Текст книги "Охота с красным кречетом"
Автор книги: Леонид Юзефович
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 6 страниц)
А у Шамардина – свои, похожие.
Но ни он, ни Ольга Васильевна так, видимо, и не поняли, куда потом девался перстень. Да и Грибушин скорее всего об этом не знает.
– Коробочка брошена была в огонь неудачно, не успела сгореть до конца, – говорил Мурзин, держа на ладони обгорелый лоскуток синего бархата. – Вспомните, кто угли – то в камине разгребал…
– Врет он, ваше превосходительство! – заорал Шамардин, схватив со стола коробочку с отломленной крышкой. – Где тут бархотка?
Мурзин увидел белеющее донце и все понял. Зачем, дурак, оставил коробочку на столе?
– Не верьте ему, ваше превосходительство! Он эту бархотку сам вынул, обжег, а на меня валит. Помирать – то не хочется!
– А из чьих галифе она выпала? Все видели.
– Кто видел? Кто? – кричал Шамардин.
Видели Калмыков с Фонштейном, но промолчали, остерегаясь впутываться в эту свару, и Грибушин тоже промолчал, потому что не желал помогать ни Мурзину, ни Пепеляеву; остальные, среди них и дежурный по комендатуре, как раз в тот момент были отвлечены котом.
Свидетелей не нашлось, и Шамардин почувствовал себя увереннее. Ведь не станет же Мурзин требовать, чтобы его снова обыскали.
– Выкручиваешься, падла? Помирать – то не хочется, а? Ишь, умник! Чего придумал – то! Коробочка, да еще коробочка. По – твоему, я ее в огонь бросил, а перстень украл?
– Я этого не говорил, – сказал Мурзин.
– Ага, выкручиваешься! Испугался, падла? – Шамардин обернулся к Пепеляеву. – Сами посудите, ваше превосходительство, ну откуда я мог знать, в каком футляре Сыкулев свое колечко принесет?
Пепеляев молчал, с подозрением поглядывая на своего адъютанта: почему решил вдруг стрелять в Мурзина? Он ничего не понимал, но не хотел требовать разъяснений, чтобы не выглядеть глупее других, которые, значит, что – то понимали, если ни о чем не спрашивали.
– Раз такой умный, – предложил Шамардин, – пускай скажет, где перстень?
– Ну, – спросил Пепеляев, – где? Может в кармане у тебя лежит?
– Дайте мне двоих конвоиров и полчаса времени. – Сказал Мурзин. – Я принесу.
– Так его здесь нет? Как так?
– Принесу, увидите.
Подумав, Пепеляев ткнул пальцем в дежурного по комендатуре, затем в одного из юнкеров:
– Ты и ты… Пойдете с ним. Но смотрите у меня!
– Никуда не денется, – пообещал дежурный.
– И я с ними, – вызвался Шамардин. – Револьвер мой позвольте, ваше превосходительство.
– Чтобы застрелить его при попытке к бегству? – спросил Пепеляев. – Останешься здесь. Понял?
– Полагаюсь на вашу честь, генерал, – сказал Мурзин. – Вы помните свое слово?
– Отпущу, не бойся.
– Не меня одного.
– Иди – иди, – поморщился Пепеляев, потому что вспоминать про честное слово было неприятно. – Много разговариваешь.
Когда за Мурзиным с его конвоирами закрылась дверь, Пепеляев перевел взгляд на купцов, которые в шеренгу по одному замерли вдоль стены, ежась под его взглядом, отбрасывающим их одного за другим в сторону, как костяшки на счетах. Грибушин, Каменский, Чагина. Внезапно Сыкулев – младший выронил свою палку и медленно стал сползать по стене вниз, пока не опустился на корточки, страшно хрипя и с ужасом глядя на генерала вылупленными глазами.
Господи, ну конечно! Кто, как не он, мог принести с собой два одинаковых футляра? Ведь Грибушин говорил… В то же мгновение Пепеляев крутанулся на каблуках и коротко, мощно ткнул Шамардина кулаком в переносье. Сшибая стулья, тот отлетел, рухнул на пол. Напряглась и дрогнула рука с револьвером, Пепеляев едва не нажал спуск, но сдержался, швырнул револьвер Шамардину – пускай сам, подлец, приставит его к виску. И отвернулся, встал лицом в окно. Еще не хватало им всем видеть слезы у него на глазах. И это соратник? Боевой товарищ? Ах, выжига! Теперь – то все было ясно: Шамардин нашел в камине обгорелую бархотку и спрятал, чтобы позднее, тыча ее Сыкулеву под нос, обложить его контрибуцией – в свою, разумеется, пользу. Пепеляев смотрел в окно, глаза щипало. Ради кого он воюет? Ради этих? И бок о бок с кем? С этим? Так стоит ли? Слезы стояли в глазах, он дергал бровями, словно хотел и никак не мог чихнуть. Ждал выстрела. Не дождавшись, обернулся. Стреляться Шамардин и не думал, спокойно засовывал револьвер в кобуру, собираясь идти.
– Ваше превосходительство, – с достоинством сказал он, – я вынужден сегодня же донести в Ставку о ваших противозаконных действиях, подрывающих у населения доверие к Сибирскому правительству и лично к верховному правителю России адмиралу Колчаку. Моя гражданская совесть не позволяет мне больше молчать. Честь имею!
Щелкнув каблуками, поклонился и вышел.
По Сибирской вниз, к Каме, затем два квартала вдоль Покровки и опять вниз, уже по Красноуфимской; сначала вниз, после вверх – улица поднималась на береговой холм, по ней вышли к длинному двухэтажному зданию духовной семинарии, где недавно еще находился Дом трудолюбия в одном крыле, клуб латышских стрелков «Циня»– в другом, а со вчерашнего дня разместился лазарет. Город за спиной курится дымами. Холодно.
Скоро стемнеет. Впереди Кама, леса на противоположном берегу сплошной грядой уходящие к горизонту, слева – мечеть, справа, над обрывом – Спасо – Преображенский собор, желто – белая уступчатая колокольня; навершье креста на ней было той условной точкой, которой отмечался город на географических картах. Вот она, эта точка, в бледнеющем зимнем небе. Где – то на правом берегу, в прокуренном вагоне, штабные сейчас тычут в нее карандашами, изогнутые красные стрелы, как кометы с хвостами, летят к ней с запада, обозначая направления ударов. Ой, летят ли?
– А сказал полчаса, – укорил дежурный по комендатуре.
– Ну, час, – ответил Мурзин. – К теще на блины опаздываешь?
Подошли к сыкулевскому дому – широкому, грузному, темному, как перестоявший боровик. Во дворе, над крышей дровяного сарая, издалека заметный, торчит домик голубятни, похожий на теремную башенку, поставленный так, чтобы камским ветром не сносило на него дым из трубы.
Мурзин сам держал голубей и сыкулевских знал хорошо, на всю Пермь славились его голоногие вертуны, на лету кубарем идущие через хвост, и хохлатые беззобые плюмажники, и розовые трубачи, и особенно чистяки – снежно – белые, ослепительно ходящие на кругах на такой высоте, что в солнечные дни теряются в сиянии, в блеске, лишь через бинокль или в корыте с водой, как в зеркале, можно тогда следить их полет. При всей своей скупости Сыкулев – младший на голубей денег не жалел, аж из Франции выписал однажды каких – то горбатых уродов с курицу величиной, но в то же время не брезговал и переманить пару – тройку с чужих голубятен. Дней десять назад сманил у Мурзина голубку – чернокрылую, с перевязками. Соседские пацаны, лазавшие по крышам, донесли, что живет у Сыкулева, в его терему. Видимо, это была месть за реквизицию; Мурзин хотел идти разбираться, да уж не до того стало: фронт надвигался с востока, Пепеляев захватил Сылву.
– Здесь, что ли? – спросил дежурный по комендатуре.
Стояли перед массивными потемневшими воротами, и Мурзин вновь почувствовал себя кречетом, но уже не взлетающим с руки, а из поднебесья падающим на добычу: он заметил одинокого голубя – пестро – белого, с глинистыми мазками, сидящего на крыше голубятни, и померещилось даже, что видит на лапке остренький лучик, пятнышко света ценой в четыре жизни, не считая его, Мурзина, собственной. Божья птица, человечья душа, сегодня утром прошумевшая крыльями перед лицом у Гнеточкина. Этого голубя Сыкулев – младший принес в портфеле вместе с шерстяными носками и кофтой, как Мурзин когда – то своего кота, и пока все уговаривали Исмагилова не упрямиться, потихоньку вышел в соседнюю комнатушку, привязал перстень к розовой лапке и выпустил голубя в окно.
Постучали и стояли у ворот; в окно пробарабанили и в калитку, уже сыкулевская сожительница, откинув край занавески, увидала, кто пришел, и ждали, чтобы открыла калитку в воротах, заложенную на засов, когда от лазарета, с другой стороны улицы пьяно окликнул поручик Валетко:
– Николай! Поди – ка сюда!
Стоял пошатываясь – рука на перевязи, фуражка ухарски сбита на затылок, мрачно манил пальцем дежурного по комендатуре:
– Поди – ка сюда!
Тот подошел, они заговорили о чем – то, как вдруг Валетко заорал:
– Шкура ты! А честное слово?
Дежурный по комендатуре стал хватать его, не пускать, но Валетко, вырвавшись, направился к Мурзину, высоко поднимая ноги, будто шел по лестнице, а здоровой рукой держась за невидимые перила.
– Очумел, харя пьяная? – тоже заорал наконец дежурный. – Куда?
Валетко остановился, глядя Мурзину прямо в глаза:
– Нашел, значит?
– Нашел, – сказал Мурзин.
– И отдашь?
– Как договорились.
– А ведь дружки – то твои там, – Валетко махнул рукой в сторону Камы. – Плывут… Шкура ты, если отдашь! Я бы не отдал. Не веришь? Ни в жизнь бы не отдал! – Он повернулся к дежурному по комендатуре. – Ты, шкура, ему говорить не хочешь? А честное слово? Или не слыхал? Не при тебе дадено?
– Мелет, пьяный, сам не знает чего, – сказал Мурзину дежурный по комендатуре. – Ты его не слушай.
Здоровой рукой Валетко ухватил его за грудки:
– Молчи! При нас дадено! И мы с тобой отвечаем, чтобы – все по чести!
– Ты что, контуженый? Перед кем отвечаем? Перед этой сукой красной?
– Да что с вами говорить, со шкурами! – Валетко матернулся и, покачиваясь, пошел обратно к лазарету по своей невидимой лестнице.
Проводив его взглядом, который не сулил пепеляевскому адъютанту ничего хорошего, дежурный достал из кобуры револьвер, ткнул Мурзина дулом в подреберье:
– Чего встал? Иди лови.
Мурзин поглядел на птичий терем, там томилась взаперти его чернокрылая, с перевязочками. И зачем только рассказал им по дороге про сыкулевского гончика! Не пойдешь, сами изловят – не велика хитрость, достанется Пепеляеву, обернется лошадьми, подводами, фуражом, хлебом. Вот оно, генеральское слово, вылетело, как голубь, и не поймаешь.
Уже открылась калитка, за ней маячила сожительница Сыкулева – похожая – на садовую беседку, необъятной толщины бабища, причитала, чуя неладное. Само собой, на голубятню она залезть не могла, крыша сарая проломилась бы. Да и куда ей карабкаться по этой лесенке!
Дежурный перехватил револьвер за дуло:
– Иди! Не то счас по зубам.
И Мурзин пошел, услышав за спиной облегченный вздох юнкера – тот, видать, окончательно убедился, что со шкурами воюет, не заслуживающими рыцарского к себе отношения, и ему стало спокойнее.
Под наставленным револьвером баба с воплями и руганью принесла ключ от голубятни. Дежурный по комендатуре остался внизу, а Мурзин и юнкер, который на всякий случай передернул затвор винтовки, взобрались на крышу сарая, откуда Мурзин уже один полез выше, к голубятне; снял замок, приоткрыл дверцу и сразу отлегло от сердца: слава богу, чернокрылая тут, сидит, нахохлившись, в уголку, одна, всем чужая как Ван Го в камере. Он приспустился на пару ступенек и стал ждать, когда пестро – белый порхнет в свой теремок, где колготились товарищи, лениво молотили клювами по рассыпанному пшену – Сыкулев утром успел разбросать, и щедро. Птицы у него были порядочные, без зова не вылетали.
Пестро – белый нерешительно царапал когтями железную кровельку, по вершку придвигался к ее краю и с подозрением, казалось, косил на стоявших внизу людей. Но вот слетел на порожек, еще помедлил и вошел внутрь церемонно, как умеют ходить только голуби, с каждым шажком подавая вперед гладкую умненькую головку. Мурзин быстро нырнул вслед, и опахнуло привычным, даже на морозе не исчезающим запахом помета, несколько птиц вспорхнули, заполошно забили крыльями, вспугнутым пухом повеяло в лицо. Не без труда поймал он сыкулевского курьера с глинистыми мазками на перьях, перекусил нитку, потом бережно взял свою чернокрылую, оставшуюся безучастной, погладил, подышал ей в клювик, чувствуя пальцами маленькое, но живое и ровное тепло птичьего тельца, и она словно скинула оцепенение, закрутила бесхохлой головкой. Мурзин почувствовал, как напрягаются у нее крылья, словно у механической птицы, когда начинаешь поворачивать ключик завода. Он привязал перстень к ее лапке, закрыл голубятню. Спускаясь, увидел внизу сыкулевскую сожительницу, она плакала, сидя прямо на снегу. Рядом стоял дежурный по комендатуре с револьвером в опущенной руке. Темнеет. На правом берегу тишина – ни выстрела, ни паровозного вскрика. И вроде бы немного потеплело к вечеру, сеется с неба мелкий колючий снежок. В городе тоже тихо. Обыватели сидят по домам, носу не высунут за ворота. Уж такие времена, в темноте всякая власть нынче страшна: что красные, что белые.
Юнкер, ждавший на крыше сарая, сразу потянулся к перстню, хотел сорвать его с лапки, отхватить чуть ли не с лапкой вместе, но Мурзин не дал, оказав, что пускай все остается в натуральном виде, как было. Сам он этот перстень второпях рассмотреть не успел, да и что глядеть – то? Ну, колечко.
Он боялся, как бы юнкер, который раньше видел на голубятне сыкулевского посланца, не заметил подмены, уже приготовился отвечать: мол, на другого перевязал, покрасивше. Мол, не все ли равно? А их превосходительство полюбуются… Но ваньку валять не пришлось. Юнкер ничего не заметил, он только на перстень и смотрел.
Мурзин держал голубку перед грудью. В сумерках смутно белели перевязочки на ее крыльях, покачивался, поблескивал светлый холодный кружочек с тремя бесценными льдинками. Юнкер с трудом оторвал от них взгляд, приблизил к Мурзину безусое, по – мальчишески надменное лицо и сказал доверительно:
– А шкура ты и есть…
– Жить – то хочется, – улыбнулся в ответ Мурзин.
И поднялась ненависть к этому юнкеру. Сопляк! Благородным хочет быть за его счет, ничем не рискуя. Благородный, так отвернись, промолчи. Посочувствуй, наконец, человеку, вынужденному выбирать между жизнью и честью. Да благородный человек никогда и не поставит другого перед таким выбором.
Он огляделся осторожно. Сарай стоял в ряду других сараев и амбаров, протянувшихся вдоль границы сыкулевских владений, с крыши видна была Монастырская, сани возле лазарета, а в противоположную сторону простирался покрытый снегом соседский город, где темнели укутанные от мороза мешками не то яблоньки, не то вишни, а за городом, за банькой и поленницами под навесом, за безжизненным домом, в котором не освещено было ни одно окно, параллельно Монастырской раскидывалось пустынное белое полотно Торговой улицы: лавки и магазины закрыты, ни прохожих, ни проезжих. И сыплется, сыплется реденький снежок.
Дежурному по комендатуре тоже не терпелось пощупать перстень.
– Чего вы там? – закричал он. – Уснули?
Юнкера надо было скинуть с крыши, иначе бежать нет смысла, пристрелит сверху. Сделав шаг вправо, Мурзин встал так, чтобы тот спиной прикрывал его от дежурного – на случай, если сразу спихнуть не удастся и дежурный станет стрелять; напрягся, готовясь ухватить винтовку за ствол, а перед тем выпустить голубку, отвлечь внимание, но юнкер сам первым шагнул к лестнице. Упоенный сознанием собственного благородства, расслабленный презрением к человеку, который рад услужить врагам, расстрелявшим его товарищей, забыв про всякую осторожность, излишнюю, казалось, по отношению к такому ничтожеству, как Мурзин, более того – унижающую самого конвоира, юнкер – спокойно, даже не обернувшись, первым начал спускаться по лестнице во двор. Он еще не успел сойти на снег с последней ступеньки, а Мурзин уже с силой подбросил вверх свою чернокрылую, и сам, пригнувшись, прыгнул в огород по другую сторону сарая.
Хрен им! Если и убьют, перстень все равно не получат. Кому придет в голову искать на мурзинской голубятне? Да и вдвоем далеко не побегут, один останется караулить. Им не его изловить важнее, а голубя. Голубь – то, думают, сыкулевский, полетает и сядет на ту же крышу. А вот хрен им!
Он спрыгнул в огород и побежал по направлению к Торговой. На берегу заложил три пальца в рот, пронзительным свистом разорвало воздух, ударило снизу в пернатое тельце, голубку словно еще раз подкинули – уже там, в высоте, оно круто взмыла вверх и пошла, пошла над крышами в темнеющем низком небе, пропала, скраденная снежной сетью, после чего бахнуло два выстрела, револьверный и винтовочный – то ли голубке вдогон, то ли Мурзину. Он с разбегу махнул через забор, пересек улицу, успев заметить, что на крыше сарая никого нет. Значит, по голубке бьют. Невольно Мурзин считал про себя револьверные выстрелы: один, другой, третий. Все, тишина. Неужто попал? Нет, опять грохнул винтовочный. Видать, сообразил дежурный, что – голубь – то вернется и ни к чему ночью искать его, мертвого, по чужим дворам. А юнкер в запале пальнул еще раз. Куда он лупит? Голубку давно подхватило снежным неводком, унесло. Мурзин уже и сам ее не видел. Он нырнул в чей – то полисадник, и минут через двадцать, никем не преследуемый, по собственному огороду, хоронясь от соседей, выбрался к дому – напрямик, вслед за чернокрылой.
Ночью, отсидевшись в овраге за Петропавловским собором, по льду уходил на правый берег. Голубку запирать не стал, отпустил на свободу, чтобы не изжарили соседи. Может, и улетит. Перстень, снятый с ее лапки, завернутый в тряпочку, лежал в сапоге, под стелькой, но Мурзин давно перестал его чувствовать окоченевшими пальцами. От снега и простора над Камой было светло без луны, могли заметить с обрыва, и он шел быстро, почти бежал по узенькой тропке – вдалеке она виднелась отчетливо, а вблизи то и дело терялась, переметаемая легкой поземкой, ускользала из – под ног. Сапоги проваливались, хотя и не глубоко, потому что снег здесь раздувало ветром. Под ним бесшумно текла Кама; двое самооборонцев, командир пулеметной заставы, насмерть стоявший позавчера у Петропавловского собора со своими восемью пулеметами, и китаец Ван Го, чья душа уже перелетела через восемь больших рек и приближалась к девятой, плыли во мраке, в черной воде, их волокло течением, переворачивало, обдирало лица о ледяной потолок. Купцы сидели по домам, пили чай. Город оставался за спиной, отодвигался в темноту, ветер свистел, как в трубе, потом вдруг совсем близко Мурзин увидел сосны правого берега и пошел осторожнее – впереди показались мостики у конепойных прорубей. Проруби затянуло тонким ледком, под ним плоскими черными пузырями играла вода.