Текст книги "Каждому свое • Американская тетушка"
Автор книги: Леонардо Шаша
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 11 страниц)
– Если бы у твоего отца голова на плечах была, – говорила Филиппо мать, – он бы, чем доски сколачивать и заниматься болтовней, поискал бы себе приличное место: после того, как он за решеткой посидел, его бы и в муниципалитет взяли, ведь читать и писать он умеет получше любого адвоката.
Но отцу Филиппо нравилось строгать и сколачивать доски, и, работая, он беседовал о Парри, о партизанах с друзьями. Мне тоже нравилось его ремесло, я бы охотнее столярничал, чем в школу ходил, и то, что мастерская у него как клуб, мне тоже нравилось.
От дяди я только и слышал, что он не переваривает Парри.
– Упомяните при мне его имя, – говорил он, – и у меня тут же начнется несварение. Всякий раз, как я слышу эту фамилию, я должен проглотить горсть соды.
– А как насчет Москателли? – спрашивал я. – Или Помпео Колайянни[24]24
Известный итальянский партизан, ныне вице-президент Областного собрания Сицилии.
[Закрыть]?
– Не говори мне о Колайянни, – кричал дядя. – Я своими глазами видел, что он вытворял в Кальтаниссетте и в Каникатти. Он все время болтал о Марксе и о России и тащил за собой молодежь. Какие же мы были идиоты, что не бросили его в самую страшную тюрьму, где бы он подох!
Я уже хорошо изучил собственного дядю и знал, на какие клавиши должен нажимать. И я говорил:
– Конечно идиоты. Безнадежные идиоты!
– Нет, – спохватывался он, – мы не были идиотами. Дуче был слишком мягким, а тут требовалась железная рука.
– А Маттеотти все-таки убили, – говорил я.
– Все время только и слышно: Маттеотти, Маттеотти! Нам бы следовало прикончить тысячи предателей.
– Но власть-то теперь у них, – говорил я. – Вот они возьмут, да и прикончат тебя, как вы – Маттеотти. Ты хотел, чтобы Колайянни убили, а Колайянни прикажет, чтобы тебя посадили в машину и – напильником по голове. – Я знал, как расправились с Маттеотти.
Дядя менялся в лице.
– А что я плохого делаю? – спрашивал он. – И ничьей я смерти не хочу. Колайянни в министерстве сидит, а я у себя дома, и оба мы довольны. Надеюсь, тебе не придет в голову пересказывать этому – я имею в виду отца твоего дружка – все, что я тут говорю. Да я, собственно, ничего и не говорю, я о своих делах думаю. Даже если увижу, что люди вверх ногами ходят, я полслова не пророню, как будто так и надо.
От тети начали приходить посылки, за один месяц мы получили их штук десять, в посылках были вещи, о существовании которых я и не подозревал: печенье, пахнувшее ментолом, спагетти в банках, банки с селедкой, банки с апельсиновым соком, там были костюмы, цветастые галстуки, джемпера. В карманах костюмов лежали пачки сигарет, из рукавов вываливались пакетики жевательной резинки; были в посылках и авторучки, карандаши, английские булавки: она думала обо всем, моя тетя.
Когда приходила очередная посылка, дядя глаз не спускал с ящика, рассматривал и обнюхивал каждую вещь, выбирая то, что ему хотелось, и приговаривая:
– Сигареты я возьму себе, ты все равно такие не куришь, ты признаешь только «Национали»; эта ручка вовремя подоспела, в моей как раз насос испортился; хорошая рубашка, в аккурат мой размер; этот галстук, пожалуй, мне подойдет, цвет у него вполне приличный; похоже, что этот костюм прямо на меня сшит, а тебе он маловат будет...
Отец молчал, и дядя сгребал вещи в охапку и уносил в свою комнату.
– Вот так американцы! – поражался он. – Все у них есть. Ясно, что они должны были победить.
Вещи, которые тетя посылала для меня, были мне или настолько малы, что я был похож в них на Иисуса Христа, или чудовищно велики, и я в них тонул, но в этом случае мать хотя бы могла ушить их. Тетя не представляла себе, какого я роста и до чего тощий, она покупала мне одежду наобум. Мне нравились трикотажные полурукавки, у которых на груди был нарисован мышонок, и ковбойки в синюю и желтую клетку, но меня невозможно было заставить носить их. Город кишел мальчиками в ковбойках и полурукавках с мышонком на груди. На взрослых были костюмы типично американского покроя, рубашки с карманами, галстуки с хризантемами, просто с яркими пятнами, с золотыми трубами, с голыми женщинами; женщины носили платья пестрые, как галстуки. «Америка нас одевает», – говорила моя мать. В самом деле, город был одет во все американское, весь город жил на посылки от родственников из Америки, в городе не было семьи, которая не рассчитывала бы на какого-нибудь родственника в Америке. В одном из углов площади появился даже прилавок менялы, за доллар он давал иногда девятьсот лир, но мой отец ждал, что доллары поднимутся в цене, и пока их не менял. Всюду продавались американские вещи – консервы, мыло, обувь, одежда, сигареты. Самой выгодной была торговля лекарствами: пузырек пенициллина ценился на вес золота, и нужно было продать огромный участок земли, чтобы купить один пузырек, в самых безнадежных случаях врач разводил руками и говорил: «Что я вам могу сказать? Если сумеете достать пенициллин, я вам даю гарантию, что все будет в порядке», – и все знали, где достать пенициллин и по какой цене, в городе были люди, которые, вместо того чтобы просить прислать из Америки сигареты и мясные консервы, просили родственников присылать им лекарства и загребали деньги лопатами. Отец говорил:
– Напиши сестре, пусть пришлет посылку с пенициллином. – Но мать разумно отвечала:
– Ты бы роздал его тем, кому он нужен, и, кроме тюрьмы, ничего бы на этом не заработал.
Тетя часто писала, от нее приходили посылки и длиннющие письма со сложенными долларами между тонкими листами бумаги. В письмах было одно и то же: Господь, святое сердце Иисуса, Пресвятая Дева, обещание, данное Мадонне, дети, магазин, наши земляки в Нью-Йорке.
Учебный год подходил к концу, но голова у меня была занята не школой, а совсем другим: каждый день митинги, стычки в кафе, собрания в мастерской отца Филиппо, монархия и республика, республика и монархия; по-моему, все это походило на бурю во время футбольного матча, когда наши играли с командой соседнего города. В эти дни король присвоил моему отцу титул кавалера, прислав ему красивый диплом и письмо; письмо было написано от имени короля человеком по фамилии Люцифер, и я очень долго удивлялся, что бывают такие фамилии. Отец уверял, что титул его нисколько не интересует, он подумывал даже о том, не отправить ли обратно диплом и письмо, однако при этом говорил:
– Я за короля должен голосовать, в принципе-то я скорее республиканец, но при нынешней ситуации я не могу иначе.
Я носил на рубашке приколотый булавкой лист плюща – республиканская партия связывалась в моем представлении с республикой, дядя тоже путал две эти вещи, теперь он злился на Паччарди и, поглядывая на лист плюща у меня на груди, говорил:
– Можешь облепить себя всем плющом, сколько его есть на кладбище, все равно я знаю, что ты это нарочно придумал – видишь, что я бешусь, и подливаешь масла в огонь.
Затем он начинал распространяться относительно того, чем рискует Италия, а из заключительных слов явствовало, что богу, мол, известно, заслуживает ли Умберто, сын человека, предавшего Муссолини, дядиного голоса, но делать все равно нечего, и голосовать, дескать, нужно за него, ведь, если победит республика, все мы проснемся однажды и увидим у изголовья красногвардейцев. В воображении дяди все великие бури бушевали вокруг его постели.
В ту пору тетя писала, что, будь она в Италии, она бы голосовала за короля, республика хороша для американцев, а в Италии столько коммунистов, что неизвестно, чем все может кончиться.
Победила республика.
– Плохи наши дела, – заявил дядя, – посмотришь, они сделают президентом Тольятти. Ничего хорошего тут не жди.
■
«Дорогая сестра, я по-прежнему хочу приехать, ты пишешь, что отчаялась ждать меня. Но, уверяю тебя, я все время думаю об этом. Сначала у меня болел муж, который теперь, спасибо Господу, чувствует себя лучше; потом мы расширяли магазин, а теперь моя дочь Грейс ждет ребеночка, она должна родить в начале будущего года. Если Мадонне будет угодно, чтобы все было хорошо, я в 1948 году приеду в Италию, но сначала я хочу подождать, чем у вас кончатся выборы, здесь мы все думаем об этом, и газеты об этом пишут...»
– Они думают! – возмутился дядя. – Семь раз отмерь, один раз отрежь. Раньше нужно было думать.
«Я надеюсь, дорогая сестра, что выборы не приведут к власти коммунистов и тех, кто такие же враги религии и порядка, как и коммунисты. Наши власти верят в Де Гаспери и в христианско-демократическую партию, без Де Гаспери Италия может лишиться американской помощи, потому как мы платим большие налоги и знаем, что наши деньги не идут на ветер, и мы все время даем деньги для Италии, в церкви даем и в разных организациях. Но если коммунисты победят, Италия больше не увидит денег американского народа, да и посылки мы не сможем посылать. В Америке народ очень религиозный, деньги американцев не должны идти безбожникам. Де Гаспери – религиозный человек, я видела фотографии, где он на коленях мессу слушает, и его партия религию защищает и хочет дружбы с Америкой...»
– Слышишь? – с гордостью сказала мать. – Моя сестра то же самое говорит.
– А я что, спорю? – удивился отец. – Но если я буду голосовать за либералов, один черт.
– Нет, это совсем другое, – сказала мать. – Америка только к Де Гаспери доверие имеет.
– Этот Де Гаспери у меня в печенках сидит, – заявил дядя. – Но ясно, что если большинство не станет голосовать за одну крупную партию, коммунистам это на руку будет. У меня никакого желания нет голосовать за Де Гаспери, но неужто я свой голос на ветер выброшу? Его партия хоть порядок признает.
«Дорогая сестра, меня огорчает, что твой муж собирается голосовать за либералов, потому что падре Ла Спина, сын нашего земляка Микеле Ла Спины, которого ты наверняка помнишь, сказал мне, а он очень ученый священник, что либералы не в милости у Всевышнего и иногда даже действуют заодно с коммунистами. Ты должна объяснить мужу, что, если он собирается голосовать не за того, за кого нужно, значит, он не думает о будущем вашего сына и о спасении души...»
– Ладно, напиши, что я согласен голосовать за Де Гаспери, – сдался отец, – а то твоя сестрица, чего доброго, еще папе напишет про спасение моей души.
– Ты должен это сделать хотя бы из уважения к твоей свояченице, которая столько вещей тебе прислала, – сказал дядя. – К тому же положение действительно опасное: неужели ты не видишь, как сильны коммунисты? Вчера вечером их митинг был, страшное дело, две тысячи человек собралось.
«...благодарю Господа, который вовремя наставил твоего мужа на путь истинный, и да прольет он свет в сознание всех итальянцев. Здесь все полны ожидания, все, кто собирался в Италию, отложили свой отъезд– даже те, у кого уже билеты были. Как только из Италии придут хорошие вести, мы тоже сядем на пароход, у нас уже и сундуки готовы».
– Сундуки, – повторил дядя. – Небось уйму добра навезут.
За день до выборов от тети пришла телеграмма, в ней тетя опять советовала голосовать за партию Де Гаспери. Мой отец подумал было, что у тети не все дома, но потом он узнал на улице, что в город пришли одновременно две сотни точно таких же телеграмм. Дядя потирал руки:
– Вот это работа! Ясное дело, когда деньги есть, отличные идея рождаются. Принесут этакую штуку человеку, который получает телеграмму, лишь когда кто-нибудь у него умирает, посмотришь, как она на него подействует: точь-в-точь как извещение о смерти. И многие подумают, что, если они не увидят больше ни одной посылки из Америки, им останется солому жрать, как мулу, когда его лишают овса.
■
Только голоса извозчиков, которые, встречаясь, громко здоровались или ругались друг с другом, хлопки кнутов и звук катящихся пролеток; дымка рассвета, рассвета над ленивым городом, в котором запах жаркого, подобно ореолу окружающий его днем, еще не чувствуется в утреннем холодке, дымка рассвета висела над безмолвными домами Палермо. Виа Македа, потом Корсо Витторио Эмануеле, и вот мы в порту, уже наполненном голосами. Отец еще раз справился о времени прибытия парохода, в ответ кто-то сказал:
– Да вон он, его уже видно, – но мы ничего не увидели. Через пятнадцать минут пароход уже можно было различить, он постепенно приближался, как будто кто-то цветными карандашами раскрашивал кораблик, нарисованный на бледно-голубой или зеленоватой бумаге.
Когда он приблизился настолько, что стало видно, как машут руками пассажиры, которых было так много, что я удивился, как это они до сих пор не перевернули пароход, мать нетерпеливо засуетилась, замахала рукой, уверяя нас, что сестра, конечно, видит ее, но мы тоже стояли в такой густой толпе, что разглядеть в ней кого-нибудь с борта парохода было невозможно. Пароход подплыл уже совсем близко, стали видны лица пассажиров, чисто выбритые лица американцев, очки в золотой оправе, толстые сигары. С берега и с парохода окликали: Тури, Кали, Пепе, этих самых Тури, Кали и Пепе было небось не меньше сотни на борту парохода и столько же на берегу.
Мать узнала свою сестру, когда та оказалась в десяти шагах от нас. Перешагнув через цепь, мать побежала ей навстречу. Сестры обнялись. Моя тетя оказалась толстухой, на ней был костюм в крупных цветах, золотые очки. Муж тети был высокого роста, с гладким моложавым лицом и седыми волосами, дочка – маленькая, как тетя, но складная и аппетитная, мальчишка – некрасивый, какой-то мрачный и сонный.
Тетя велела мужу заняться багажом, мой отец изъявил желание пойти вместе с ним, но тетя сказала: «Он сам управится», причем сказала таким тоном, будто они недавно поругались, но позднее я увидел, что она всегда так разговаривает с мужем. Моя мать плакала от радости и не могла простить себе, что не узнала сестру в толпе на борту парохода. Моя двоюродная сестра с удивлением смотрела на эти слезы, наверно, на нее они нагоняли скуку.
Когда тетин муж вернулся и тетя заявила, что она хочет жить в лучшей гостинице города, отец сказал, что наша гостиница вполне приличная, но тетя повторила: «В лучшей гостинице, и вы туда тоже переедете», и отец велел шоферу ехать в «Пальме», а мать как-то даже растерялась.
В вестибюле гостиницы тетя повела носом, принюхиваясь, поинтересовалась, как там насчет кондиционированного воздуха, есть ли ванная, душ, розетки для электрической бритвы и радиоприемника, ответы ее вполне удовлетворили, она снова спросила: «Это действительно лучшая?»– и, услышав от моего отца, что там жили Вагнер, кайзер и генерал Паттон, решила, что гостиница ее устраивает.
Мне показалось, что после всех тетиных вопросов служащие гостиницы стали смотреть на нас с насмешкой – на меня, отца и мать: что мы понимали в кондиционированном воздухе и в электрических бритвах? Другое дело наши родственники – они приехали из Америки и знали толк во всех этих вещах, и у них были деньги, чтобы годами жить в такой гостинице. Я чувствовал себя не в своей тарелке.
Мы поднялись наверх, чтобы немного отдохнуть и переодеться, как сказала тетя, но отдыхать не стали, да и переодеваться нам было не во что. Когда мы снова встретились в вестибюле, они были нарядные и отдохнувшие, и мы почувствовали себя усталыми в одежде, пахнувшей поездом и помявшейся в дороге, ведь от нашего города до Палермо почти целый день пути. Тетя начала задавать вопрос за вопросом, казалось, перед ней лежит карта нашего города со всеми улицами и домами, она как бы наудачу тыкала пальцем в какую-нибудь улицу или дом и хотела знать все об их обитателях – о чьей-то жизни и смерти, удачах и несчастьях. Тетины дети и муж молчали. В ресторане я все время чувствовал на себе презрительные взгляды официантов; тетя без конца говорила о бедности и богатстве, о мраке и свете, и мне казалось, что взгляды официантов напоминают мне, что мое место в мрачном бедном городишке, откуда я приехал. Моя двоюродная сестра, быстро посоветовавшись с родителями и братом, заказала что-то официанту, который говорил по-американски; для нас отец заказал спагетти с соусом из помидоров и рыбу. Глядя на свои спагетти, в то время как американцам принесли помидоры, разрезанные пополам и нафаршированные какой-то темной пастой, заливную белую рыбу с завитками масла вокруг, мы почувствовали себя еще более подавленными. Тетин муж подозвал официанта, у которого на белой куртке выделялся черный лоскут с вышитой гроздью лилового винограда, и быстро-быстро с ним заговорил; вскоре официант принес несколько бутылок, показал этикетки, и мой новый дядя сказал:
– Ол райт.
Он выпивал, мой дядя. Зато детям он налил немного – на донышке сыну, полбокала – дочке. Внимательно проследив за тем, как он разливает вино, тетя обрушила на нас длинную речь о своих педагогических взглядах на вино, губную помаду и бой-френда. Из этой сложной речи я понял, что бой-френд это школьный товарищ или живущий по соседству парень, с которым девушка обычно проводит время.
– Если я узнаю, что у нее есть бой-френд, я заберу ее из колледжа и запру дома, – и тетя метнула на дочь подозрительный и грозный взгляд.
Девушка улыбнулась. Моя мать поняла еще меньше, чем раньше; отец объяснил ей, что колледж это университет, а Сиракузы – название американского города, в университете которого учится тетина дочка. Мать посмотрела на племянницу с гордостью и уважением и спросила:
– А на кого она учится?
Снова последовало сложное объяснение, моего отца вдруг осенило, и он заключил:
– На врача.
А про сына тетя сказала, что он лофач[25]25
Loafer – здесь «бездельник» (англ.).
[Закрыть], в хайскулу[26]26
High-school – высшее учебное заведение (англ.).
[Закрыть] ему, наверно, не попасть, ну да, мол, ничего страшного, если разобраться, займется стором.
Из того, что нам принесли, я почти ни к чему не притронулся, только вилкой в тарелке ковырял, а есть не ел, даже бананы не съел, которые я так любил.
Моя мать предложила выехать из Палермо на следующий день, но тетя не согласилась, сказала, что ей хочется посмотреть город, она помнила, каким он был в девятнадцатом году, когда она уезжала в Америку, теперь ей казалось, что он изменился, стал красивым, не таким, как американские города, но все равно красивым. Особенно поразило ее здание почтамта. По пути в Палермо пароход останавливался в Гибралтаре, Барселоне и Генуе. В Барселоне им запомнились торговцы фруктами, в Гибралтаре – смена караула, в Генуе они побывали на кладбище и теперь говорили, что ничего более прекрасного никогда в жизни не видели, даже девушка утверждала, что оно очень красивое. Им захотелось взглянуть на палермское кладбище, оно их разочаровало. Карабинер, стоявший в будке при входе в королевский дворец, отнял у нас больше времени, чем капелла во дворце, аэродром Боккадифалько – больше, чем монастырь в Монреале; лично я бы по монастырю целый день ходил. С видовой площадки недалеко от монастыря отец показал мне дорогу, по которой Гарибальди подошел к Палермо, вернее, он начертил ее в воздухе, поскольку над городом и окрестностями стоял легкий туман и дороги не было видно. В школе я читал «Записки» Аббы, книга мне очень нравилась. Тетя заявила, что Гарибальди был коммунистом, отец принялся объяснять ей, что это не так, просто коммунисты использовали имя Гарибальди в предвыборной кампании. Тетя в ответ отрезала, что это все равно.
Мы проболтались в Палермо пять или шесть дней, я как бы вижу нас всех на палермской улице, словно передо мной фотография, снятая при слишком ярком солнце и потому темная: вижу тетю, разрезающую воздух, будто нос катера – волны, мать, усталую и тихую, отца, несколько оживившегося по случаю неожиданных каникул, тетиного мужа, вышагивающего, точно лунатик, моего двоюродного братца с унылой физиономией, двоюродную сестру, которая не прочь подружиться со мной и непрерывно сравнивает что-то с тем, что она видела в Америке.
Наконец эта живописная группа очутилась в купе, в первом классе, где было жарко, как в духовке; поезд вез нас в глубь Сицилии, в наш город. Тетя болтала без умолку, я сидел рядом с моей двоюродной сестрой, от нее пахло потом и духами, я думал о ней с нежностью и с этими смутными мыслями вскоре заснул.
Отец сказал:
– Через час будем дома.
Было уже темно, огни городов, когда я смотрел на остановках в окно, выглядели как усыпанные искусственными бриллиантами пряжки на черном одеянии; мы стояли у окна, и моя двоюродная сестра поглаживала меня по затылку, и я готов был замурлыкать, выразить на кошачьем языке все нараставшую во мне любовь.
Наш городок неожиданно вынырнул из ночи – редкие ряды фонарей между белыми домами, я бы его и не узнал, если бы отец не начал вытаскивать в коридор чемоданы; это был бедный городишко, я подумал, что моей двоюродной сестре он не понравится, и мне стало как-то неловко за него.
Глядя со станции на приземистый городок, улицы которого, обозначенные фонарями, делали его похожим на раскрытый веер, тетя сказала:
– А он не меняется. – И мне послышалось в ее словах возмущение, разочарование; возможно, мне это только показалось – после того, как мать, заступаясь за наш город, принялась уверять сестру, что он изменился, что в нем появилось электричество, новые дома и целые улицы. Нас встречал дядя, он позаботился о подводе для вещей и о линейке для нас; глядя на чемоданы, которые извозчик уже погрузил на подводу, дядя спросил:
– А где же сундуки?
Тетя объяснила, что сундуки прибудут позже, и он как будто успокоился.
Сундуки прибыли на следующий день, тетя открыла их и тут же, прямо над ними, начала распределять вещи:
– Это тебе, это для твоего мужа, для сына, для деверя.
Мне предназначалась всякая ерунда, я бы хотел, чтобы мне привезли ружье тридцать шестого калибра, вроде того, что я видел у одного моего приятеля, который получил его в подарок от своего дяди из Америки, и еще я бы не отказался от кинокамеры, проекционного аппарата, может, и фотоаппарата в придачу, но из сундуков извлекалась все новая и новая одежда. Когда появился батарейный приемник, дядя пришел в такой восторг, что тетя решила подарить его ему – белую коробку, в которой, казалось, лежали лекарства. Отец и дядя получили по электрической бритве, они тут же попробовали побриться, у них ничего не получилось.
Уже начинались визиты: все, у кого были родственники в Америке, приходили и спрашивали тетю, не видела ли она их, как они себя чувствуют, интересовались, не привезла ли она от них чего-нибудь. У тети был длиннющий список, она искала в нем имя и говорила мужу, чтобы он выдал кому пять, кому десять долларов, все наши земляки, живущие в Нью-Йорке, посылали своим родственникам пять или десять долларов. Это было как процессия, сотни человек поднимались по нашей лестнице, так всегда бывает в сицилийских городках, когда кто-нибудь приезжает из Америки. Тетя выглядела довольной, к каждому посетителю она обращалась как представительница его родственника, живущего в Америке; пребывающая в добром здоровье семья рисовалась на фоне, состоявшем главным образом из символов материального благополучия. У одного был шоп[27]27
Shop – лавка (англ.).
[Закрыть], у другого – гудворк[28]28
Good work – хорошая работа (англ.).
[Закрыть], у третьего – стор, четвертый работал на фарме[29]29
Farm – ферма (англ.).
[Закрыть], у всех дети учились в хайскулах и колледжах, все имели кары[30]30
Саг – автомобиль (англ.).
[Закрыть], айсбоксы[31]31
Ice-box – холодильник (англ.).
[Закрыть], уоштубы[32]32
Wash-tube – стиральная машина (англ.).
[Закрыть]. Этими словами, смысл которых мало кто понимал, но которые наверняка означали что-то хорошее, тетя воспевала Америку.
Зашли и родственники некоего Карделлы, они получили свою порцию долларов и подарки от самой тети; затем тетя рассказала, что Джо Карделла большой человек в Нью-Йорке, что однажды к ней заявились два каких-то типа и потребовали двадцать долларов, сказав: «И каждую пятницу мы будем получать эти деньги», и тетя решила переговорить с Карделлой, и в следующую пятницу Карделла пришел в магазин, устроился в сторонке и стал ждать появления тех двоих; когда они пожаловали, он подошел к ним и сказал: «Это что же вы, братцы, затеяли? Этот магазин все равно что мой, здесь таким молодчикам, как вы, делать нечего». И те двое вежливо попрощались и убрались.
– Еще бы! – возмутился тетин муж. – Ведь эту парочку сам Карделла и подослал!
Тетя так и подпрыгнула, будто ее оса ужалила.
– Шарап![33]33
Shut up – замолчи (англ.).
[Закрыть] – сказала она. – Стоит тебе рот раскрыть – и на нашу голову сыпятся несчастья. И ведь сам знаешь: все, у кого магазины есть, платят, а мы никогда не платили.
– Он что, мафиозо, этот Карделла? – спросил дядя, который такого рода вещи схватывал на лету.
– Какой там мафиозо! – ответила тетя, бросив уничтожающий взгляд на мужа. – Просто порядочный человек. Он богатый, добрый, защищает своих земляков...
– Вот именно, – как будто согласился тетин муж. – Защищает так же, как Ла Мантию.
Тетя задыхалась от бешенства. Но муж сказал:
– Ладно, здесь все свои, – и поведал нам о том, как некто Ла Мантия в подпитии оскорбил Карделлу, тут же вмешались друзья и в тот же вечер помирили их, они без конца жали друг другу руки и пили вместе, а назавтра Ла Мантия валялся на тротуаре с пулей в голове.
– А ты побольше болтай, – накинулась тетя на мужа, – и сам заработаешь пулю в лоб!
Моя двоюродная сестра объявила:
– Мы с ним сегодня пойдем гулять за город, а то в этом городе столько мух!
Они привезли с собой ДДТ в порошке, но мухам не было конца, стоило открыть окна, и они налетали тучами, мать была в отчаянии, видя, как мучаются американцы, которые едва притрагивались к еде из-за мух, садившихся на тарелки и стаканы, на мясо и хлеб. Тетя ругала родной город, говорила, что надеялась увидеть его другим – более современным и чистым, а он, мол, стал еще хуже, чем прежде. Тетю разочаровали два обстоятельства: то, что мы, ее родственники, не умерли с голоду, вопреки предположениям, которые были у нее на этот счет в Америке, и то, что город, вопреки ее надеждам, не стал лучше. Она считала, что найдет нас голытьбой, одетой в ее вещи и накормленной ее витаминизированными консервами; у нас же всегда были белый хлеб и оливковое масло, молоко, мясо и яйца; у нас были радиоприемник, занавески на окнах, мягкие кровати, тогда как тетя, сидя в Америке, думала, что в этом доме, доме, где она родилась, глиняный пол, стоящая в темном алькове кровать с жестким волосяным матрасом, лежащим на досках, соломенные стулья и ларь вместо шкафа. Тетя не отдавала себе в этом отчета, но она была разочарована, увидев полные света комнаты и неплохую мебель в них. Мы оказались не такими бедными, какими рисовало нас ее воображение, но и не настолько богатыми, чтобы она и ее семейство не замечали у нас тех неудобств, которых, по тетиным словам, не было в ее американском доме и ни в одном доме в Америке. К тому же здесь были мухи.
Однажды, когда тетя распространялась о том, каким злом являются мухи, моя мать не выдержала и сказала:
– Но ведь мы с тобой среди мух выросли, их еще больше, чем теперь, было, и ничего, слава богу, на здоровье не жалуемся. – И в тот день тетя больше не говорила о мухах.
В тот день мы с двоюродной сестрой ходили за город и потом каждый день ходили, под вечер. Мы гуляли по дороге, где встречали только крестьян, возвращавшихся в город, – опаленные солнцем лица, мулы, нагруженные травой или шуршащим овсом. Крестьяне бросали на нас ехидные взгляды, моя двоюродная сестра или держала меня за руку – а я был с нее ростом, хотя и носил еще короткие штаны, – или, обняв меня за плечи, притягивала к себе, как будто говорила мне что-то на ушко. Если мы попадались на глаза кому-нибудь из моих приятелей, назавтра, повстречав меня одного, тот начинал издеваться надо мной, Филиппо тоже надо мной издевался, спрашивал, не проделывал ли я кое-что c моей двоюродной сестрой, забравшись в высокую пшеницу; я багровел от стыда и бешенства, Филиппо говорил: «Ну и дурак, если ничего не делаешь», этого ему казалось мало, и он прохаживался насчет Христа, посылавшего печенье беззубым.
Как только мы оказывались за городом, моя двоюродная сестра вынимала сигареты и спички, начинала курить, как турок, и меня курить заставляла. Дома она не могла курить, если бы ее мать заподозрила, что она знает вкус табака, ей бы не поздоровилось, поэтому она и придумала эти прогулки, мухи были только предлогом; когда ее брат изъявлял желание пойти с нами, прогулка переносилась: малыш был ябедой.
Моя двоюродная сестра не только курила, но и пила тайком крепкое вино, она незаметно от всех давала мне деньги, и я проделывал самые невероятные трюки, чтобы пронести в дом вино, я прятал его на чердаке, она время от времени поднималась туда и пила. Она рассказывала мне, что в американских колледжах все девушки пьют, они то и дело заключают пари – кто кого перепьет? – она один раз выпила четырнадцать рюмок подряд, причем вино было крепкое-прекрепкое. А тетя каждый раз произносила за столом речи о вреде вина, грозила дочери пальцем: «Если с тобою что-нибудь случится, когда ты будешь за рулем, я тебя вызволю, пусть даже мне придется выложить не одну тысячу долларов; но если полицейский скажет мне, что от тебя при этом пахло виски, сидеть тебе в Томбах[34]34
Tomb – название нью-йоркской тюрьмы (англ.).
[Закрыть], как пить дать». Девушка выслушивала все это со святым видом. Она мне нравилась. Нравилась и в присутствии своей матери, когда казалась такой же, как местные девушки, и когда мы были вдвоем и она пила и курила; она мне даже больше нравилась, когда от нее пахло табаком и вином. У меня было свое представление о грехе, о том, что такое женщина, ее тело и ее любовь, вот почему эти запрещенные поступки – курение и выпивки – казались мне глубочайшим и сладостнейшим из грехов.
В самую жару она ходила в легком сарафане, ее круглые белые плечи были открыты. Когда она брила волосы под мышками маленькой электрической бритвой, я стоял и смотрел на нее, она улыбалась мне в зеркале, в этой процедуре было что-то волновавшее меня, что-то привлекательное и вместе с тем неприятное, ощущение греховного таинства и еще более греховного обмана. Однажды за этим занятием ее застал мой дядя, он оценил гигиеническую и эстетическую стороны неизвестной ему дотоле операции, принялся было чесать язык, но тут заметил меня.
– А что забыл тут этот дикобраз? – спросил он, и моя двоюродная сестра кокетливо улыбнулась, а я покраснел от стыда и ненависти. Одного дядиного присутствия было достаточно, чтобы уничтожить меня, я вынашивал планы мести; когда он оказывался рядом, моя сестра переставала обращать на меня внимание, я не мог слышать прозвища «дикобраз», которое он дал мне из-за моих торчащих, как гвозди, волос, а она, заслышав это прозвище, смеялась. Дядю как будто подменили, он брился теперь каждый день, благоухал одеколоном; он был очень внимателен к американцам, заигрывал с ними, острил, и тетя была в восторге от него. Он вместе с ними поносил мух, уверял, что при Муссолини мух не было, тетя верила каждому его слову. Я говорил: «Еще больше, чем теперь, было», – и он тут же обвинял меня: «Он коммунист, его испортила дурная компания». И тетя смотрела на меня с нескрываемым ужасом. Мать мужественно защищала меня от этого обвинения. Тетя начинала охладевать к нам, мы ей надоели, но моя мать очень любила ее и не замечала признаков охлаждения и раздражения, казавшихся нам с отцом очевидными; каждый день тетя все больше отдалялась от нас, считала дни, которые ей оставалось провести в нашем доме, длинные летние дни с пылью и мухами, с корытом вместо ванной и ночи такие сырые, что, если оставить окна открытыми, простыни становились липкими, а при закрытых окнах спать было все равно как в печи – это мы слышали от нее каждый день. К тому же на тетиного сына, говорившего только по-американски, напала хандра; он заявил, что, вернувшись в Америку, бросится тут же целовать стены уборных, эти великие слова тетя перевела нам в воспитательных целях и бесконечно потом цитировала их и, цитируя, притягивала к себе мальчишку, не отходившего от нее ни на шаг, и целовала его: пусть, мол, в школе малыш лофач, зато он многое понимает.