Текст книги "Охота с красным кречетом"
Автор книги: Леонид Юзефович
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)
А Пепеляев продолжал говорить, и внезапно на ровной тусклой поверхности его речи, будто выброшенное подводным ключом, закачалось, вынырнув, одно – единственное слово, круглое и блестящее, не похожее на другие, – перстень. И опять – перстень, перстень. Мурзин прислушался: был, оказывается какой – то перстень, принесенный Сыкулевым – младшим, а теперь его почему – то нет, был и сплыл. И прежде чем все окончательно прояснилось, еще не понимая, какая существует связь между этим разговором и пропавшим сыкулевским колечком, но уже предчувствуя новый поворот судьбы на дороге, которая минуту назад казалась выпрямленной до конца, видной на всю длину, Мурзин, со снисходительной улыбкой взглянув на генерала, спросил:
– Что, надули Сил Силычи?
Через четверть часа вместе с Пепеляевым вошли в большую комнату. В углу горел камин, забранный в чугунную, с литыми цветами, раму, к нему тягой сносило дым от папирос, которые курили Калмыков и Грибушин. Сизые разводья и струи с двух сторон вплывали в горящий камин, хотя Калмыков из скромности пускал дым себе за пазуху, а Грибушин выдувал его чуть не в лицо стоявшему рядом с ним важному лысому старичку с бородкой – это, видимо, и был ювелир Константинов. Каменский мрачно сосал погасшую трубку. Фонштейн грыз ногти, Сыкулев – младший скреб кочергой поленья, чтобы горели жарче, и на вошедших не смотрел. Ольга Васильевна разглаживала на столе бумажку от съеденной конфеты.
Ссутулившись, втянув голову в плечи, Мурзин задержался у порога. Он по опыту знал, что первый взгляд бывает ценнее всех последующих, открывает многое, и не торопился входить в залу, но Пепеляев, шедший сзади, нетерпеливо подтолкнул в спину – мол, клобучок сдернут. Лети! Впрочем, это не генерал, а Мурзин сам так про себя подумал. Пять минут назад Пепеляев подбросил его с руки охотиться за исчезнувшим перстнем, и Мурзин полетел, потому что на этот раз выкупом обещаны были еще четыре жизни – двоих самооборонцев, раненого пулеметчика и китайца Ван Го, он же Иван Егорыч. Мурзин сам потребовал такой выкуп, и Пепеляев согласился.
Старичка ювелира Мурзин видел впервые, но купцов знал хорошо. И они его тоже знали – утром, когда, пихаясь и лязгая зубами, расхватывали из шинельного чулана свои шубы, Грибушин брезгливо поморщился при виде Мурзина, сидевшего в этом чулане; Исмагилов выругался по – татарски, Каменский предложил всем проверить карманы – не пропало ли чего; Фонштейн злорадно хихикнул; Сыкулев – младший, который в чулан не входил, потому что был в шубе, от дверей замахнулся палкой, и лишь Калмыков, оттесненный товарищами, последним дорвавшийся до своего пальтеца, украдкой сунул Мурзину в руку хвост копченой рыбки.
Все они сейчас были здесь, кроме Исмагилова. По их пришибленным физиономиям нетрудно было представить, что им пришлось пережить, какая буря пронеслась по этой зале два часа назад, когда обнаружилось, что черная коробочка таинственным образом опустела. Мурзин видел баранью шевелюру Каменского, способную скрыть не один перстень, а целую дюжину. Видел вывернутый и не заправленный обратно карман калмыковского пальтеца, съехавший на сторону грибушинский галстук и еще многое другое, ясно говорящее, что купцов уже успели обыскать. И, видимо, при этом не сильно церемонились. Но в туалете Ольги Васильевны, единственной из всех, он не заметил ни малейшей небрежности. И выражение лица было таким, словно ничьи руки не шарили только что по ее телу: чуть искоса глядят хитрые черные глаза, безмятежный профиль подставлен для обозрения генералу и точно следует за его перемещениями по комнате, чтобы Пепеляев именно в таком ракурсе ее видел. Руки в муфте, муфта лежит на коленях и едва заметно шевелится – пальчики елозят в меховой пещерке. Рядом Каменский трясет полосатыми коленями. Беззвучно шевелит губами Сыкулев – младший, и печать надменного всезнания на лице Грибушина хотя и держится еще, но расплылась, побледнела. Калмыков же и Фонштейн, почему – то ставшие вдруг похожими, как родные братья, нежно прижались плечами друг к другу.
– Этот человек, – Пепеляев кивнул на Мурзина, – он вам, слава богу, известен, будет вести дознание.
Купцы молчали, плохо понимая, почему из арестанта, чуланного сидельца Мурзин внезапно превратился в следователя, почему генерал с ним заодно. Это было похоже на провокацию, и купцы настороженно молчали, выжидая, что будет дальше, поглядывали на Мурзина, который рассматривал зубоврачебное кресло, потом несколько раз крутанул винт подголовника.
– Все его распоряжения должны исполняться беспрекословно, как мои собственные. – Пепеляев уже овладел собой, голос звучал спокойно, глухо, чуть глуше, может быть, чем вчера, и только паузы между словами, жесткие, как металлические прокладки, свидетельствовали о сдерживаемой ярости – легкий звон повисал в воздухе, когда сказанное слово, обрываясь, наталкивалось на такую паузу.
– Этот мерзавец? – не выдержал наконец Фонштейн. – Он же нас грабил!
– Господа, нас нарочно хотят унизить! – догадался Каменский. – Вы издеваетесь над нами?
– А вы надо мной? – ледяным тоном спросил Пепеляев.
– У вас эсеровские замашки, – отважно заявил Грибушин. – Экспроприации, контрибуции… Мы будем жаловаться в Омск.
– Это я уже слыхал. И тоже повторю: никто из вас не выйдет отсюда до тех пор, пока не будет возвращен перстень.
– Дайте нам бумаги и чернила! – крикнул Каменский. – Сейчас мы составим петицию!
– Я не подпишусь, – быстро сказал Фонштейн.
– Я тоже, – поддержал его Калмыков.
– И я, – просипел Сыкулев – младший. – Пущай те подписываются, у кого рыльце в пуху.
Каменский оторопел:
– Вы что? Вы на что намекаете?
– Не брал, так и сиди смирно. Пусть поищут.
Наблюдая за Мурзиным, который спокойно стоял у порога, Грибушин неожиданно передумал.
– Правда что, пусть поищут. – Он подхватил под локоток Ольгу Васильевну. – А мы– с вами, душенька, полюбуемся, как это у них получится. Не каждый день такие спектакли.
– Кто – то же его взял, – рассудила она кокетливо, поглядывая то на Грибушина, то на Пепеляева.
Каменский, оставшийся в одиночестве, махнул рукой и отошел к окну.
– А по – моему, – подал голос Константинов, – напрасный труд искать вора. Его попросту нет. Я уже говорил вам, господин генерал, что это не человеческих рук дело. Наверняка тут замешаны высшие силы. Зря только вы оскорбляете нас подозрением.
– Да – да, – усмехнулся Пепеляев, – это самое естественное объяснение. Первое, что приходит на ум. Высшие силы! Духи! Вы что, спирит?
– Я ювелир, – сказал Константинов.
– Тогда какого черта? Может быть, нам, господа, сесть сейчас вокруг этого стола и покрутить блюдечко? Авось, укажет вора? – Он говорил все громче, верхняя губа вздернулась, грозно темнела между передними зубами атаманская щербинка.
Мурзин понюхал воздух и сказал:
– Что – то ладаном пахнет.
Шамардин объяснил, что приходил священник, стены окуривал после большевиков.
– Отец Геннадий, – уточнила Ольга Васильевна. – Из Покровской церкви.
– Тем более, господа, никаких чертей! Никаких духов!
– Но ведь я предложил чисто научное объяснение случившегося, – напомнил Грибушин.
– Да? – стремительно обернулся к нему Пепеляев. – Вы по – прежнему считаете, что никакого перстня вообще не было? Что он всем померещился?
– Я так считаю, – серьезно ответил Грибушин. – Коробочка с самого начала была пуста. Я видел это собственными глазами.
– Я те дам «пуста»! – возмутился Сыкулев – младший. – Я те покажу, крымза!
Пепеляев уже не слушал. Сопровождаемый Шамардиным, он направился к двери, но Мурзин заступил им дорогу:
– Минуточку… Ведь капитан тоже был здесь, когда кольцо исчезло?
– Я не отлучался ни на секунду! – похвалился Шамардин.
– Значить, и вы должны остаться… Подозрение ложится на всех.
Шамардин, пораженный таким оборотом дела, вопросительно уставился на генерала, надеясь прочесть в его глазах возмущение, участие и даже, если повезет, молчаливое поощрение к тому, чтобы смазать по сусалам этому вконец охамевшему арестанту, но ничего подобного прочесть не удалось.
– Останься, – сказал ему Пепеляев и вышел в коридор.
В коридоре подошел поручик Валетко; ухи из калмыковского осетра он в лазарете откушал за троих, но оставаться там не захотел.
Пепеляев приказал ему немедленно доставить сюда из тюрьмы тех четверых, о ком говорил Мурзин. Не велики птицы, в любом случае стоят перстня ценой в тридцать три тысячи рублей.
Валетко удалялся по коридору особой адъютантской походкой, одинаковой здесь, в комендатуре, и на поле боя; со стороны могло показаться, что он идет медленно, хотя Валетко шел быстро. Пепеляев смотрел ему вслед, в голове щелкало: шестнадцатый год, шестнадцатый год. Будто колесо рулетки прокручивалось и замирало всякий раз на одной цифре. Время развала, надвигающейся катастрофы и поражений на фронтах, но теперь приходилось равняться на этот год, как на грудь правофлангового, хотя грудь тощая, цыплячья.
В приемной дожидались посетители. Пепеляев прошел в свой кабинет, начался прием.
Начальник вокзальной охраны просил увеличить число постов, определенных караульным расписанием; четыре офицера, принятые по очереди, уроженцы Пермской губернии, ходатайствовали о предоставлении им отпуска в родные места; мещанин Шмуров, погорелец просил о возмещении убытков за дом, спаленный вчера солдатами на постое; мамаша девицы Геркель, узнавшая среди юнкеров соблазнителя своей дочери, требовала, чтобы генерал поговорил с ним и заставил жениться; Пепеляев согласился, записал фамилию юнкера.
Личных дел было много, а общественных, как сообщил дежурный по комендатуре, совсем мало. Пришел один из членов комитета по выборам в городскую думу, но зачем он пришел, Пепеляев так и не понял – видимо, для того, чтобы изобразить деятельность, профигурировать перед генералом. Некий Гусько принес смету на ремонт водопровода, но Пепеляев, торопясь в каминную залу, не стал в нее вникать, велел зайти через неделю. Последним дежурный привел странного человечка в ветхой чиновничьей шинели, с воспаленными глазами на комковатом, обросшем седой щетиной личике. Фамилия его была Гнеточкин, раньше он служил в канцелярии губернского правления письмоводителем. Гнеточкин явился с двумя проектами. Первый – на Сибирской улице, перед комендатурой, поставить мраморную вазу под балдахином, куда бы все обиженные опускали свои жалобы и прошения. Второй – как Александр Македонский держал при себе философов для говорения ему одной лишь правды, так бы и генерал с той же целью принял в свою свиту его, Гнеточкина.
Сумасшедший, подумал Пепеляев.
– Предположим, – сказал он, – я принимаю вас к себе. Что бы вы открыли мне в первую очередь?
– Сегодня утром, – таинственным шепотом отвечал Гнеточкин, – я проходил мимо этого дома и видел, как из окна вылетала чья – то душа.
– Да ну? – улыбнулся Пепеляев.
– Истинный крест, ваше превосходительство!
– Как же она выглядела?
– Белая, ваше превосходительство. С крыльями. И собой невелика. Можно сказать, душонка.
– И что вы советуете мне предпринять?
Гнеточкин кивнул на дежурного по комендатуре:
– Пусть он выйдет.
– Выйди, – сказал Пепеляев.
– Среди ваших помощников, – моргая, заговорил Гнеточкин, когда остались вдвоем, – есть человек, продавший душу. Скорее найдите его и отошлите от себя. Иначе он завлечет вас на ложный путь. Берегитесь, ваше превосходительство!
В недолгой беседе выяснилось, что он и к губернатору обращался со своими проектами, после чего был выгнан со службы, и к красным тоже; Пепеляев поблагодарил за предупреждение, обещал срочно приступить к розыскам человека без души и выпроводил Гнеточкина за дверь, велев обождать в приемной.
– По глазам, по глазам смотрите, – уходя, наказал тот.
Дежурному по комендатуре приказано было сейчас же увести этого юродивого в больницу, там и держать.
Стол завален был ворохом поздравительных телеграмм, пришедших со всей Сибири. Быстрым движением руки Пепеляев смел их со стола. Они разлетелись по кабинету, усеяли пол. Грош цена этим бумажкам. Как дойдет до дела, никто ни копейки не даст. Сминая их сапогами, Пепеляев прошел во двор, вскочил в седло и один, без конвоя, поскакал к вокзалу Горнозаводской ветки. Туда, как сообщил дежурный по комендатуре, со станции Левшино пригнали два эшелона с пленными красноармейцами числом до полутора тысяч.
На месте обнаружилось, однако, что вовсе это не красноармейцы, а просто солдатики, уроженцы сибирских губерний, они возвращались домой из германского плена и под Пермью задержаны были боями на магистрали. Сосчитанные по головам, включенные в победную реляцию, которую вчера по телеграфу передали в Омск, замерзшие и голодные, они угрюмо глядели на генерала, сгрудившись у вагонных проемов; с крыши вокзала на них наведены были четыре пулемета Шоша, на перроне топталось оцепление. Начальник штаба предлагал всех их мобилизовать, но Пепеляев распорядился беспрепятственно пропустить эшелоны на восток. И велел передать в Омск новую сводку: пленных на полторы тысячи меньше.
Начальник штаба осторожно попробовал возразить, но Пепеляев оборвал его как мальчишку:
– Отставить, полковник! Обсуждению не подлежит. Чиновники погубили Россию, а это была чиновничья психология – грести под себя, врать начальству, желаемое выдавать за возможное, а возможное – за действительное. Хватит, наигрались в эти игры!
Правда, немного утешила другая новость: на складах губснабжения нашли семь тысяч пар новых валенок. Пепеляев сразу вспомнил виденных позавчера убитых из 29–й дивизии – они лежали на снегу в лаптях, в опорках, просто в намотанном на ноги и подвязанном веревками тряпье. Вообще все яснее становилось, что трофеи достались богатые, можно бы и наплевать на купеческие рубли, на пропавший перстень. Пропади они совсем! Но спускать купцам не хотелось. Еще решат, что на дурака напали. Нет уж!
Пепеляев медленно ехал по Сибирской вверх, к губернаторскому особняку, потом гикнул и пустил Василька вскачь.
– Ну, господин Мурзин, – сказал Грибушин, – насколько я понимаю, вы калиф на час. Не теряйте времени.
С проницательностью опытного коммерсанта, привыкшего распознавать подлинные отношения между людьми, какими бы словами ни прикрывались эти отношения он сумел правильно истолковать ситуацию. И Ольга Васильевна женским чутьем поняла: этот альянс между Пепеляевым и Мурзиным – временный, непрочный. Но остальные, в том числе и Шамардин, знавший, что генеральские причуды дело серьезное, к новому представителю власти отнеслись вполне уважительно. Фонштейн тут же начал выяснять, будет ли предъявленный им вексель зачтен за добровольное пожертвование в пользу воинов – освободителей в том случае, если перстень так и не сыщется. И Каменского занимал тот же вопрос, но применительно к подписанному им обязательству уступить «Людмилу» Сыкулеву – младшему.
– Я свою долю внес, – говорил Каменский, – и знать ничего не знаю. Сами виноваты, что не уследили.
– За вами уследишь, – сказал Шамардин.
Встревоженный тем, что генерал за него не вступился, лишенный власти, вместе с купцами посаженный под арест, он старался теперь держаться поближе к Мурзину, словно был его помощником, а не подозреваемым, как все.
Несмотря на грибушинский совет, Мурзин пока выжидал, не торопился. Двое самооборонцев, раненый пулеметчик и китаец Ван Го, невидимые, с надеждой смотрели на него, а он верил в свою удачу и не торопился.
Час назад в генеральском кабинете нахлынул азарт, как позавчера, на камском льду, когда вдруг выхватил револьвер. По – пацаньи захотелось показать себя, утереть нос Пепеляеву. Мол, знай наших! Но, поостыв, начал торговаться. Четыре жизни потребовал он взамен, ставя залогом собственную, и это была красная цена сыкулевской побрякушке, сколько бы она ни стоила. И уж вообще не имела цены возможность посрамить генерала, чтобы наконец уразумел, с кем воюет. Генеральскому честному слову Мурзин доверял, хотя на всякий случай пожелал услышать его при свидетелях. Пепеляев рассердился, но позвал двоих офицеров – дежурного по комендатуре и своего адъютанта с рукой на перевязи, поручика Валетко, а также по настоянию Мурзина пригласил женщину, одну из ремингтонисток, – и дал слово при них.
Прошло минут десять. Поскольку Мурзин молчал, купцы постепенно начали забывать о его присутствии. Грибушин, склонившись к Ольге Васильевне, вполголоса рассказывал о своем путешествии в Японию, где он изучал правила чайной церемонии.
– Говорят, Колчак тоже там был, – сказала Ольга Васильевна. – И будто бы привез оттуда самурайский меч. Ходят слухи, что он поклялся сделать себе харакири, если красные, не дай Бог, победят.
– Не знаю, не знаю, – улыбнулся Грибушин. – Но в Японии он точно был. И тоже, рассказывают, проявлял большой интерес к чайному обряду.
– Вот вам и повод сообщить ему о здешнем самоуправстве, – встрял в их разговор Каменский, но ответом удостоен не был.
Грибушин с Ольгой Васильевной, словно огороженные незримой стеной, ни на кого не обращая внимания, беседовали как бы наедине. Каменский, не принятый в их компанию, с завистью поглядывал на Грибушина.
– Аки на рецех вавилонских, – время от времени грустно говорил Калмыков. – Сидехом и плакахом…
Сыкулев – младший, угрожающе нависая над Константиновым, сипел:
– Тридцать три тыщи? Язык – то не отсох? Да я за него сорок платил!
– Это же фамильная драгоценность, – мимоходом напомнил Грибушин.
– У, гриб чайный! – огрызнулся Сыкулев. – Думаешь, не знают, на чем раздулся? Все – о знаю!
– Тридцать три и ни копейкой больше, – твердил Константинов. – Вас обманули, господин Сыкулев.
– Пускай, – неожиданно смирился тот, оборачиваясь к Шамардину. – А три тыщи с вас все равно. Найдете ли, не найдете. Генерал обещался. Мыльцем, свечками…
– Обязательно отдадут, раз обещали, – заверил Калмыков, уважавший любую власть.
Но Сыкулев не унимался:
– Велели, я принес. Пожалуйте, люди добрые! А теперь уж мое дело маленькое. Что обещали, вынь до положь. Верно?
– А ваш перстень действительно стоил сорок тысяч? – спросил Мурзин.
– Вот те крест, сорок!
– Тогда почему принесли именно его?
– Ты еще спрашиваешь? Сам все отнял и еще спрашиваешь? Совесть твоя где?
– Скажете тоже: совесть, – улыбнулась Ольга Васильевна. – Он и слова – то такого не знает.
– Всякую шваль собрали, – закричал вдруг Сыкулев – младший, в упор глядя на Каменского, – ясное дело, покрадут! Чего ногой – то зудишь, а?
– Отойдите от греха подальше, – сквозь зубы проговорил Каменский, однако ногой трясти перестал.
Мурзин вспомнил, что эти двое давнишние конкуренты. Лет десять назад оба держали свои пароходы на ближних пассажирских линиях и сферы влияния поделить никак не могли. За их борьбой следил весь город, многие бились об заклад, ставя на одного из них, и летними вечерами, когда Мурзин возвращался с завода домой, Наталья докладывала ему, что еще предприняли Каменский или Сыкулев – младший, переманивавшие друг у друга пассажиров. Один свои пароходы раскрасил, как игрушечные, и другой не отстал. Один приобрел новые скамьи, и другой заказал точно такие же. У обоих буфеты с пивом, медные поручни блестят, как на броненосце, капитаны ходят в адмиральских фуражках. Каменский на палубах граммофоны поставил, чтобы ездить веселее, и Сыкулев – младший тут же перенял. Но ни тот ни другой победить не могут. Наконец прибегли к последнему средству: стали цены снижать на билеты. Каменский на копейку сбавит, Сыкулев – на две, Каменский – на три, а Сыкулев уже целый пятак скостил, и отставать нельзя. До того дошли, что чуть не в убыток себе пассажиров начали возить. Лишь тогда спохватились и решили установить твердые цены, у обоих одинаковые на всех маршрутах. Заключили договор, при свидетелях ударили по рукам, Сыкулев – младший спокойно уехал на север скупать пушнину, а когда вернулся и сошел на берег, то глазам не поверил: его пароходы стояли пустые, народ валом валил к сопернику. Как так? Почему? Значит, нарушил, подлец, договор, переступил рукобитье? Прямо с пристани побежал узнавать и ходили слухи, едва кондрашка его не хватила, как узнал, почему. Оказывается, всего лишь бублик положил Каменский на свою чашу весов, и она перевесила. Эх, Сыкулев! Надули тебя, вспомнил Мурзин.
Сейчас бывшие конкуренты продолжали яростно собачиться, подогреваемые Грибушиным, который ловко стравливал их на потеху Ольге Васильевне. Ага, вот и бублик всплыл.
Тем летом хитрован Каменский, ничуть не нарушая договор, придумал такую штуку: каждому пассажиру, куда бы тот ни ехал, в придачу к билету выдавать еще и по бублику. Грош ему цена, а обернулся тысячными прибылями. И Мурзин с Натальей, катаясь по Каме, грызли когда – то эти бублики. Господи, ведь и черствые – то были, и пресные, а горелые, а казались в сто раз вкуснее от того, что бесплатные. И он сам, и Наталья радовались подачке, хвалили Каменского за щедрость. Молодые были, глупые.
Бублик, бублик! Уж и дырки от него не осталось, а до сих пор у всех в памяти.
– Помните, Ольга Васильевна, – спросил Грибушин, – я перед войной цену на чай понизил? С фунта на пятиалтынный. И что? А стал к каждому фунту выдавать приз – листок бумаги почтовой и марку, – и продавать по старой цене, так саранчой налетели. Едва магазин не разнесли. В Европе такой номер нипочем бы не прошел. Там уже сообразили бы, что бумага с маркой на пятиалтынный не тянут. А если народ не понимает собственной выгоды, то простите, о какой демократии может идти речь?
Голос одновременно вкрадчивый и властный, уверенное лицо человека, всему на свете знающего цену, а в первую очередь – самому себе, точно таким же был Грибушин и в тот январский вечер год назад, когда обезумевшая толпа громила винные склады на Вознесенской, тем вечером купцы собрались на какое – то свое совещание, и те, что отважнее, решили посмотреть на погром.
Была середина января, отряды Красной гвардии ушли из города на борьбу с Дутовым, и в один из вечеров уголовники, в неразберихе этих дней выпущенные из тюрьмы, обрастая по пути всяким сбродом, устремились на Вознесенскую. Караул смяли, по рухнувшему от напора десятков тел забору толпа ворвалась во двор, топорами рубили двери, сшибали замки, копошились на сараях, разбирая крыши, а доски сбрасывали сверху в огромный костер, мгновенно поднявшийся в центре двора. Бочки выкатывали из погребов, тут же разбивали; снег побагровел от вина в том месте, где раскурочили бочку со спиртом, горел, синие языки змеились по просевшему сугробу. Обыватели вначале робко, затем все смелее и смелее тянулись по улице с котелками, чайниками, бидонами и ведрами.
Мурзин с револьвером, Степа Колобов с полицейской «селедкой» и еще трое милиционеров с винтовками прибыли на Вознесенскую, когда шабаш был в полном разгаре. Толпа ревела, пламя костра поднималось все выше, дикошарый мужик в одних подштанниках, босой, плясал на снегу, а зрители поливали его вином, как в бане, с гиканьем плескали на голую грудь, на спину. В стороне закипала драка, вот покатилась по телам тех, кто успел упиться до бесчувствия, двое парней волокли визжащую бабу со связанным над головой подолом. Кто – то выл, кто – то пел; в ближних домах уже звенели стекла, начинались грабежи.
И прежде чем броситься в эту кашу, Мурзин, оглядываясь, увидел среди зевак, тесной кучкой стоявших поодаль, нескольких купцов. Тогда эти люди помаячили и пропали во тьме, в пьяном реве, потому что не до них было. Они вспомнились позднее и часто потом вспоминались – единственные трезвые свидетели его беспомощности, его отчаяния. Он увидел миллионера Мешкова, на чьи средства в городе основан был университет, мецената и фрондера, помогавшего революционерам всех мастей, вплоть до анархистов; лицо его, освещенное пламенем, было печально, скорбно поджаты тонкие губы. Этого ли ждал он от революции? Этого ли хотел? Справа от него, потерянно запрокинув птичье личико, замер Карл Миллер, владелец номеров на Кунгурской улице, покровитель художеств, а слева Мурзин заметил Грибушина. Величественный, в шубе нараспашку, он стоял с таким видом, словно всегда знал, что так оно и будет, и даже предупреждал Мешкова с Миллером, но те не послушались и теперь пожинали плоды своих усилий, своего опрометчивого меценатства. В бархатных глазах Грибушина читались удовлетворение происходящим и спокойная брезгливость. Тут же был и Сыкулев – младший. Где – то рядом промелькнул злорадно сощуренный глаз Исмагилова, широко открытий – Фонштейна. Каменский переминался возле, в ужасе прикрывая лицо ладонью, но при этом глядел сквозь пальцы и не уходил, потому что не уходила Ольга Васильевна, госпожа Чагина, единственная женщина там, где женщинам не место. Поддерживаемая под руку мужем, еще живым, еще не расстреляным по ее доносу, готовая постоять за него и за себя, она сжимала маленький дамский браунинг и с хищным любопытством смотрела на кишащие людьми разоренные склады, на костер, отражавшийся в ее и без того горящих глазах, на пляшущего мужика, на мурзинских ребят, не знающих, что делать со своими винтовками, на Степу Колобова с саблей, на Мурзина; смотрела и улыбалась. И последним, кого увидел Мурзин, бросаясь к складам, был Калмыков – скособочившись, он воровато перебегал улицу с добытым где – то ведерком, в котором, налитая по самые края, плескалась и пенилась желтоватая шипящая влага шампанского.
Константинов тем временем рассказывал Шамардину, как тридцать лет назад, в Петербурге, он давал секретную консультацию одной великой княгине, хотевшей тайно продать часть своих драгоценностей.
– Вы и не поверите, – говорил он, – их высочество показали мне золотую брошь, а в ней вместо драгоценных камней вставлены простые стекляшки. Кто заменил? Когда? Каким образом? Но потом я понял, что никто их не заменял. Бриллианты сами превратились в стекло.
– Как это? – удивился Шамардин. – Разве так бывает?
– Редко, но бывает, если владелец камней ведет себя недостойным образом. А про их высочество тогда разное говорили, и не самое хорошее.
– Какая именно великая княгиня? – заинтересовался Шамардин.
– Что вы! Я не могу, – сказал Константинов. – Этого не допускает моя профессиональная честь.
– Ну, а бриллианты куда подевались?
– У настоящих камней, господин капитан, есть душа. Они умирают или исчезают, если с их помощью пытаются совершить бесчестное дело.
– Да бросьте вы! – рассердился Шамардин. – Какой – нибудь бриллиантщик вроде вас вынул, а стекляшки вставил.
– Кругом обман, – вздохнул Калмыков.
Всякий раз, находя этому еще один пример, он испытывал спокойное, почти благостное удовлетворение, разделяемое и Фонштейном. В мире, устроенном так, а не иначе, они двое были, значит, не лучше и не хуже других.
Время шло, разговоры начали мельчать, уклоняться в сторону от основного русла. Словно сговорившись, про перстень уже не вспоминали. Казалось, шестеро купцов, ювелир и генеральский адъютант собрались в этой комнате, чтобы посидеть запросто, потолковать о том, о сем. Калмыков приставал к Мурзину, просил разрешения послать записочку сыновьям, пускай те принесут сюда обед. За окнами солнце, мороз, кричат вороны. Невозможно представить, что этот день – последний, может быть, в его, Мурзина, жизни. Такой обыкновенный маленький солнечный денечек – и последний. Лучше бы в окно не смотреть, сразу тоже хотелось говорить о чем – то, ни малейшего отношения не имеющего ни к генералу Пепеляеву, ни к пропавшему перстню. Какой еще перстень? Обычный день, обычный разговор, и за ними длинная череда других дней и разговоров, но он взял себя в руки и заставил думать вот о чем: кому выгоднее всего завладеть сыкулевским колечком? Хотя для того, чтобы ответить на этот вопрос, не надо было долго думать – разумеется, самому Сыкулеву. Он не только сохранял перстень и получал обратно свою долю контрибуции, но и рассчитывался с Фонштейном и «Людмилу» приобретал совершенно бесплатно, а вдобавок еще надеялся содрать с Пепеляева мыла и свечек на три тысячи рублей. Барыш неплохой, но опасно подозревать человека лишь на том основании, что он имел возможность украсть больше, чем остальные.
Да, взять мог любой, но рисковать стал бы не всякий. Вот Исмагилов, тот лихой джигит, вполне способен, однако его, как утверждает Шамардин, привели сюда буквально за минуту до того, как вошел Пепеляев и обнаружилась пропажа. А эти восемь человек провели рядом с черной коробочкой около получаса. Подумав, Мурзин временно снял подозрение с Калмыкова и Фонштейна, известных своей трусостью. Затем присоединил к ним ювелира Константинова, но уже по другой причине – он внушал доверие. Профессиональная честь, ветхие брюки, обдергаистый пиджачок. Он внушал доверие тем, пожалуй, как старательно пытался скрыть свою бедность; все на нем было почищено, отглажено, и Мурзин далеко не сразу понял, что костюму его – сто лет в обед. Человек богатый и не желающий выдавать свое богатство может прийти в лохмотьях, в дырявых сапогах, как Фонштейн, в драной шубе, как Сыкулев – младший, но Константинов нищету не выставлял напоказ, напротив – хотел скрыть. Чувство собственного достоинства, вот что все отчетливее видел Мурзин в этом лысом странноватом старичке, и подозревать его, видимо, не имело смысла. Во всяком случае, если он и мог украсть, то из побуждений особых, таких, в которые пока не проникнешь.
Итак, Фонштейн, Калмыков. Чуть в стороне – Константинов. И Грибушин, пожалуй. Это птица другого полета. Он отлично сознает свою выгоду и до обычной кражи вряд ли опустится. А Ольга Васильевна? Весной, когда дом Чагиных взят был под наблюдение, она, вероятно, это заметила и сама донесла в ЧК на мужа, чтобы сохранить себе жизнь и свободу. Хитрая баба, от нее всего можно ожидать. Но осторожная. Ради перстня, пускай даже ценой в тридцать три тысячи рублей, рисковать репутацией не станет. Зато, например, могла подбить Каменского, обещав ему за это свою любовь. И теперь нарочно не смотрит на него, любезничает с Грибушиным. А Каменский за ней давно увивается, даже катер, ходивший до Нижней Курьи, назвал ее именем, на что покойный Чагин ответил по – своему: самое дешевое и грубое мыло начал штемпелевать печаткой «Каменское». Значит, Каменский. Впрочем, и Грибушин, по всему видать, зол на генерала, вполне может подложить ему свинью, убедив себя, что это не кража вовсе, а нечто иное. Мурзин от Калмыкова и Фонштейна мысленно передвинул Грибушина поближе к Ольге Васильевне и Каменскому. К ним же приставил и Сыкулева – младшего: ему сам бог велел украсть, он в своем праве. И не трус, нет. А Шамардин? Для него это дело самое безопасное, и по физиономии видать, что высокими принципами не отягощен.