355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Юзефович » Поздний звонок » Текст книги (страница 5)
Поздний звонок
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 20:48

Текст книги "Поздний звонок"


Автор книги: Леонид Юзефович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

– Я могу объяснить, откуда в июне берутся снежные вихри, – сказал Вагин.

– Ну? – удивился Осипов.

– Это тополиный пух.

2

Выяснить, куда исчез портрет Казарозы, снимок с которого лежал в бумажнике, Свечников так и не сумел, зато знал, что Яковлев был известный художник, состоял в «Мире искусств» и в «Цехе живописцев Святого Луки», считался мастером изображать национальные типы, преимущественно восточные и женские. В поисках этой натуры он в 1918 году уехал в Китай, путешествовал по Монголии, потом осел во Франции, служил в фирме «Ситроен» и прославился альбомом путевых зарисовок, сделанных во время автопробега по Северной Африке. Свечников купил этот альбом в Лондоне. Розовая на закате пустыня, берберы в белых бурнусах дружно толкают застрявший между барханами автомобиль, верблюд лижет влажную от ночной росы парусину палатки, величественный шейх в окружении свиты любуется тем, как меняют проколотое колесо. Оран, Алжир, Константина. Один из рисунков назывался «Продавец птиц»: уродливый грязный старик сидит на краю базара, вокруг него плетеные из соломы клетки с разномастными птичками, а в самой красивой, стоящей у его ног, прижалась лицом к соломенным прутикам крошечная, не больше ладони, печальная женщина. Свечников узнал ее, как только открыл этот лист.

В Лондоне они с женой оказались летом 1923 года. Плыли из Риги на английском четырехтысячнике «Пешавэр», жена гуляла по палубе с эмигрантской четой из Либавы. Свечников этого не одобрял, вечерами выговаривал ей в каюте.

Они познакомились двумя годами раньше, в Петрограде, куда зазвал сослуживец по Восточном фронту. Он же пристроил в рекламное бюро при наркомате внешней торговли, Свечников сочинял там афишки, пропагандируя русскую фанеру, лес и металлический лом. Уж его-то было вдоволь! Сочинив, нес переводчице в соседней комнате. Она жила одна, родители умерли. Через месяц остался у нее ночевать, через неделю зарегистрировались. Ею двигала неясная надежда на то, что при удачном стечении обстоятельств, которое она с ее связями могла бы организовать, этот бритоголовый человек с правильной биографией может сделать неплохую карьеру. Так и случилось: не без участия жены его заметили, выдвинули, послали на курсы, дважды командировали за границу, в Стокгольм и в Гамбург, наконец направили на работу в фирму «Аркос», выполнявшую задачи советского торгпредства в Англии.

По приезде навалились дела, язык он знал плохо, да и жена, как выяснилось в Лондоне, владела им отнюдь не в совершенстве, но мысль о сорока тысячах золотых рублей в эсперантистском банке на Риджент-парк, 19, жила в нем с первого дня. Едва готов был пошитый на заказ костюм, Свечников отправился к Фридману и Эртлу. Эсперанто он к тому времени подзабыл, пришлось несколько ночей просидеть над учебником, чтобы подготовить и выучить наизусть короткую, но выразительную речь о расцвете эсперантизма в Советской России. Вежливый клерк провел его в кабинет, где один, без Фридмана, сидел мистер Эртл, стриженный бобриком грузный мужчина с подозрительно толстой для джентльмена шеей.

«Салютом!» – приветствовал его Свечников и приступил к рассказу о тысячных тиражах советских эсперантистских журналов, о небывалом расцвете клубного движения, о съездах, конгрессах, радиопередачах на эсперанто.

«Непосвященному трудно представить масштабы происходящего, – горячо говорил он, изредка заглядывая в свою шпаргалку. – Всё это может показаться фантастикой, но документальное подтверждение моих слов может быть в течение месяца представлено Всероссийским союзом эсперантистов лично вам или в президиум Всемирного конгресса…»

Мистер Эртл сделал знак подождать и что-то шепнул стоявшему рядом клерку. Тот вышел, через минуту вернулся, приведя с собой круглого человечка с зализанными назад иссиня-черными волосами и остренькими усиками на оливковом лице. Тот быстро залопотал на неизвестном языке, Свечников ничего не понял, но пару раз повторенное слово сеньор подсказало: его приняли за испанца или латиноамериканца, позвали переводчика. Тогда лишь дошло, что это обычная денежная контора, нет здесь никаких эсперантистов, нечего бисер метать перед свиньями. Он молча повернулся и, не прощаясь, пошел к дверям, провожаемый равнодушным взглядом толстошеего Эртла и удивленным возгласом оливкового человечка: «Сеньо-ор?»

Нейман не обманул – его отпустили без подписки о повторной явке, даже документы не отобрали. Свечников вышел на Кунгурскую, по Торговой, мимо торговых рядов с заколоченными лавками и лабазами, прошел к гортеатру. В фойе еще висела афиша питерских гастролеров, номером вторым в ней значилась Ирина Милашевская – «Пастушеские напевы Тироля, песни из всемирно известного спектакля “Кровавый мак степей херсонских”». Не считая Казарозы, это была единственная в труппе женщина.

Через пять минут Свечников сидел у нее в уборной, одновременно служившей ей гостиничным номером. Сутулая большеротая блондинка слегка за тридцать склонилась над туалетным столиком и старательно утюжила ногтем квадратик серебряной фольги от конфеты. Острый, в облупленном перламутре ноготь шел по мятой фольге, как ледокол в ледяном крошеве, оставляя за собой чистую полосу с расходящейся в обе стороны кильватерной струей.

– Похороны завтра в одиннадцать, – мерзлым голосом говорила она, не поднимая глаз от своей работы. – Если хотите проводить Зиночку на кладбище, приходите к моргу Александровской больницы. Насчет подводы с лошадью я договорилась. Поминки будут в театре. Немного денег мы собрали в труппе, и какой-то мужчина принес тридцать тысяч на гроб и на могильщиков.

– Какой мужчина? – насторожился Свечников.

– Не знаю. Фамилию я не спрашивала.

– Как он выглядел?

– Не помню.

– Как так?

– Было не до него, я к нему не приглядывалась… Что вас еще интересует?

– Всё, что вы можете рассказать о Зинаиде Георгиевне. Я почти ничего о ней не знаю, хотя мы были немного знакомы. Два года назад встречались в Петрограде… Это я пригласил ее выступить вчера в Стефановском училище.

– Понятно. Считаете себя виновным в ее смерти?

– Да.

– Можете не казниться, вы тут ни при чем. Накануне я ей гадала на картах, и два раза подряд выпал пиковый туз.

Свечников поднялся.

– Вижу, сегодня у нас разговора не получится. Может, завтра?

– Сядьте, – велела Милашевская. – Я вам что-то скажу.

Он снова сел.

– Мои карты никогда не врут, – сообщила она тем же ровным, как херсонская степь, сопрано.

– Это всё, что вы собирались мне сказать?

– Разве вам не это хотелось от меня услышать? Вот я и говорю: ни в чем вы не виноваты, это судьба.

– Чтобы так говорить о человеке, нужно очень хорошо его знать. Вы хорошо знали Зинаиду Георгиевну?

– Да, если измерять давностью отношений.

– Когда вы познакомились?

– Шесть лет назад, в Берлине. Перед войной я брала там уроки в консерватории, а Зиночка готовила голос для пробы у профессора Штитцеля. Был такой знаменитый берлинский профессор вокала.

Милашевская достала из сумочки огромный крестьянский платок, высморкалась и стала рассказывать, где они тогда жили, на какой улице, в какой гостинице, какие обе были молодые, легкомысленные, и сошлись легко, как сходятся русские за границей, к тому же Зиночке по-женски нужно было перед кем-то выговориться, кому-то излить душу. Незадолго до того она развелась с мужем.

– С Алферьевым?

– Нет. Первым ее мужем был художник Яковлев.

– А кто из них подарил ей кошку?

– Кошку?

– Ну, из песни про Алису.

– Думаете, во всех своих песнях Зиночка пела о себе самой? Не будьте так наивны. Лично я никакой кошки у нее не видела, но если кто-то из этих двоих и мог сделать ей такой подарок, то Алферьев. На что-нибудь стоящее у него никогда не было денег.

– А почему они с Яковлевым развелись?

Этот вопрос Милашевская оставила без внимания и вернулась в предвоенный Берлин:

– Недалеко от нашей гостиницы продавали вишни, после занятий Зиночка покупала по кулечку мне и себе, мы с ней запирались в номере, ели вишни и болтали. С ней было удивительно легко… С началом войны немцы нас интернировали, но скоро выпустили, мы вместе уехали в Россию. Через Стокгольм, если вам интересны подробности. Потом я надолго потеряла Зиночку из виду, но через три года столкнулись на Невском. Она шла с большой корзиной, а в корзине – младенец, сын. Она его называла Чика, хотя вообще-то он Александр, Саша. Мы с ней обнялись, Зиночка поставила корзину на тротуар, простынку откинула. От гордости вся прямо светится. Младенец чистенький, здоровый, крупный. Помню, меня удивило, что ему всего-то семь месяцев. Сейчас я думаю, он просто рядом с Зиночкой казался большим. Она же крошечная. Знаете, как о ней говорили? Подъезжает п у с т а я пролетка, и оттуда выходит Казароза.

– Сын от Алферьева?

– От него, да.

– Жив?

– Если бы! Впервые он заболел позапрошлой зимой. Захожу как-то к Зиночке на Кирочную – все шторы опущены, Чика лежит в кроватке с завязанными глазками. Он нуждался в полной темноте. Тихий, на губах пузырики пены. Ужасно, когда дети болеют, хуже нет. Уже трудно было с медикаментами, я еле достала шприц для впрыскиваний. Всё обошлось, но через полтора года он умер от той же болезни.

– С Алферьевым они тогда уже расстались?

– Дался вам этот Алферьев! Вы с ним тоже были знакомы?

– Видите ли, – осторожно сказал Свечников, – есть основания думать, что Зинаида Георгиевна погибла не случайно.

– Разумеется, – неожиданно легко согласилась Милашевская, – случайных смертей в принципе не бывает. Мы ведь как считаем? Какая-то болезнь, допустим, от нее – смерть. А на самом деле наоборот: не смерть от болезни, а болезнь от смерти. Понимаете?

– Не совсем.

– Когда человеку приходит срок умереть, появляется какая-нибудь болезнь. Или пьяный дурак с наганом… После того как умер Чика, Зиночка долго болела, от этого изменился ее голос. По правде говоря, он у нее всегда был небольшой, зато необыкновенно теплый, с особой мягкостью тембра. Теперь мягкость исчезла, появились трещинки.

– Вчера я ничего не заметил.

– Где уж вам! Не всякий профессионал мог их заметить, Зиночке нетрудно было бы компенсировать это музыкальностью, артистизмом, но она решила уйти со сцены. Замкнулась, перестала бывать в концертах, в театрах, в тех домах, где собираются люди театра. В нашем кругу это конец, и я чувствовала, что-то с ней должно случиться. Не в этот раз, так в следующий, не здесь, так в Питере. Нехорошо так говорить, но, честное слово, я ждала чего-то подобного. Ее голос – не просто голос, как у вас или даже у меня, хотя я тоже певица. Ее голос – это ее душа. Нет его, и ничего нет.

– Вы говорите, Зинаида Георгиевна ушла со сцены? – уточнил Свечников.

– Увы.

– Тогда как она оказалась в этой поездке?

– Я, дура, ее вытащила! Я! – повинилась Милашевская. – Думала, пусть выступит хотя бы в провинции, если в Петрограде не хочет. А то она из дому-то раз в трое суток выходила, никого не желала видеть. Шторы опустит, ляжет и лежит часами. Всё ценное у нее было продано, еще когда Чика болел, питалась морковным чаем и сухарями. Ей много не надо, она всегда ела, как птичка, вишенок поклюет и сыта, но это уже переходило всякие границы. Друзья, правда, подкидывали что-нибудь из продуктов. Ее все любили. Актеры, режиссеры. Она умела их слушать, умела говорить с ними о них самих. В талантливых людях из нашей среды это редкость, все больше о себе норовят.

– Вы не объяснили, почему она всё же решила ехать на гастроли, – напомнил Свечников.

– Сама не понимаю. Вначале слышать не хотела, затыкала уши, а потом я назвала город, куда мы едем, и она вдруг согласилась.

– Может быть, надеялась кого-то здесь увидеть?

– Может быть, вас? – предположила Милашевская.

– Не думаю.

– Когда вы с ней познакомились, у вас были волосы?

– Вам не всё ли равно? – огрызнулся Свечников.

– Чего вы сердитесь? Нормальное женское любопытство. Здесь, оказывается, живет ее старый знакомый, но Зиночка не сочла нужным рассказать мне об этом. Видимо, я обольщалась, считая, что мы с ней были достаточно близки.

Глава 7

Соперница

Комплексный ресторанный обед из супа харчо, макарон по-флотски и компота с затхлым запахом магазинных сухофруктов комом лежал в желудке. Присев на гостиничную койку, Свечников закрыл глаза и услышал голос Иды Лазаревны.

«Да, – кричала она в угаре какой-то дискуссии, – эсперанто по звучанию напоминает язык Сервантеса и Лопе де Веги! Но разве это недостаток? Император Карл Пятый считал, что испанский – тот язык, на котором пристало говорить с Богом!»

В Лондоне Свечников побывал на заседании тамошнего клуба «Эсперо» и с удивлением обнаружил, что в устах англичан эсперанто скорее напоминает язык Данте и Петрарки. Это лишь тогда, в России, он звучал, как испанский – от страсти и надежды.

У Иды Лазаревны была комнатка под лестницей в школе-коммуне «Муравейник». Кровать, стол, полка с книгами, две табуретки. На стене – фотография Заменгофа и распяленный на гвоздиках полотняный платок, на котором зелеными нитками-мулине хозяйка собственноручно вышила трехстишие:

Malamikete de las nacjes, cado, cado!

Jam temp’esta.

Эти строки были признаны первым текстом на эсперанто и почитались гомаранистами как священные. Утверждалось, что Заменгоф сочинил их в возрасте семнадцати лет, когда еще учился в Белостокской гимназии. В переводе они значили:

Вражда наций,

пади, пади!

Уже время.

Вообще-то Ида Лазаревна питала стойкое отвращение ко всякому рукоделию. Откуда у нее взялось терпение на этот труд, для Свечникова всегда было загадкой. Впрочем, халтурно вышитая последняя строчка говорила о том, что вдохновение покинуло мастерицу задолго до конца работы.

Раньше он часто бывал в ее комнатке и не однажды оставался здесь на ночь, но с весны не заходил ни разу. Дело шло к избранию его, Свечникова, председателем правления клуба, он предвидел, что рано или поздно ему придется поставить на повестку дня назревшую необходимость размежеваться с группой Варанкина, и в этих условиях связь с гомаранисткой становилась для него тяжкой обузой. Свечников ни минуты не сомневался, кого она предпочтет, если придется выбирать между ним и Ла Майстро.

В комнатке было тесно, обе табуретки стояли под столом. Ида Лазаревна выдвинула одну из них. Свечников сел лицом к кровати, где сидела она сама. Всю зиму это было их любовное ложе. На нем Ида Лазаревна сбрасывала с себя обличье эспер-активистки и любимицы детей и становилась форменной ведьмой. В февральские морозы, когда дуло из всех щелей, раздевалась она обязательно догола, раскидывая одежду по полу, во время объятий оставляла гореть лампу, в лучшем случае слегка подкручивая фитиль, и сердилась, если Свечников пытался ее потушить: «Я не женщина Востока, чтобы любить тебя в полной темноте». При соитии она садилась на него верхом, требовала держать себя за груди и никогда не закрывала глаз. Сам он глаза обычно закрывал, но пару раз случайно подглядел, как в момент экстаза у нее закатываются зрачки и глазницы жутковато наливаются пустым белком. Впрочем, помнил он и ее светлые соски, и кожу, и яблочный запах губ, и трогательный детский пупок никогда не рожавшей женщины.

– Извини, у меня не прибрано, – сказала она, хотя уж этим трудно было его удивить.

В апогее их романа, пришедшемся на конец зимы, он всей душой старался ее понять и все-таки не понимал, почему она снимает один валенок за порогом, а другой – уже в комнате, на тех же местах оба и оставляя, с какой целью пьет чай одновременно из двух стаканов и как ей удается так свободно вести себя на людях, если на платье, на самом видном месте, оторвана пуговица, пришить которую выше ее сил.

– Выпустили? – спросила она.

Он изобразил недоумение:

– С чего ты взяла, что я был арестован?

– А что я должна была подумать? Тебя увели под револьвером.

– Ошибаешься. Меня попросили поехать с ними как свидетеля и члена правления, вот и всё. Заодно, – добавил Свечников, чтобы сделать эту версию более правдоподобной, – обсудили мою идею насчет эспер-отрядов особого назначения.

Подробности были излишни. Как все клубные активисты, Ида Лазаревна прекрасно знала, что сначала в эти отряды должны влиться эсперантисты из ее родной Польши, а затем, по мере продвижения на запад, – из Германии, Франции, Италии. Интернациональные по составу, они могли бы стать связующим звеном между регулярными частями Красной Армии и дружинами восставшего европейского пролетариата.

В ответ Ида Лазаревна продекламировала:

Деревянными молотками солдаты колотят вшей.

Мое сердце

устало

стучать

в такт

этому звуку.

– Стихи одной девочки, моей ученицы, – пояснила она.

– И к чему ты их вспомнила?

– Ненавижу солдат! Знаешь, кстати, почему в эсперанто именно восемь грамматических правил?

– Восемь? Разве не шестнадцать?

– Это вместе с дополнительными. Основных – восемь, по числу сторон света.

– Их же четыре. Север, юг, восток и запад.

– Четыре основных и четыре промежуточных. Северо-восток, юго-запад и так далее.

– Ага, – кивнул Свечников. – В эсперанто, значит, считаются только основные правила без дополнительных, а в географии – основные стороны вместе с промежуточными.

– Да, эта цифра символизирует единство человечества во всех концах света. Слово «гомарано» тоже состоит из восьми букв.

Ида Лазаревна обернулась к фотографии Заменгофа на стене.

– Гранда бен эсперо… Великая и благая надежда двигала им. Он в гробу перевернется, если узнает, что эсперанто нужен тебе для войны.

На квартире у Свечникова была прилеплена к зеркалу почтовая марка с точно таким же портретом – бородатый лысый человек в очках. Если прикрыть лысину, он становился похож на подростка, наклеившего себе бороду. Все его изображения отличались только размерами и тоном ретуши, портрет был один и тот же. По мнению Иды Лазаревны, в этом проявилось полное отсутствие у Ла Майстро тщеславия. «Один раз уломали его сфотографироваться, а больше не захотел», – говорила она, но Даневич уверял, что фотографий Заменгофа было много, из них уцелела одна, остальные уничтожены гомаранистами, чтобы сохранить его облик в единственном каноническом варианте. Именно гомаранисты после смерти создателя эсперанто завладели его архивом. «Они, – доказывал Даневич, – с удовольствием уничтожили бы и этот портрет с целью окончательно превратить своего кумира в божество, недоступное никакому иному зрению, кроме внутреннего, но опасаются недовольства со стороны рядовых участников движения. Им приходится учитывать, что не все эсперантисты – евреи, попадаются и христиане, а они привыкли поклоняться иконам».

– Эсперанто нужен не для войны, а для революции, – возразил Свечников.

– Напрасный труд, – парировала Ида Лазаревна. – После вашей революции будет другая, если Россию вы оставите Россией, Польшу – Польшей, а Германию – Германией. Слово «советская» ничего не меняет, оно лишь маскирует суть дела.

Свечников был в курсе этих идей, которые она обычно излагала ему в постели, прежде чем разрешала до себя дотронуться. Перед соитием он еще находил в них зерно истины, но после они теряли для него всякий интерес.

Гомаранисты считали, что название государства не должно быть связано с какой-то одной из проживающих в нем наций, даже если эта нация составляет большинство, и давно предлагали переименовать Россию в Петербургрению, Францию – в Паризрению, Польшу – в Варсовландиюх У них был составлен список тех стран, где возможны революционные потрясения из-за их не соответствующих духу времени названий. Образцом для подражания выставлялись Австрия, Австралия, Соединенные Штаты Америки и еще какие-то выморочные государства типа Перу. Это, разумеется, тоже было половинчатое решение, всего лишь переходный этап на пути к идеалу, но все-таки петербургренец или варсовландец находились ближе к гомарано, чем русский, поляк или даже еврей.

– Вчера ты стояла возле аппарата, а потом я тебя там не видел. Где ты была, когда этот курсант начал стрелять? – спросил Свечников.

– Ушла в конец зала.

– Зачем?

– Было душно, а там открыли окно.

– Тебе не показалось, что стреляли из двух разных мест?

– Нет, – не сразу ответила Ида Лазаревна. – А что?

– Ничего. Нет, так нет.

– А тебе не показалось, что от нее пахло мукой? – в свою очередь поинтересовалась она с той хорошо знакомой Свечникову интонацией, которая ничего хорошего не предвещала.

– От кого? – не понял он.

– От Казарозы.

– Почему от нее должно пахнуть мукой?

– Певицы никогда не моют голову. Малейшая простуда, и тембр голоса уже не тот. Они волосы посыпают мукой, а потом вычесывают ее вместе с грязью.

– Что ты этим хочешь сказать?

– Я заметила, как ты вчера на нее смотрел. Ты мне рассказывал, что когда-то она произвела на тебя впечатление, но я не думала, что настолько сильное. Я, грешным делом, ей позавидовала. На меня ты тоже иногда смотрел такими глазами, но только на голую, и то не совсем так. Чем она тебя пленила?

– Перестань, – попросил Свечников.

– Я, – не вняла его просьбе Ида Лазаревна, – обратила внимание, у нее изумительно тонкие длинные пальцы. Конечно, очень красиво, но должна тебе заметить: если у женщины длинные пальцы на руках, такие же у нее и на ногах. А это уже не столь привлекательно.

– Я тебя прошу, прекрати!

– С волосами та же история, – невозмутимо продолжала она. – Если их много на голове и они пышные, то под мышками и на лобке заросли тоже дай бог. Как у меня. Тебе ведь это не нравилось, правда?

Свечников резко встал и плечом задел полочку с книгами. Они посыпались на пол, среди них что-то упало с коротким железным стуком. Ида Лазаревна быстро нагнулась, но он ее опередил. За книгами был спрятан маленький пистолет без кобуры.

У курсантского нагана калибр семь шестьдесят два, у этого – явно меньше. Свечников выдвинул из рукояти обойму, в которой не доставало одного патрона, и с пистолетом в руке повернулся к притихшей Иде Лазаревне.

– Твой?

– Теперь мой.

– А был чей?

– Не знаю.

– Ты же ненавидишь солдат, войну, оружие. Откуда он у тебя?

– Нашла.

– Вот как?

– Честное слово, Коля, я его нашла! Вчера после того, как тебя увели, зашла во двор училища, и он там валялся.

– Что тебе понадобилось во дворе?

– Всё нужно объяснять? Сам не догадываешься?

– Нет. Чего тебя туда понесло?

– Решила зайти в Особый Отдел.

– Не понял.

– Ну, в два нулика. Если считать нули за буквы «о», по первым буквам получается Особый Отдел, как в Чека. В училище уборная не работает, а во дворе есть будка. Мне срочно нужно было сделать пи-пи.

– Что ли, до дому дотерпеть не могла? Тут ходу пять минут.

– Не могла, – строго сказала Ида Лазаревна.

– Хорошо, – с усилием смирил себя Свечников. – Значит, нашла ты этот пистолет, принесла домой. Предположим, я тебе верю. Но зачем ты его спрятала?

– Так. На всякий случай.

– Кого-нибудь застрелить?

– Самой застрелиться.

– Здрасте! Из-за чего?

– Не из-за тебя, не думай.

Ида Лазаревна снова села на кровать.

– Что ты вообще обо мне знаешь! Думаешь, если я с тобой спала, ты знаешь обо мне всё?

– Я так не думаю.

– Думаешь, думаешь. Все вы так думаете. По-вашему, главная тайна у женщины – между ног. Побываешь там, и всё с ней понятно.

Свечников знал, в такие моменты лучше не прерывать ее, а дать ей выговориться. Поигрывая пистолетом, чтобы она о нем все-таки не забывала и не слишком далеко уклонялась от темы, он молча ждал продолжения.

– Однажды я уже хотела покончить с собой. Когда убили моего жениха, – сказала она, отворачиваясь к окну.

Там зеленели грядки школьного огорода, сбоку маячила знакомая фигура в черной кепке. Этого малого Свечников заприметил еще возле гортеатра, но тогда кепка на нем была белая, парусиновая. При старом режиме уличные филеры носили с собой два-три головных убора и время от времени меняли один на другой, чтобы не задерживать на себе внимание наблюдаемого. Теперь это средство применяли в борьбе с контрреволюцией. С врагом приходилось сражаться его же оружием, а к тому, что под наружное наблюдение попал он сам, Свечников отнесся с пониманием. Караваев с Нейманом имели право не доверять ему и установить за ним слежку. На их месте он повел бы себя так же.

– Знаешь песню «Ночь порвет наболевшие нити»? – спросила Ида Лазаревна.

– Нет.

– Странно. В пятнадцатом году это была самая популярная песня. У нас в соседнем доме был ресторан, ее там за вечер исполняли на бис раз двадцать.

Из груды упавших с полки книг она извлекла толстую тетрадь. На обложке сохраняла остатки былого блеска наклеенная на дерматин переводная картинка с двумя милующимися голубками. Самка держала в клюве зеленую веточку, а самец тянулся к ней, делая вид, будто именно веточка его и привлекает, а вовсе не клювик партнерши. Ида Лазаревна при ее эмансипированности тоже требовала от Свечникова соблюдать правила этой древней игры.

Нужная страница отыскалась быстро. Взяв тетрадь, он узнал ее почерк и прочел:

Ночь порвет наболевшие нити,

Вряд ли я доживу до утра.

Напишите, прошу, напишите,

Напишите два слова, сестра!

Напишите, что мальчика Вову

Я целую, как только могу,

И австрийскую каску из Львова

Я в подарок ему берегу.

Напишите жене моей бедной,

Напишите хоть несколько слов,

Что я в руку был ранен безвредно,

Поправляюсь и буду здоров.

А отцу напишите отдельно,

Что полег весь наш доблестный полк.

В грудь навылет… я ранен… смертельно,

Выполняя свой воинский долг.

– Мой жених тоже погиб подо Львовом, там его и похоронили, – пояснила Ида Лазаревна, когда Свечников поднял глаза от тетради. – Последнее письмо ко мне он продиктовал сестре в лазарете, сам писать уже не мог. Только вот мальчика Вовы у нас не было.

Заметив, что на огороде под окном две девочки волокут тяжелую лейку, она закричала:

– Поставьте немедленно! Идите позовите мальчиков. Я велела поливать им, а не вам.

Девочки упорхнули, но мальчики не появились.

Вздохнув, Ида Лазаревна заговорила снова:

– За большие деньги я раздобыла в госпитале морфий, достала шприц, взяла самое лучшее мое платье, еды на дорогу, положила всё в чемодан, переоделась сестрой милосердия и поехала на Юго-Западный фронт. Где он похоронен, мне написали. Решила, что надену это платье, приду к нему на могилу и там впрысну себе смертельную дозу морфия… В общем, купила билет, села в поезд. Первые сутки совсем не спала, потом сама не заметила, как заснула. И увидела сон…

Ей снилось, будто она долго-долго бежит с горы к ослепительно сверкающей под летним солнцем реке. Пологий травяной склон никак не кончается, хотя берег, кажется, совсем близко, шагах в десяти, не больше, но она всё бежит и бежит, и полевые цветы звенят у нее под ногами, как маленькие колокольчики, которые рыбаки привязывают к воткнутым в землю удилищам, чтобы услышать их звон, если клюнет.

Свечников рассказывал ей про Казарозу, но не верилось, что из ревности она решила убить такую соперницу. Гораздо реальнее был другой вариант: стрелявший мог незаметно передать ей пистолет прямо в зале – на тот случай, если кто-нибудь заметит, что стреляли из разных мест, и начнется обыск всех подозрительных, к которым Ида Лазаревна не принадлежала. Еще вероятнее, что убийца после выстрела выкинул пистолет в окно. Свечников мысленно прочертил возможную траекторию его полета и прикинул, что она вполне могла пересечься с маршрутом Иды Лазаревны от ворот к будке во дворе.

– Я бежала к реке, – тихо говорила она, – и знала, что вода в ней ледяная. Она так сверкала на солнце, что теплой быть не могла. Умом я это понимала, но все равно хотела добежать как можно скорее, чтобы броситься в нее и забыть что-то страшное, чего я в тот момент уже не помнила, но знала, что потом опять вспомню и пожалею, если не добегу. Однако я бежала так долго, что постепенно стала замечать, какая кругом царит красота. Всё было так зелено, так чисто, небо такое первозданно синее, песок на берегу такой белый и тоже чистый, что в конце концов мне стало казаться глупо, что я так быстро бегу среди этой красоты и ни на что не обращаю внимания.

Чувствовалось, что сон излагается не ему первому. Сюжет был строен и отточен о реакцию предыдущих слушателей, детали отобраны с тем расчетом, чтобы оттенить главную мысль. Свечников уже начал догадываться, к чему идет дело – этот сон вернет ей любовь к жизни. Сейчас она проснется, соберет вещички, сойдет на первой же станции и пересядет на обратный поезд. Или нет: откроет чемодан, вынет ампулы с морфием и, высунув руку за окно, медленно разожмет пальцы.

– Я побежала тише, затем перешла на шаг, – рассказывала Ида Лазаревна, – и только я это сделала, река сразу оказалась прямо возле моих ног. Я взглянула на нее и в ужасе отшатнулась. Вблизи она была не та, какой виделась издали, – черная, с омерзительными буро-черными водорослями в глубине. От течения они плотоядно шевелились, как чьи-то щупальца.

Она замолчала.

– И что дальше? – спросил Свечников.

– Потом я проснулась.

– И решила, что жить все-таки стоит?

– Всё получилось само собой. Я поняла, что не сумею впрыснуть себе морфий.

– Из-за этого сна?

Ида Лазаревна покачала головой.

– Нет. Просто пока я спала, у меня украли чемодан.

Та война, на которой убили ее жениха, совсем недавно была единственной, но теперь нуждалась в каких-то определениях, чтобы не спутать ее с нынешней. Эта начиналась как болезнь, та – как праздник. С галицийских ратуш казаки срывали черно-желтые австрийские знамена, среди олив и виноградников сражался галиполийский десант, зеленый флаг с полумесяцем на корме торпедированного турецкого броненосца «Мессулие» погружался в жемчужные воды Босфора, цеппелины воздушными китами нависали над ночным Парижем, и прожектора, нащупывая их нежное беззащитное брюхо, чудовищными стрелками шарили по небесному циферблату. В Мраморном море бродили под водой британские субмарины. Опутанные водорослями бесприютные странницы, стальные рыбины, питаемые деревянными птицами, они всплывали из глубин навстречу гидропланам, приносившим в когтях топливо, бекон и галеты для экипажа. Индийские стрелки высаживались в Гавре, шли под гнусавый голый голос флейты в руках вчерашнего заклинателя змей, женщины осыпали их цветами. Свечников читал об этом в газетах, но там, где очутился он сам, не было ни цеппелинов, ни флейт, ни француженок, ни даже казаков с их неотразимыми пиками – только разбитые польские дороги, трупный запах над полями и окопы, окопы, странно чистые во время боев, когда от напряжения тела и души всё съеденное сгорает в человеке без остатка, вонючие в дни затишья.

Казаков он впервые увидел в шестнадцатом году на Днепре и радовался им, как ребенок, которому показали ожившую картинку из любимой книжки, а три года спустя, на берегах Камы, со страхом узнал их по наклону висевших за спинами винтовок. Они по двое выезжали из-под берегового обрыва, в рассветном тумане видны были только их силуэты, и бойцы думали, что это свои, а он узнал их сразу, потому что из всей кавалерии одни казаки носили винтовку не через левое, а через правое плечо, чтобы удобнее было садиться на лошадь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю