Текст книги "Конец нового дома (Рассказы)"
Автор книги: Леонид Воробьев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)
ПО ДРЕВНИМ ЗАВЕТАМ
В конце марта у Мишки Копылова начинается бессонница. Днем он работает, как обычно в это время, через пень-колоду, вперевалку, оставляя без внимания насмешки и замечания работающих вместе с ним. Угрюмо зевает, кажется, ждет не дождется ночи.
А ночью ему не спится. Он ерзает и ворочается на постели, не отвечая на сонные призывы жены угомониться. Потом не выдерживает, встает, накидывает на майку полушубок и валенки на босу ногу. Выходит на крыльцо покурить.
Крыльцо у его избы без перил и без крыши: просто срублена и приставлена лестница с широкими ступенями. Мишка приваливается плечом к косяку, курит и смотрит на осевший от капели и солнца сугроб возле крыльца, вдыхает запах подтаявшего снега, всегда тревожащий предчувствием чего-то, что должно произойти, предчувствием перемен.
В глухоте этой теплой ночи, которая нависла над Ушаковым, над районом, а может, и над всей землей – ни скрипа, ни огонька. Все в Ушакове спят, небо заволочено тучами и только иногда, если долго стоять, послышится случайный и чаще всего непонятный звук.
Но вокруг не безмолвие. Вот упала капля: «пуль». Живут шорохи. То ли садится снег, то ли комки падают с еловых и сосновых лап. Похоже, что оживает что-то большое и вздыхает пока потихоньку, и шевелится чуть-чуть, вздрагивает.
Мишка стоит до тех пор, пока сырость не подбирается к телу, затем, вздохнув, уходит в дом.
А в одну из таких ночей вдруг замирает все, потом тишину рвет глухой треск, а за ним пойдет гул, шипенье, неясное скрежетанье. Сразу, неизвестно откуда, прибегает ветер, сначала теплый, потом холодный. Напахнет и мокрой елкой, и прелой соломой, и свежестью открытой воды. Это уже апрель, это на реке ломает лед.
Тогда-то Мишка решительно кидает папиросу, идет к себе на постель и спит остаток ночи беспробудно, без снов.
На следующий день он не выходит на работу, собирает вещевой мешок, натягивает сапоги, ватник, и под вечер, крадучись, в сумерках, словно боясь встречи с кем-то, отправляется из Ушакова.
Ночует он в гостинице приречного городка. Утром не сразу идет в сплавную контору, сначала прогуливается вдоль реки, смотрит, где стоят соймы, где что делается, ищет старых знакомых.
У реки и на реке все кипит. Снуют буксиры, катера, катерки, лодчонки. Звенят тросы, трещат сходни, гомонят десятки голосов. И всюду – лес: на барже тес, на другой – брус, на воде соймы, на берегу штабеля. Куда ни глянешь – все бревна сплоченные и заштабелеванные, все доски, все обрезки. Меньше, видно, земли и воды, чем дерева.
Мишку узнают. Он здесь свой. У него прозвище, неизвестно почему родившееся, – Мыло. Он не сердится, когда кричат:
– Ого! Мыло на подхвате.
– Мыло, давай к нам.
– Ми-и-шу-ха! Поедем с нами до Горь-ко-ва-а.
Наконец, Мишка находит что нужно: ту бригаду, куда он хочет. Курят, говорят о расценках, о выработке, о спецовке. Затем идут с десятником в контору. Мишка оформляется и получает спецовку.
В спецовке его не узнать. Маленький, но плотный, он хрустко шагает по гальке и дощатым тротуарам вместе со своей бригадой. Оправляют в столовой начало сплава.
Городок малюсенький, давным-давно заброшенный в самые лесные дебри. Столовая в нем одна, и в это время она полна сплавщиками. Редкие командированные подозрительно косятся на говорливую, шумливую братию в фуфайках с наплечниками из кожзаменителя, в зеленых штанах и резиновых ботфортах, стремятся побыстрее дожевать свою котлетку и уйти. А сплавщики садятся по пятеро, по шестеро за столы, где положено сидеть четверым. Некоторые, в том числе и Мишка, неумело, с напряжением, тащат подносы со щами и гуляшами.
Вот уже обед кое-как расставлен по столу корявыми, плохо гнущимися пальцами, и кто-то уже оббивает сургуч с бутылки под столом, льет там же в стакан «норму», опасливо поглядывая на табличку, где написано слово «распитие» с соответствующими назиданиями, и на милиционера, который хладнокровно обедает за соседним столиком.
После «распития» разговор сначала не клеится. Кто рассказывает о своих домашних делах, кто лезет в отвлеченные темы. Но помаленьку, с одного слова, сказанного невзначай кем-нибудь, беседа возвращается к работе, спецовке, расценкам и прочно задерживается тут. Спорят и доказывают, чем нынешний сезон хуже прошлогоднего, чем лучше, бывалые люди вспоминают давние годы и «как тогда было»…
Назавтра – работа. Мишку и тут не узнать. Не то чтобы он работал очень здорово, на загляденье, но все же он совсем не таков, каким был день назад дома. С багром, что выше его вдвое, он ловко снует у бревен. Ловко обращается и с крючком, где надо подцепит, подкатит, поддержит. Впрочем, тут не проволынишь, не зазеваешься. От товарищей получишь крепкое словцо, да и бревном может так угодить, что не встанешь.
Теперь их бригада слита с другой, и все они вместе отправляются через два дня сопровождать плоты до бумкомбината.
До большого поворота, до другой сплавной конторы идут с катерами, набирая еще плоты и пучки по пути.
И здесь работы много и приходится нелегко. А дальше, когда скомпоновано все и тащит буксир, а катерок подпирает, на всякий случай, – становится легче.
Проходят своей рекой, где знакомы все изгибы, все деревни на берегах. Особое оживление перед закатом, когда солнце сбоку и чуть сзади, когда позади вода темна и кусты ивняка черны и голы, а впереди, под солнцем, ивняк весь в желтизне, в пыльце, в барашках, вода тепла и ласкова, а приближающийся городок на взгорье белеет и зеленеет, и нестерпимо сияет окнами в закатном свете.
Тут встают, на лодке съезжают на берег, заполняют говорам и шагами тихие улицы, ужинают, выпивают, покупают съестное и промтоварное, любопытные знакомятся с городом.
Мишка по-настоящему счастлив. Он в самой большой группе, никогда не предлагает, не заводит, но и от других не отстает. Посмотрели бы жена и однодеревенцы на него – не признали бы, подумали, что похож, да не тот.
Выплывают в самую Волгу. Терпят и ненастье и невеликий шторм. Обязательно случается что-нибудь: потеряют хлеб на сутки, кто-нибудь отстанет, один из плотов начнет разносить, угораздит кого-нибудь чуть не утонуть.
А какие города по берегам! Какие знакомые и близкие имена у них! И кажется, будто никто никогда тебе того имени не говорил, а родился ты с ним и живешь. Так и жили в тебе те имена, глубоко в душе, а теперь увидел города наяву и познакомился.
На базарах удивляются и Мишка и другие. Тут огурец, там помидор. А дома, поди, не отсеялись… И кто-то вздохнет:
– До чего же у нас она… ба-альшущая.
Счастлив Мишка и на пикете, когда окончен плотовой сплав и начинается молевой, по бревну.
Пикет может попасться удачливый: работы не так много, а заработки выходят настоящие.
Всего бывает: заторы, работа до одурения, дождь, жара, холод. Бревна да крючок, багор да бревно. Но бывает и безделье: уха у костра, приказ старшего:
– Побегай, Михаил.
Мишка бежит с авоськой в село, в магазин за водкой, вернее, потому что поздно, на дом к продавцу. Выпрашивает у зевающего продавца, который ломается и твердит: «Держать на дому не положено».
Мишка не так охоч до водки. Некоторые на сплаве все пьют, оправдываясь: «Лес – дело темное, сплав – дело пьяное». А Мишка приберегает деньги, зашивает большую часть получки в потайной карман. Но в компании выпить неплохо, тем более, пойдут интересные разговоры. И Мишка клянчит:
– Дай, пожалуйста. Я ж понимаю – не положено. Да вот с приятелями встретились. Нельзя никак – понимаешь.
Продавец видит, что Мишка врет, еще ломается для порядка и дает. Мишка бежит обратно, все слушают, как он перехитрил продавца, а после ухи начинают вразнобой говорить сами.
И чего тут только не услышишь. Народ со всяких мест, бывалый. Один из колхоза, другой со строительства, третий кадровый, четвертый был выселен из Москвы и просто так по свету шатается. Говорят о политике, о космосе, о бомбе, о житье в разных местах, о физической силе, о женщинах, о начальстве, о книгах, даже о лошадях и цыганских свадьбах.
Мишка слушает, костер трещит, луна плывет над лесом, а на реке стукаются друг о друга и о боны бревна.
Всего перевидит за весну и лето Мишка. Вставать часто приходится рано, когда река вся мохната от стелющегося по воде, мелкими прядками завивающегося тумана, ложиться поздно, после того как закатится солнце и начнут вовсю перескрипываться коростели. Но иногда удается проваляться на солнцепеке и весь день.
Приходится ездить на катерах, перебегать по качающимся, податливым бревнам, лазать по пояс в воде, спорить в конторе в день получки, стирать и ушивать, варить, мыть, бегать за водкой и продуктами.
За лето Мишка краснеет (загар у него красный), худеет, выгорает. Даже глаза вроде бы выгорают, становятся прозрачней. А волосы – совсем как лен.
Лицо, шея и руки у него огрубели от воды, от солнца, от комарья. И голос несколько изменился, стал хриповатым и более грубым. Пропала развалистость в походке, ленивость в движениях. Словом, не отличишь Мишку от его товарищей.
Но лето к концу. Сплав продолжается, однако как-то свертывается. Нет прежнего напряжения, торопливости. Скоро последняя зачистка, скоро завершение.
Одновременно с тем как начинают сверкать желтые и красные отметины в сплошной зелени заречного лиственно-хвойного массива, Мишка понемногу охладевает к сплаву. Как-то надоедает ему все это.
Однажды ночью, когда все сплавщики ночуют в своем общежитии, в поселке, ему вдруг является сон, а во сне деревня и жена.
Он просыпается, вспоминает, что ни разу не написал семье за весну и лето, сердится на себя и соображает: сколько еще дней до конца?
А утром, забравшись за штабель, подальше от глаз, пересчитывает деньги в потайном кармане, вздыхает и прибавляет к ним еще несколько рублей из тех, что отложил себе на питание. Машет рукой:
– Проживу…
Возвращается в Ушаково Мишка тогда, когда осенью высветлены дали, звук льнооколотки отдается в очень тихом воздухе невесть на сколько километров, а теплый еще ветерок доносит растекающийся над землей смрадноватый запах сжигаемой на огородах полусухой ботвы.
Мишка стоит около дома, смотрит, как падают с большой березы у окон последние листья, как из трубы бани поднимается и мреет уже не дым, а горячий воздух, и радуется дому, березе, стуку льнооколотки, истопленной ко времени бане.
Семья встречает его хорошо. Рады жена, ребята, теща. Мишка выкладывает пачку денег, подарки, потом моется в бане, сидит за столом, окруженный домочадцами, рассказывает, где бывал, что видал, хвастается и немного привирает.
Дома, как всегда осенью, много работы. Жена и теща по горло заняты в колхозе, ребята ходят в школу. Мишка засучивает рукава и принимается за дело.
Вот он навозил, напилил, наколол дров. Выкопал картошку, убрал овощи, перепахал усадьбу. Починил крышу на дворе. Привез сено. Обмазал рамы. Сменил половицу в сенях. Набил матрац свежей соломой…
Сначала у него все делается ходко, как бы на только что оставленном сплаве, как бы по инерции. Затем он стучит топором все ленивее, все чаще покуривает у изгороди с соседом – полуглухим, полуслепым, но до крайности говорливым дедом.
К этому времени Мишкину жену и тещу начинают донимать односельчане. Колхозники Мишку не любят, хотя про домашних его плохого слова сказать не могут: те работают на совесть. Поэтому говорят не прямо, не требуют, чтобы Мишка включился в общее дело, а намекают, подшучивают, подхихикивают.
Пока к этому не подключается бригадир, Мишкина жена отмахивается и огрызается. Она, как и теща, еще под впечатлением Мишкиного прихода и его первоначальной работы по дому.
А потом, наглядевшись, как он сидит у окошка, покуривая, позевывая, почитывая что-то в газетном обрывке, она однажды не выдерживает и начинает «пилить» его.
Несколько дней Мишка терпеливо сносит «пиление», но, когда в разговор вступает теща, он раздраженно плюет, ругается и идет на наряд.
Все уже давно уверены и знают, что работать он будет так себе. Поэтому назначают его на те работы, которые обычно закреплены за стариками, а иногда и за женщинами.
И он, действительно, не «расшибается» на работе. Все стремится отлынить, увильнуть, когда и прогулять. Поэтому он постоянный предмет насмешек работающих с ним и не с ним. Он, (видимо, привык к этому и только иногда отругнется.
Дома он тоже не очень-то стремится заниматься делами по хозяйству. Пошлет жена накидать сена корове – пойдет, не пошлет – он и не подумает тронуться с места. И так во всем.
А лучше поставит Мишка самоварчик, посидит на корточках у светящегося в полутьме комнаты желтыми угольями подтопка, покурит в него. Любит поспать. Любит сходить в гости, попить пивка, только лучше к пожилой родне, где меньше вероятности, что его будут поддевать и разыгрывать.
Теперь Мишка подобрел. Загар сошел с него, лицо белеет, круглеет. Походочка у него теперь плавная, неторопливая.
Частенько Мишка сидит на лавке у окна под (поставленной на маленькую полочку коробкой репродуктора-динамика. Односельчане идут мимо его дома, хрустят валенками по дороге, до блеска затертой полозьями тракторных саней, видят за переплетами слепеньких рам Мишкину голову, шею и говорят друг другу:
– Ишь, лох какой! Бока-те наел.
И так идет все до следующего марта, до первой ночной капели.
НЕДОМЕТАННЫЙ СТОГ
Вышли, как и вчера, и позавчера, как и неделю назад, с восходом. Надо было не упускать хорошую погоду. Сегодня предстояло копны растрясти, поворочать раз, сносить их и дометать стог. Полстога – оденок, как тут называют, – было заметано вчера и завершено, и прикрыто немного: на случай дождя.
Но не зря вчера к вечеру солнце чисто село, и густая роса пала, и ласточки летали высоко – не было ночью дождя, а восход начинался ровный, чистый, безветренный, и по всему виду сулил жаркий донельзя день.
Арсеня ехал верхом на мерине, взятом из сплавной конторы. Ехал без седла, и длинные его ноги свободно болтались. Мерина брали свозить копны, да и до покоса было не близко – восемь километров.
А жена его шла сзади все километры. Ехать она не могла, от тряски разламывалась голова. Арсеня мерина сдерживал, и она поспевала. А если где и прибавлял мерин шагу, она трусила мелкими шажками, временами хватаясь лошади за хвост, чтоб было полегче.
У нее летами всегда болела голова, а этим летом особенно. Медичка на лесопункте говорила, что это от сердца и что нельзя ей делать тяжелую работу. По зимам она так не работала, занималась одним своим хозяйством. По летам приходилось и огородничать и сенокосить – все на жаре. А иначе никак не выходило: мужик тоже не каторжный. Вот и сейчас в, отпуске он, а ломит с утра до вечера.
Звали ее красиво – Татьяна. В молодости ей очень подходило это имя. Да и сейчас еще не стара она была. Но с годами стали звать ее в глаза и за глаза, как и всех в этих местах, – по мужу. Звали здесь женщин в возрасте нередко по отчеству, а чаще по мужу. Если он Семен, так и ты Семениха, если Петр – Петиха. А у нее был Арсеня. Вот и она стала Арсенихой.
Сначала тропинка шла перелесками, и восходящее солнце чуть проникало сюда, а ноги путались в росной траве. Потом дважды переходили речки в овражках, прохладно звенящие и звавшие остановиться, посидеть возле них. Выходили на опушки, где щебетали птицы, где уже высыхала трава и становилось жарко. Но овода еще не было.
Их путь пролегал немного и по берегу Ветлуги. Излучина ее сверкала; словно дымились, испаряя ночную влагу, прибрежные кусты. И здесь широко открывалось небо, а в нем ястреб-тетеревятник, висящий над нескончаемой лесной далью.
Здесь на днях они видели, как сохатый переплывал на ту сторону. Таранил грудью воду, отбил со своей дороги одиноко плывущее бревно, вышел на темный от сырости песок того берега и тихо, без хруста ушел в лес.
От реки свернули в выруба. Затем дорога пошла низиной. Росла здесь таволга, по-местному, лабазник – в человеческий рост. И так шли, что только одного Арсеню над белыми шапками соцветий было видно. Да иногда выныривала Татьянина голова.
Арсеня был длинен, а меринок мал. И Татьяна мала, но кругла. Располнела она за последние годы, да полнота мешала, и одышка из-за нее мучила.
От самого поселка лесопункта до покоса редко говорили они друг другу одно-два слова. Все было переговорено дома, и каждый молчал, думал о своем. Да и не очень-то легко, путешествуя так, перекидываться словами.
Арсеня придерживал меринка, который с утра не прочь был пробежаться, и думал о сенокосе, о доме своем, о делах хозяйских.
Сенокос нынче шел удачно. Взял он отпуск тогда, когда хотелось: в сплавной работы сейчас было не так много. Погода стояла, как на заказ. Косили из тридцати процентов: два стога колхозу, третий – себе. Были у колхоза дальние лесные угодья, что обычно сдавались рабочим лесопункта и сплавной конторы на прочистку полян и просек и на косьбу. Случалось, кашивали и из десяти процентов, а теперь все же хорошо. И чтобы полностью обеспечить корову и овцу, оставалось всего-то поставить этот последний стог.
Арсеня думал о том, что надо кончать и дать отдых и себе и бабе. Она и так все задыхалась в сенокос, и голова у нее болела, и пила она воды много. Он жалел ее и тянул за троих, чтоб кончить все побыстрей. Да и сам устал. А отпуска оставалось еще с неделю: можно было сходить в деревню, к родне – приглашали уже оттуда, на праздник.
Еще раздумывал он, что починит нынче двор, что поросенка держать не будет: все равно жирное сам не любит, а жена так и не смотрит. Что если принесет корова телушку, то пустит он ее в племя, а корову сдаст к той осени на закуп.
И прикидывал уже, как у него с деньгами будет и сколько они дочке пошлют, чтоб одевалась не хуже людей и, раз в городе живет, выглядела бы совсем как городская.
Мысли у него шли деловито и неторопливо, по порядку, переключались с хозяйства на дочку, с дочки и мужа ее на сплавную контору, где Арсеня работал, на мастера и на то, как поругался с десятником, и так все текли и текли.
Думала и Татьяна. Но как-то вразброд получались у нее мысли, все какие-то куски из своей жизни вспоминала. Тянуло ее на воспоминания эти дни, сама не знала почему. А у нее, как и у Арсени, немало было на памяти…
Поглядела она в перелеске на высоченную Сосну и вспомнила, как учил ее отец дерева на стройку выбирать. Не было у отца сыновей, и горевал он. Из трех дочек старшей была Татьяна, и ее брал он с собой в лес.
Рыжий, кряжистый и маленький, он подходил к дереву, ухватисто отбивал щепу, лупил обухом по затесу и слушал, как гудит, как отвечает ему дерево. И заставлял слушать ее.
Возили деревья, рубили новый дом. Все сами: отец, мать да трое помощниц. Помогала немного и родня. А когда встал дом, и баня, и двор, и колодец вырыли – стали варить пиво.
Много пива варила Татьяна с тех пор и у чужих немало погуляла, но это лучше всех помнила. Везли чан от двоюродного брата, отец, кряхтя, колол длиннущие дрова на пожог – камни калить. Калили камни, перепаривали солод, и капала мать пивом на край чана, показывая ей, как по густоте да по тому, насколько капля падает быстро, можно определить – готово ли пиво.
А потом и пляска была, и пол пробовали каблуками на крепость, и она выпила и плясала. Услыхала тогда нечаянно, как сосед сказал отцу: «Смотри-ка, у тебя невеста выросла. Замуж скоро». А она закраснелась и убежала.
Отец помер уже при колхозах. Чуть раньте его сосед расшибся, упав со стропил. Она осталась старшей, а в соседях – парень. Там было четверо ребят и две девки.
Парень был высоченный, не больно складный и много старше ее. Шла уже молва, что жил он тайком со вдовой и еще гулял где-то. Поэтому, когда перешучивалась она с ним однажды у огорода, мать сказала ей:
– Был бы отец жив – шкуру бы за Арсеню спустил. Набалован он. И я – чуть что – спущу.
Мать характером была крепка и упряма. И зятя не любила до самой своей смерти, хотя, правду сказать, другие-то ее зятья ничем над Арсеней не выдавались.
Сто раз в памяти перевороченное вспыхнуло вдруг на одной из опушек, где солнце пригрело, – как шли они с Арсеней, женатые уже, в гости к родне, в другую деревню.
Все-таки и поцелуи были, и радостные дни, и сердце замирало, и счастье, и слезы – все. Но почему же как самое незабвенное, неизбывное врезалось это? И всегда теплей от этого на душе, словно бог весть что. А и всего-то: три километра дороги – от деревни к деревне.
Стоял конец мая. Все молодо было вокруг. Они по дороге в гору шли. По бокам дороги – пески, тут картошку садили из года в год. А на дороге все трава молодая, трава. И птица какая-то заливается вверху, и речка Овчиновка блестит под солнцем внизу и в стороне.
Она шла впереди. А за ней, как положено – муж. Была она во всем новом. А он – на голову выше ее – в рубахе из кручонки, в суконных черных брюках и хромовых сапогах. Нес на руке пиджак, а в руке кепку-восьмиклинку, только что входившую в моду. И так скромно шел, так степенно: совсем непохоже было на него.
У нее сердце разрывалось от счастья. Она бы побежала девчонкой в гору, чтобы догонял… Но навстречу шли люди, и все они серьезно здоровались, с полным уважением. Сдерживала она себя, здоровалась тоже, сгоняя с лица улыбку.
И таким пронзительно-радостным стало для нее вдруг, как всегда, это воспоминание, что она, забывшись, внезапно охрипнувшим голосом окликнула:
– Арсень! Помнишь, как с тобой в первый год на Выселок ходили?
– Чего? – откликнулся Арсеня. А когда до него дошел смысл сказанного, пробормотал:
– Ишь… чего вспомнила.
У Ветлуги вспомнилась ей другая река, Волга. Как ехала по ней на пароходе, как добрались они с дочкой до Сталинграда.
Тут же опять метнулась мысль к первым годам их жизни. Арсеня в школу ходил три зимы, а дальше грамоте сам дошел. Считали в деревне его грамотным. Поэтому был он выдвинут на курсы и стал бригадиром. Получил бумажку, где значилось чуть ли не «агроном».
Бригадир, по тем временам, фигурой казался заметной. Работать Арсеня любил, но и попивал, а по пьянке погуливал. Начались для Татьяны деньки потяжелей.
Но она не робкого была десятка. Ходила беременной, а в любую компанию являлась, уволакивала его от дружков, стыдила и корила их звонким своим голосом на всю деревню.
По дороге домой подтыкала Арсене в спину, несмотря на то что вела перед собой бригадное начальство. А если оборачивался он дать сдачи – голосила так, что он только рукой отмахивался.
Затем другие курсы прошел Арсеня – колхозных счетоводов. Еще подзазнался и выпивать стал больше. Однако тут дочка родилась, и легче стало Татьяне держать его в руках.
А она все в рядовых ходила, работала в полеводстве: к скоту особой охоты у нее не припало. Работала гораздо, и на трудодни ей и ему доставалсь хорошо.
Родился и сын, да недолго пожил. И к медику носили, и к бабкам, и в бане парили, и лечили всяко – не помогло. Видно, не (суждено было ему жить.
Может, это и к лучшему, а то как бы в войну осталась она одна с двумя? Мать жила у второй дочки, в другой деревне. Там уже трое успели народиться. А за Арсениной матерью впору за самой было ухаживать.
Когда началась война – никто особенно не удивился.
Во-первых, только что с белофиннами отвоевали, во-вторых, слухов в народе было много, в-третьих, разные приметы, вроде грибов, точно войну предсказывали.
Вместе со всеми бабами провожала Арсеню и других мужиков Татьяна. Одинаково ревели, иные попуще, иные потише, одинаково бежали за подводами, одинаково тихо брели по домам, обратно.
Только всем разная выпала судьба. У одних – вернулись, у других – так больше и не прошли по деревне.
Арсеня, когда поехал, пообещал:
– Писать буду часто. Дочку поберегай.
И верно, вскоре пришло письмо. Писал, что все в порядке. Сообщал о себе то, что разрешалось. Советы по хозяйству давал.
А потом не писал ровно пять лет.
Ехали со станции домой. Длинный обоз растянулся по дороге. Татьянины сани в середине: в головах два мужика бракованных, а за ними все бабы, бабы.
Дорога длинная – точно сто сорок один километр. Скрипят полозья от ночевки до кормежки и до другой ночевки. С неба крупный, но редкий снежок валит, лес по сторонам, ветра нет – тепло.
Мужикам веселее, покуривают себе. А бабы тоже развлечение находят. Пропоет первая частушку, затем очередь второй. Дойдут до конца – и снова. Все частушки переберут: про любовь и про измену, про долю свою, иногда и озорную вставят. А мужики подстанут, ввернут что-нибудь новенькое, современное. На станцию теперь ездить часто случалось, прежде это чисто мужиково дело было. Возили лен, хлеб. Что заставят.
В деревне и раньше приходилось всякую работу знать, а в это время все за мужиков делать стали.
Татьяна гордилась тем, что мала, да сильна. Мешки выносила не только на спине – под пазухой никак не меньше, чем хороший мужик утащит. Работала много и зарабатывала славно. В их краю в войну хлебом не бедствовали. Страшней два первых послевоенных года.
Когда подъезжали к своей деревне, вызвездило, месяц встал на рождении, начал забирать силу мороз. Татьяна куталась в полушубок, ноги запихивала в сено и вспоминала, как в последний раз гадать ходила.
И эта гадалка наказала ждать, хорошо сходилось про Арсеню. Верно, немало случаев было: не писали, не писали да вдруг объявлялись. Только он-то больно уж долго не писал.
Раздумалась Татьяна: скольких гадалок обошла, сколько слез пролила, у скольких сейчас радость в семье – вернулись. И уже начала тихонько подвывать, как вдруг резко дернулась подвода в сторону и остановилась.
Ведь почти шагом ехал обоз, чуть-чуть притрушивал на скатах, а надо же такому несчастью случиться… Света невзвидела Татьяна, когда разглядела, как валится на искорками блестящий снег кобыла, запрокидывая голову и надрывно храпя…
Время было суровое. Как ни доказывала Татьяна, как ни поддерживали ее бабы – вынесли решение: от небрежного обращения пала лошадь. И постановили – взыскать убытки.
Деньги, какие имелись, она припрятала: описывайте имущество, что наберется. Часть набрали. Ничего ей из барахла не жалко было, наживется. Но когда взяли выходной Арсенин костюм и кепку-восьмиклинку – окаменело разом у нее сердце.
«Лучше деньги и все надо было подать, – думала. – Как же я костюм у надежных людей не схоронила?»
И сразу ей стало понятно – не вернется Арсеня. Вроде бы знамение ей такое вышло: костюм отдала. Пока тут, на месте, костюм был, вроде не верилось даже, что не придет. Должен прийти, надеть. Цело гнездо, и птица к нему летит. А кто же в разоренное гнездо возвращается?
Будто последняя ниточка надежды порвалась в ней. Не помнила себя, пошла в холодный прируб, где продукты да разные вещи хранили, выбрала подходящую веревку и полезла привязывать к крюку, на который свиные туши вешали.
Приладила веревку крепко. Не услышала, как дверь в прируб скрипнула. Только донесся до нее дочкин голос:
– Мам, Ваську резать будем?
Не сразу поняла Татьяна, что о поросенке дочка опрашивает. Глянула одичало на нее, опомнилась вдруг.
Увидела на дочкином лице удивленные и грустные, но все же озорные, все ж Арсенины глаза, хлопнулась с ящика, на котором стояла, ничком на пол. Закаталась, заголосила, насмерть перепугав дочку.
Всего дня через три после этого прибежала под вечер с другого конца деревни доярка Галька, простоволосая, с письмом в руках. Не могла от быстрого бега слова сказать, сунула Татьяне письмо – читай!
Разобрала Татьяна в письме: Галькин муж встретил в Сталинграде Арсеню. Пробыл Арсеня почти всю вой ну в плену, а сейчас должен поработать пока на восстановлении города, домой не пускают. Арсеня, вроде бы, домой писал, но ответа не имеет. Еще Галькин муж намеком добавлял, что ходит к Арсене какая-то баба, варит, стирает. А поэтому нужно приехать Татьяне в Сталинград, дождаться, когда мужа домой отпустят.
Как в тумане, как в чаду собиралась Татьяна. Едва помнит, так письмо Галькиному мужу писала, чтоб Арсеню предупредил, как дом заколачивала, как до станции добиралась.
Пришла в себя уже на пароходе. Испуганно смотрела с дочкой на большую реку, на города по берегам. Сторонилась бойких баб и мужиков. Дальше станции нигде за всю жизнь не была Татьяна, а дочка – дальше своего сельсовета.
А совсем очнулась в большом городе, когда увидела, наконец, Арсеню, исхудавшего до невозможности и от этого ставшего еще длиннее. Не бежала к нему, не падала на грудь, а остановилась, как очумелая. И ноги подкосились, дальше не понесли.
В голове только одно было, что есть же на свете правда и что очень правильно все предсказала, не обманула гадалка.
Хлопают цветы таволги Арсеню по ногам, качается перед Татьяной его спина. Недалеко уже покос, и работы там сегодня немного, но все труднее идти Татьяне. Сегодня особенно трудно.
То в жар кинет, то в холод. То за сердце словно кто рукой возьмется – сожмет. Знает Татьяна – худо ей, но идет она и надеется: «Ничего, чай, не помру».
Так вот и по жизни ее вела надежда в любую, самую горькую минуту: «Ничего, у людей и горше бывает… Перетерплю». Каждый вечер засыпала с надеждой: «Вот пройдет это время, потом полегче будет».
И не то чтобы не роптала она: и ревела, и причитала, и ругалась. Однако опять-таки твердо знала, что и без плача жизнь не проживешь и без ругани. Это в могиле всем спокойно.
А как бы ей жить, если б не надежда, да не мечты, да не любовь? В бога она не верила, то есть икону одну для порядка держала и подумывала иногда: «Может, кто-то там и есть?» Однако была она сама по себе, а бог как-то сам по себе. Иногда и перекреститься можно было, чтоб не обиделись там, будто налог заплатить и квитанцию получить. А в земные дела она бога не мешала, слишком прямо на жизнь смотрела, не мудрствовала. Некогда было: бока у нее всегда болели от работы.
Глядит Татьяна на Арсенину спину и думает, что сильно он изменился за годы разлуки и за последние годы. И дело не в том, что внешне, а стал – точно бы тот, а и не тот.
Он из города ехать не хотел. Она его уломала, но в деревне он сразу дом продавать начал.
«Уедем на лесопункт», – сказал.
Шибко ей хотелось остаться в деревце. Чудилось ей, что словно их первый год тогда вернется. Спорили, и она выкрикнула:
«Знаю ведь я! По-старому, в начальниках ходить хочешь. А не выходит. Молодых, грамотных наросло».
Может, и лопала в больную точку. Арсеня насупился, ответил:
– Хоть и так. Да я от работы не бегаю, а куда хочу – туда поеду. Всего уж мне хватило.
И неизвестно к чему со злостью прибавил:
– Весила бы, как я, в плену – сорок кило…
Она подумала о том, что такой мужчина весил сорок кило – и отступилась. Он вообще теперь часто вспоминал вслух прошлое. Но только пьяный. Трезвый стал еще молчаливее, хотя и прежде был не болтлив.
А пьяный, да если случался собеседник, становился разговорчивым. Про войну говорил и про плен. Ужасая Татьяну, пускался в высокие материи и даже о политике рассуждал, чего раньше за ним не водилось.