступался от огорода и скотины, хотя и тяжело стало. Татьяна, как могла, за ним тянулась. Когда чувствовала себя ничего, даже на подсобные работы на лесопункт ходила. Но в последнее время сильно сдавать начала и еле-еле дома управлялась.
Вот и поляна. Была она вытянутой, с бугром посредине, возникшей, как многие поляны в лесу, совсем по неизвестной причине. Окружило ее разнолесье, около одного из концов стояла старая ель, поблизости от нее заметан вокруг стожара стог, частично прикрытый сверху куском брезента.
Здесь было уже душно, и Татьяна спустилась в маленькую лощинку за поляной, где не то речка, не то цепочка связанных друг с другом болотцев находилась среди осоки. Она умыла лицо и попила из горстей, а потом села в тень. Постукивало в висках и вроде мутило немного, пот выступал. Она решила отдохнуть.
Арсеня поставил мерина в тень, полез на стог. Скинул брезент, стащил затем сено сверху и начал растрясывать вокруг стога.
Солнце вставало выше, и птицы умолкали до предвечернего, не такого знойного часа. Только кузнечики рассыпались из-под ног, потрескивая и пружинисто падая в сухую щетку срезанных чуть не вплотную к земле стеблей.
Молчали деревья, даже осины не трепетали. Только мерин изредка переступал ногами. Терпко и сладко несло от нагретого сена. Взятое в охапку, оно чувствительно, но приятно щекотало и покалывало руки.
Раскидав овершье, Арсеня отряхнул с рубахи сено, постоял, поглядев вверх. Там, в бесконечной голубизне, высоко-высоко плавными кругами ходил ястреб. Арсеня последил за ним, вытер пот с лица и пошел к копнам, присевшим по всей поляне, как большие муравейники.
Когда он начал растаскивать копны, из леса вышла Татьяна, неся грабли и вилы, спрятанные вчера в кустах. Ловко присела у ближней копны, забрала в обнимку чуть ли не половину ее и принялась, как и Арсеня, растрясывать сено под солнце.
Залетали один за другим слепни, норовя сесть на потную шею и укусить так, что ойкнешь от боли. Начали, вероятно, они беспокоить и мерина, потому что он стал переступать, постукивать копытами и всхрапывать чаще, а потом затрещал кустами, сбивая ветками и листьями надоедливую тварь, ушел в густоту кустов и там затих.
Работали, как и добирались сюда, молча. Только один раз Татьяна заметила:
– Ну сено… Зеленое тебе, пахучее. Что чай…
Растрясли копны, решили посушить и разок поворочать. Ушли в тень ели, расположились там, отдыхая, отмахиваясь от овода. Арсеня развязал привезенный с собой узелок, вынул яйца, и хлеб, и соль, и сало, и свежие огурцы… Но есть не хотелось, и они не стали.
Так сидели они долго. Потом Арсеня сказал:
– Давай, мать, наворочаем. Здорово сушит. Поворочаем, а тут и загребать.
Татьяна сняла свой белый платочек, повязалась поаккуратнее и начала подниматься. Но почувствовала, что ноги будто не свои. Снова замутило, и вдруг пошел, пошел лес куда-то в сторону, хороводом. И поляна пошла, и стог двинулся. Только спустилась на коленки Татьяна и с хрипотцой в голосе попросила:
– Воденки бы, Арсень… Шибко худо мне.
Арсеня глянул в ее чем-то изменившееся, чем – он не разобрал, лицо, схватил бурачок, который всегда таскал с собой на покос, и затрусил в лощинку к воде.
Он наполнял бурак холодной и чистой водой и не видел, как снова приподнялась Татьяна и снова опустилась – уже не села, а легла. Не слышал, как она что-то пробормотала.
А потом метнулась она в сторону, рванула непослушными пальцами кофту на груди, выгнулась вся и задрожала мелко. Затем протянула правую руку куда-то вверх, точно хотела уцепиться за что-то невидное глазу, приподняться, может быть, встать. Но рука упала, и Татьяна вытянулась и замерла.
Когда пришел Арсеня, она лежала спокойно, рот был плотно и сердито сжат, а глаза открыты и смотрели пусто и безразлично вверх.
Арсеня стоял с полным бураком, растерянно смотрел на нее и ничего не понимал. Только когда на ее руку сел слепень и она не согнала, он понял, что она умерла.
Тут вдруг он неожиданно для самого себя, суматошно, захлебывающимся голосом крикнул:
– Та-ань! Ты что?!
И услышал над лесом деловитое эхо:
– А-ань… О…
Арсене стало страшно. Немало повидал он смертей на войне и в плену, и кажется, не трусил, а тут стоял, боясь пошелохнуться. Чудилось ему, стоит сзади что-то большое и шепчет, но так, что отдается по всему телу, в каждой жилке:
– Не оглядывайся… Не оглядывайся.
Но не выдержал он и дико оглянулся. Сзади была поляна, полстога на ней, лес. А вверху сияющее небо без облачка и ястреб, поднявшийся, пожалуй, еще выше.
Тогда Арсеня пришел в себя. Как-то машинально собрал еду и связал в узелок. Принес кусок брезента, веревку. Вывел мерина из кустов и стал прикидывать, как лучше завернуть и приспособить на лошадь тело, чтоб аккуратней и без лишних перевязываний и хлопот довезти.
Был он крестьянином с детства и поэтому быстро и деловито сообразил, как надо. Когда поднимал тело на спину лошади, беспокоился, что мерин испугается. Но тот стоял тихо. Не боялся он Татьяны раньше, не страшился, видимо, и теперь.
Вскоре все было налажено, и Арсеня не стал медлить. Только перекрестился зачем-то, хотя никогда этого прежде не делал, и повел мерина за узду.
На поляну он даже не взглянул. Так и остались на ней копны, полстога и беспризорные вилы и грабли.
Он шел той же дорогой, по которой приехал сюда. Шел быстро, а лошадь мерно шагала за ним, вздрагивая иногда, если садился слепень.
В голове у Арсени перебивали друг друга какие-то несуразные, нескладные мысли. То думал он о дочке, то о знакомых Татьяне женщинах лесопункта – подругах ее, что надо их сразу же собрать. То мысль перескакивала на последние минуты жизни Татьяны.
Вошли в заросли таволги. И вдруг вспомнил Арсеня, как сегодня утром спрашивала его Татьяна: помнит ли он тот день из первого года их жизни, когда они к родным ходили на Выселок.
Часто вспоминал этот день Арсеня и на войне, и в плену, и после. Но сейчас так отчетливо встал он в памяти его, что Арсеня даже глаза закрыл и остановился. Встал покорно и мерин.
Четко всплыла перед Арсеней дорога в гору и речка Овчиновка в стороне. И молодая трава, и кусты в свежей зелени.
Пошла, как наяву, перед ним Татьяна, невысокая, крепкая, красивая. В белой кофте и модной хрустящей юбке клетками.
Пошел он за ней, здоровый, полный силы. И залюбовался женой, но виду не показывал, чтобы лишку о себе не возомнила.
Вот идет Татьяна перед ним, в гору идет играючи. Обернется и одарит его белозубой, озорной улыбкой.
Видит он, что хочется ей подурить, но сдерживает она себя. Здоровается со встречными степенно, как и полагается.
Солнце почти по-летнему припекает, но майский ветерок грудь и лицо свежит, волосы пошевеливает. Трава сама стелется под ноги, и люди идут навстречу, с полным уважением с ними здороваются.
ПОДСЛУШАННЫЙ РАЗГОВОР
Ночами морозило, но мохнатые барашки вербы ничуть не страдали от этого. С каждым днем их становилось все больше, и тонкие ветви вербняка, пронизанные потоками солнечных лучей, отливали радующей глаз пушистой желтизной.
В середине дня с крыш начинала сыпаться радужная полновесная и звонкая капель. А по вечерам со стороны сиреневого заката набегал порывистый, но не сильный ветер, напоенный запахами оттаявшей еловой хвои. Ветер подбирался к пешеходам и, хватая их за плечи, что-то нашептывал им, путая мысли и отодвигая в сознании на самый задний план заботы дня.
В этот период всеобщего пробуждения, во время теплых ветров и бесшабашных мыслей, в месяц весенней радости, почему-то неотделимой от особенной, ласковой грусти, только у меня и моих товарищей по классу в голове была изумительная ясность, а в сердце невозмутимое спокойствие.
По-прежнему я полувнимательно слушал ответы товарищей, по-прежнему мои руки лежали на столе, на котором острым ножом была фигурно вырезана отчаянная надпись: «Да сбудутся мечты Билли Бонса!» За эту надпись мне в свое время здорово влетело. Я был вынужден после уроков замазывать ее толстым слоем краски, но надпись все же можно было прочитать.
И по-прежнему мы успевали делать сотни дел в перемены – от доучивания полуготовых уроков до катанья верхом друг на друге. И, конечно, мы не упускали возможности дернуть за косу девчонку, шедшую по коридору, хотя превосходно знали, что в случае, если она пожалуется, все громы и молнии обрушатся на наши беззащитные стриженые головы.
Итак, было все по-прежнему. Даже проклятое спряжение немецких глаголов не стало менее нудным от приближения весны.
…Над городком висела ночь, когда я вышел из дому и направился к своим приятелям. Необходимо было явиться домой через час (такова была домашняя увольнительная) и необходимо было сделать очень многое. Отнести учебник Ваське Семенову и увеличительное стекло Димке Рыбкину. Зайти к Володьке Пименову и выпросить у него две гильзы шестнадцатого калибра. А затем попытаться встретить Саньку Дресвяника и прямиком сказать ему, что он скотина.
Я шел, разбивая каблуками сапог ледяшки на тротуарах. Кое-где еще редко позванивала запоздалая капель. Ветер обшаривал переулки, продолжая свою разлагающую (весеннюю деятельность. Но на меня он действовал только раздражающе: мне он мешал идти.
Ночи в марте особые. Свет фонарей, усиленный светом невысокой над горизонтом луны, создает на улицах какое-то поверхностное, неопределенное освещение, в результате чего перспективы улиц видны неплохо, хотя несколько туманно, а довольно близкие предметы целиком растворяются в притаившемся возле домов полусумраке.
Поэтому я едва не натолкнулся на парочку, стоявшую у забора в довольно безлюдном переулке, где и днем-то редко встретишь прохожего. Но, увидев почти рядом парня и девушку, я сумел отступить незамеченным (вероятно, потому, что им было не до меня) и хотел перейти на противоположную сторону переулка. Однако меня задержали услышанные слова. А через минуту, спрятавшись за ствол старой липы, я с жадностью ловил каждое слово из подслушиваемого разговора.
Имел ли я привычку подслушивать? Абсолютно нет. Я отлично знал, что это подло. Что же остановило меня и заставило спрятаться за дерево? Да то, что разговор шел о любви. Пока еще не прямо о ней, но я сразу догадался, что о ней все-таки заговорят. О той любви, о которой мы читали в книгах с тех пор как научились читать, которой была наполнена даже литература, обязательная для чтения. И почти ни одной кинокартины, которых мы к тому времени уже просмотрели сотни, не обходилось без любви. В романах любовные сцены мы читали наспех, перелистывая по две страницы сразу, чтобы скорей отвязаться. В кинокартинах, по нашему мнению, такие сцены только мешали следить за развитием действия. Однако здесь было не то: разговор шел между живыми людьми, стоящими поблизости от меня.
– Ну, погоди, ну, постой, Ирка! – убеждал парень, удерживая девушку за руку. – Побродим еще. Ты всегда домой рвешься, поговорить не дашь. Ну, скажи, тебе неинтересно со мной?
– Что ты, Витя! Мне с тобой интересно, но домой надо. И так уж вон куда забрели! Некогда стоять. Пойдем быстрей, проводи меня.
Парня я узнал по голосу. Это был Витька Черкасский – механик с электростанции. Смуглолицый, здоровяк, он классно играл в футбол и отлично разбирался в мотоциклах. Девушку я не знал.
– Пойдем, пойдем, – тянула его за собой не известная мне Ирка.
– Нет, не пойдем, – вдруг грубовато сказал Витька. – Хватит, Ирка, в прятки играть. Обижаешь ведь ты меня, увиливаешь от серьезного разговора. В который уж раз! Ну, ответь ты мне…
– Потом, Витя. Не сейчас, – с какой-то нервозностью и полуиспугом в голосе прервала его девушка. – Очень домой надо. Пойдем же.
– Ну зачем же говорить: «Домой надо»? – с горькой усмешкой в голосе отозвался Витька. – Скажи лучше: «Не хочу быть с тобой». Честнее будет. Знаю ведь я, надо тебе домой или не надо.
– Нет, надо, – вдруг совершенно спокойно сказала девушка и строго добавила – Пошли!
К моему удивлению, эта строгая нотка в голосе моментально подействовала на Витьку, и он беспрекословно повиновался.
Они пошли по переулку, вышли на другую, слабо освещенную улицу и двинулись дальше по ней. И так почти через весь городок, на другой его конец. Они шли и в тени домов и деревьев перед домами, и по освещенной части тротуаров, шагали посередине мостовой, ломали каблуками лед в промерзших до дна мелких лужицах, хрустели настовой коркой снега, гулко вышагивали по оголившейся замороженной земле. Он все что-то горячо доказывал ей, все говорил, все убеждал в чем-то. Иногда, кажется, сердился, иногда просил, даже умолял. А она отвечала кратко: то просительно, то строго, то с наигранной непринужденностью, и все тянула его за рукав, не давая останавливаться, не давая задержаться, чтобы не было разговора на одном месте, разговора, которого, как понял даже я, она избегала.
А за ними, как заколдованный, плелся я, так же минуя улицу за улицей, то борясь с ветром, то подставляя ему спину. Я прятался, чтобы не быть увиденным идущими впереди, в подворотнях, за деревьями, за углами домов и в отбрасываемой ими тени. Я шел, не слыша почти ничего из объяснений парня и девушки, шел, сам не зная почему и зачем, но не мог не идти, словно что-то притягивало меня к этой паре, словно и для меня в их разговоре было нечто важное, нужное и лично необходимое.
Наконец они подошли к двухэтажному дому с темными, спящими окнами. Одинокий уличный фонарь, стоявший поблизости, освещал только угол дома и часть двора, обнесенного перед фасадом высоким забором. Витька с девушкой встали у калитки, вделанной в правую створку больших дощатых ворот. Фигуры обоих опять растворились в тени, отбрасываемой забором и воротами. Я укрылся за темным углом забора и находился от них всего в нескольких метрах.
Не совсем понятными были их первые фразы, когда они остановились. Какие-то намеки, упоминания незнакомых парней и девушек. Но тон был понятен мне, по крайней мере, мне так казалось.
Затем Витька встал спиной к калитке, как будто загораживая девушке путь. И глухо сказал:
– Ну, хватит. Скажи, Ирка, любишь или нет? Прямо скажи.
Она молчала. А я весь обратился в слух.
– Не обижай, – просил Витька. – Знать хочу. Не могу больше. Лучше «нет», чем неизвестность.
Она молчала.
– А может, «да»? – с надеждой в голосе снова заговорил он, – Скажи! Тебе со мной, Ирка, будет, – у него перехватило голос, – ну, знаешь как… Ведь я тебя сильно-сильно…
– Ты, Витя, говоришь: лучше что угодно, чем неизвестность, – перебила Ирка, не давая ему договорить. – Пусть так. Я скажу.
Она отступила на шаг назад и попала в полосу света от фонаря. Теперь-то я как следует рассмотрел ее. Девчонка как девчонка. Ровным счетом ничего особенного. Пальтишко, платочек, косенки из-под него. Лицо самое обыкновенное. В моем представлении десять таких девчонок не стоили мизинца классного футболиста Витьки Черкасского.
Она молчала, очевидно, подбирая слова. Напряженно молчал и он. Именно напряженно, так как даже не было слышно его дыхания. Затаил дыхание и я.
– Ну вот, – с трудом начала девушка. – Ты говорил, что мне, наверное, неинтересно с тобой. Я тебе правду ответила: мне с тобой хорошо, интересно. Ты для меня друг. Самый, самый… настоящий! Но… – она замялась.
– Можешь не продолжать, – сдавленно пробормотал Витька. – Понял. Спасибо на дружбе. А кто… он?
– Тебе могу. Одному тебе, – лихорадочно заговорила девушка. – Потому что верю… никто не узнает. Да неужели ты сам не догадываешься? Я его давно, а он меня – не знаю…
– Этот, – так же глухо, как и раньше, буркнул Витька, не то спрашивая, не то утверждая.
– Олег, – с грустной нежностью в голосе добавила Ирка.
Я сразу представил Олега Аленина – худощавого весельчака, неутомимого в шутках, выдумках и танцах. Но я не успел сопоставить в своем воображении Витьку с Олегом, чтобы сравнить их. Не успел, потому что услышал возбужденный Витькин голос:
– Но чем же я, почему же он… Ирка, пойми, – торопился Витька, путаясь в словах. – Сможет ли он, как я… То есть, чем же… Нет, не то.
Он, приложив к груди руки, шагнул вперед, отойдя от калитки, и девушка, воспользовавшись этим, скользнула в нее. Скрипнула дверца. Витька резко обернулся, протянул руку, точно пытаясь удержать девушку, но она, стоя по другую сторону ворот и придерживая открытую дверцу калитки рукой, поспешно заговорила:
– Домой я. Не обижайся. Очень прошу. Правильно пойми. Как друг. Ну, как я тебе могу сказать, – вдруг со вздохом вырвалось у нее, – почему, чем и отчего?
Да разве я сама знаю? Не спрашивай ты меня. Так уж случилось. Прости, Витя.
И застучали ее шаги по двору, затем по крыльцу. Потом хлопнула дверь, и все стихло.
Витька стоял несколько минут, держа руку на дверце калитки, не давая ей захлопнуться, и смотрел во двор. Он словно ждал, что девушка появится снова.
А затем он отпустил дверцу, которая заскрипела, закрываясь, схватился обеими руками за острые верхушки ближних к нему досок забора о такой силой, что они затрещали, и, прильнув лицом к этим доскам, вдруг… глухо зарыдал.
К этому времени я уже был знаком с силой человеческого отчаяния. Я видел, как плачут люди во время смерти и тяжелой болезни близких. Я представлял, что такое горе. Но я никак не мог понять, осознать и прочувствовать открывшуюся передо мной сторону человеческих мук, людских страданий. Я недоумевал: плакал Витька, Витька Черкасский! Тот Витька, который играл двухпудовками, который даже не поморщился, когда ему в кровь разбили ногу на футбольном поле. Плакал из-за маленькой девушки с косичками.
И мы пошли. Впереди он, понурив голову, бредя медленно и неуверенно, как пьяный. За ним я, ошеломленный непонятным мне взрывом горя по пустячному, на мой взгляд, поводу, недоумевающий, растерянный, изумленный донельзя всем услышанным и увиденным. Я шел, ощущая полный разброд в мыслях, ломая голову над происшедшим, и, как загипнотизированный, проделывал тот же путь под уличными фонарями мартовской полувесенней ночью, что и фигура, двигавшаяся впереди меня. Я старался держаться на почтительном расстоянии от идущего передо мной человека, но и не отставал от него, сочувствуя ему и удивляясь, жалея и не понимая, страдая вместе с ним, будучи в то же время страшно далек от понимания сущности этого страдания.
А на следующий день я сидел в классе, на своем месте, и был еще более рассеянным, чем обычно. Шалости на переменах, детская надпись на столе, выдумки товарищей казались мне наивными и далекими-далекими. Я упорно думал лад тем, чему был свидетелем вчера, и смотрел через окно на школьный двор, где бегали ребята и девчонки. Мой взгляд остановился на одной девочке в голубой шапочке – у девочки были большие косы и крупные серые глаза.
Я задумался: неужели несколько слов этого хрупкого большеглазого существа будут причиной высшей степени отчаяния для какого-нибудь человека?! Я так упорно раздумывал над этим и над другими открывавшимися для меня горизонтами человеческих взаимоотношений, что не услышал, как учительница немецкого языка вызвала меня к доске. У доски я думал все над тем же и параллельно отвечал. Не удивительно, что я получил двойку. Удивительней то, что я отнесся к этому, против обыкновения, совершенно безучастно.
– Садитесь, – сказала учительница. – Двойка!
– Угу, – ответил я, подавая дневник.
– Что с вами? – удивленно посмотрела на меня учительница.
– Ничего, – спокойно ответил я, невозмутимо глядя ей прямо в глаза.
Но я, очевидно, соврал. Это было не «ничего». Это начиналась юность.