332 500 произведений, 24 800 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонардо Падура » Прощай, Хемингуэй! » Текст книги (страница 1)
Прощай, Хемингуэй!
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 18:43

Текст книги "Прощай, Хемингуэй!"


Автор книги: Леонардо Падура






сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 9 страниц)

Леонардо Падура
Прощай, Хемингуэй!

Эту книгу, как и все предыдущие и, надеюсь,

последующие тоже, посвящаю Лусии, «с любовью и всякой мерзостью»


От автора

Осенью 1989 года, когда на Гавану обрушился очередной ураган, лейтенант Марио Конде завершил свое последнее дело в качестве кадрового сотрудника следственной полиции. Решив заняться писательским трудом, он подал рапорт об отставке в день, когда ему исполнилось тридцать шесть лет и он узнал ужасную новость о том, что один из его старых друзей собирается навсегда покинуть Кубу и уже представил необходимые документы. О последнем деле Марио Конде рассказывается в романе «Осенний пейзаж», завершающей цикл «Четыре времени года», куда также входят «Безукоризненное прошлое», «Ветры великого поста» и «Маски» – книги, написанные и опубликованные в 1990–1997 годах.

Решив дать Конде на какое-то время отдых, обещавший, впрочем, затянуться, я приступил к новой книге, в которой его среди героев не было. И тут, в самый разгар работы, мои бразильские издатели предложили мне участвовать в книжной серии «Литература или смерть» и в случае моего согласия просили сообщить имя писателя, вокруг которого будет строиться повествование. Я недолго раздумывал. Проект меня увлек, а что касается писателя, то на ум сразу же пришел Эрнест Хемингуэй – долгие годы в моем отношении к нему преобладала некая ожесточенная страсть, что-то вроде любви-ненависти. Но когда я стал размышлять над тем, как выразить это двойственное отношение к автору «Фиесты», то не придумал ничего лучшего, чем наделить своими чувствами и пристрастиями Конде – к чему уже неоднократно прибегал раньше – и сделать его главным героем будущей книги.

Из этой связи между Хемингуэем и Конде, начиная с загадочного обнаружения скелета в гаванской усадьбе писателя, и родился настоящий роман, который во всех смыслах должен рассматриваться именно так: потому что это всего лишь роман и многие изображенные в нем события, даже те из них, что были взяты из самой действительности и строго соответствуют реальной хронологии, пропущены сквозь сито фантазии и перемешаны с нею до такой степени, что теперь и сам я не в состоянии определить, где кончается одно царство и начинается другое. Тем не менее если одни герои выступают под своими подлинными именами, то у других они были изменены, дабы избежать возможных обид, а реальные фигуры действуют среди вымышленных персонажей на территории, где царят лишь законы литературы и властвует лишь художественное время. Таким образом, Хемингуэй в этой книге – это, конечно, вымышленный Хемингуэй, поскольку история, в которую он оказывается замешан, является плодом моего воображения, а то, что при создании этого образа я использовал цитаты из его произведений и интервью, следует отнести к разряду поэтической и постмодернистской вольности, допущенной при изложении событий долгой ночи со второго на третье октября 1958 года.

Напоследок хочу поблагодарить за оказанную помощь кубинских хемингуэеведов, сотрудников музея-усадьбы «Вихия» Франсиско Эчеварриа, Данило Аррате, Марию Каридад Вальдес Фернандес и Белькис Седеньо. А также моих непременных читателей Алекса Флейтеса, Хосе Антонио Мичелену, Вивиан Лечугу, Стивена Кларка, Элисардо Мартинеса и подлинного и вполне реального Джона Керка, равно как и мою жену Лусию Лопес Коль.

Л.П.
Мантилья, лето 2000 г.

P. S. Текст, который в силу особенностей контракта был опубликован в Испании только сейчас, в целом является тем же, что увидел свет в 2001 году. Однако, просматривая его для нового издания, я не удержался от соблазна внести весьма незначительную правку, которая никоим образом не меняет ни сути этой истории, ни характеров ее персонажей.

Всё еще в Мантилье, лето 2005 г.

Прощай, Хемингуэй!

Но не всегда на долю мертвых выпадала жаркая погода, чаще они лежали под дождем, и дождь обмывал их и размягчал землю, в которой их хоронили, и случалось, что дождь лил до тех пор, пока земля не превращалась в грязь, и вымывал их обратно, и их снова приходилось хоронить.

Эрнест Хемингуэй.
Мертвые. Глава из естественной истории[1]1
  Перевод В. Топер.


[Закрыть]

Сперва он сплюнул, потом выдохнул остатки дыма, застрявшего в легких, и лишь после этого щелчком отправил в воду крошечный окурок сигареты. Жжение в пальцах заставило его опомниться, вернуло в страдающий мир живых, и он подумал, что очень хотел бы понять истинную причину того, почему он оказался здесь, на берегу моря, готовый предпринять непредвиденное путешествие в прошлое. Он все больше убеждался, что большинство вопросов, которые он собирался задать себе, не имеют ответа, но успокоился, вспомнив, что нечто похожее происходило со множеством других вопросов, возникавших на протяжении его жизни, и в конце концов пришел к неутешительному выводу о том, что должен смириться и жить со своими сомнениями, перевешивающими уверенность, с утратами, которых больше, чем приобретений. Наверное, поэтому он уже не был полицейским и с каждым днем верил во все меньшее количество вещей, решил он про себя и поднес новую сигарету к губам.

Ласковый ветерок, дувший со стороны маленькой бухты, был сущим спасением от летнего зноя, однако Марио Конде избрал это место на набережной, в тени нескольких старых-престарых казуарин, вовсе не из-за солнца и жары. Усевшись на парапет и свесив ноги над рифами, он наслаждался ощущением свободы от тирании времени и радостно думал о том, что мог бы вот так сидеть здесь всю оставшуюся жизнь, просто сидеть и размышлять о чем-нибудь или вспоминать, глядя на море, такое спокойное и кроткое. И даже, если вдруг возникнет идея, попробовать что-нибудь написать, ибо в своем персональном раю Конде давно превратил море, с его запахами и тихим ропотом, в идеальные декорации для призраков своей души и упрямой памяти, в окружении которых каким-то чудом выжил, словно потерпевший кораблекрушение, упорно цепляющийся за обломки судна, слащавый образ самого себя, поселившегося в деревянном домике на берегу моря: по утрам он писал, днем ловил рыбу и плавал, а вечерами любил нежную и волнующую женщину с влажными после недавнего душа волосами, и запах мыла соперничал с ароматом ее золотистой от солнца кожи. И хотя действительность давным-давно отняла у него эту мечту со свойственной ей, действительности, безжалостностью, Конде никак не мог взять в толк, почему он по-прежнему так привязан к этому образу, поначалу весьма яркому и фотографически четкому, на месте которого он теперь с трудом различал лишь расплывчатые огоньки и отсветы, словно рожденные палитрой посредственного импрессиониста.

Поэтому его перестала заботить причина, приведшая сюда в этот день: он знал лишь, что его душа и тело потребовали, чтобы он немедленно снова вернулся на берег маленькой бухты в Кохимаре, навсегда застрявшей в памяти. По сути, все началось здесь, в этом самом месте, на берегу, под этими же казуаринами, только тогда они были на сорок лет моложе, среди тех же вечных запахов в один из дней 1960 года, когда он увидел Эрнеста Хемингуэя. Точная дата изгладилась из памяти, как и множество всяких хороших вещей в нашей жизни, и теперь он не мог с уверенностью сказать, было ли ему тогда еще пять лет или уже исполнилось шесть. Несмотря на столь нежный возраст, его дед Руфино Конде имел обыкновение брать внука с собой в самые разнообразные места, начиная с арен для петушиных боев и припортовых баров и кончая сборищами доминошников и бейсбольными стадионами, – во все эти ставшие родными места, ныне по большей части упраздненные в силу новых законов и правил, где Конде выучился многому из того, что должен знать каждый мужчина. В тот день, сразу же ставший незабываемым, они ходили на петушиные бои в квартал Гуанабакоа, и дед, который, как бывало почти всегда, выиграл, решил порадовать мальчика и отвезти его в поселок Кохимар, расположенный вроде бы под боком и в то же время не так уж близко от Гаваны, чтобы он попробовал тамошнего мороженого, по безоговорочному мнению деда – лучшего на Кубе. Его готовил китаец Касимиро Чон в старых деревянных шербетницах, куда он непременно добавлял свежие местные фрукты.

Казалось, Конде до сих пор помнит вязкий вкус мороженого из мамея и то, с каким восторгом он наблюдал за маневрами великолепного спортивного катера из коричневатого дерева, с палубы которого в небо глядели два огромных уса, что придавало судну вид гигантского плавучего насекомого. Если ему не изменяет память, он тогда неотрывно следил за катером, пока тот плавно приближался к берегу, лавируя между утлыми рыбацкими лодками, бросившими якорь в бухте, и наконец замер у причала. И сразу же с катера на бетонный причал спрыгнул голый до пояса краснолицый мужчина, чтобы принять канат от своего напарника в грязной белой фуражке, швырнувшего его с палубы. Потянув за конец каната, краснолицый подтащил катер к причальной тумбе и ловко закрепил канат безукоризненным узлом. Наверное, дедушка Руфино что-нибудь сказал по этому поводу, но глаза и внимание Конде-младшего уже были прикованы ко второму персонажу, человеку в фуражке, на котором были к тому же круглые очки с зелеными стеклами, а еще он носил густую седую бороду. Мальчик не отрываясь наблюдал за тем, как он спрыгнул на берег со своего чудесного катера, подошел к поджидавшему его краснолицему и заговорил с ним. Конде был уверен, что видел, как они пожали друг другу руки и в таком положении проговорили какое-то время, но сколько именно, минуту или целый час, в памяти не отложилось, запомнилось только их долгое рукопожатие. Наконец бородатый старик обнял краснолицего и не оглядываясь зашагал к берегу. Что-то от Санта-Клауса было в этом бородаче, немного неопрятном, с большими руками и ногами, и хотя он шел по причалу уверенной походкой, почему-то чувствовалось, что ему грустно. А может, это впечатление непостижимым образом вобрало в себя еще непережитую тоску, выхваченную из будущего, которого мальчик не мог себе даже вообразить.

Когда седобородый поднялся по бетонным ступеням и взошел на тротуар, он оказался заметно выше, чем на причале. Конде видел, как он снял с головы фуражку и сунул ее под мышку. Потом вынул из кармана рубашки маленькую пластмассовую гребенку и принялся расчесывать волосы, раз за разом откидывая их назад и приглаживая так, словно это было чрезвычайно важно. На какой-то миг старик поравнялся с Конде и дедом, и до мальчика донесся его запах, резкий и едкий: смесь пота и моря, нефти и рыбы.

– На глазах портится, – пробормотал дед, и Конде так никогда и не узнал, к бородачу это относилось или к погоде, поскольку на этой развилке его памяти воспоминания начинали смешиваться со знаниями, шаги человека – с далекими раскатами грома, и поэтому в этом месте Конде обычно прерывал реконструкцию своей единственной встречи с Эрнестом Хемингуэем.

– Это Хемингуэй, американский писатель, – прибавил дед, когда тот уже прошел мимо них. – Он тоже любит петушиные бои, представляешь?

Конде чудилось, что он помнит, – по крайней мере, ему нравилось так думать, – что услышал эти слова, глядя, как писатель садится в блестящий черный «крайслер», припаркованный на другой стороне улицы, а потом, не сняв очки с зелеными стеклами, машет из окошка рукой как раз в направлении Конде и его деда, хотя, наверное, этот прощальный жест был адресован маленькой бухте, где остались катер и краснолицый мужчина, с которым они обнимались, а возможно, относился к видневшейся вдали старинной испанской сторожевой башне, возведенной, дабы противостоять поступи веков, или даже к еще более далекому и неукротимому течению, что зарождалось в Заливе, в водах которого этому человеку, пропахшему морем, рыбой и потом, уже не суждено было плавать, хотя он об этом пока не знал… Однако мальчик перехватил на лету этот прощальный привет и, прежде чем автомобиль тронулся с места, откликнулся на него не только движением руки, но и словами.

– Прощай, Хемингуэй! – крикнул он, и ответом ему стала улыбка старика.

Много лет спустя, когда Марио Конде открыл в себе болезненную потребность писать и начал обретать своих литературных кумиров, он узнал, что то было последнее в жизни Эрнеста Хемингуэя плавание по небольшому клочку моря, который он любил, как немногие места на свете, и еще понял, что писатель, конечно же, прощался не с ним, крошечной букашкой, застывшей на набережной Кохимара, и что в ту минуту он говорил «прощай» многим самым важным вещам в своей жизни.

*

– Хочешь еще? – спросил Маноло.

– Давай, – ответил Конде.

– Двойной или простой?

– Еще спрашиваешь?

– Куряка, два двойных рома! – подняв руку, крикнул лейтенант Мануэль Паласиос бармену, и тот, не вынимая трубки изо рта, начал отмерять порции.

«Башня» не отличалась ни особой чистотой, ни тем более хорошим освещением, но зато здесь подавали ром и в этот жаркий полуденный час царила тишина и почти не было пьяных, а от своего столика Конде мог и дальше любоваться морем и источенными водой камнями сторожевой башни колониальных времен, которой этот старый рыбацкий кабачок был обязан своим названием. Бармен не спеша подошел к столику, поставил новые стаканы, собрал пустые, засунув их между пальцами с грязными ногтями, и исподлобья взглянул на Маноло.

– Курякой зови свою мать, – медленно произнес он. – И мне плевать, что ты из полиции.

– Да ладно тебе, куряка, не заводись, – стал успокаивать его Маноло. – Я же шучу.

Бармен состроил зверскую гримасу и удалился. Таким же волком он смотрел незадолго до этого на Конде, когда тот поинтересовался, готовят ли здесь «Папу Хемингуэя» – тот самый дайкири, который обычно пил писатель: две порции рома, лимонный сок, несколько капель мараскина, колотый лед от души и ни крупинки сахара.

– Последний раз я видел лед, когда был пингвином, – ответил бармен.

– Как ты узнал, что я здесь? – полюбопытствовал Конде у своего бывшего коллеги, залпом выпив половину своей порции.

– На то я и полицейский, разве не так?

– Крадешь мои выражения?

– Они тебе уже ни к чему, Конде… Ты теперь не полицейский, – улыбнулся лейтенант следственной полиции Мануэль Паласиос. – Просто ты куда-то запропастился, а поскольку я тебя знаю как облупленного, то сразу сообразил, что ты должен быть здесь. Ты же тысячу раз рассказывал мне историю про то, как ты видел Хемингуэя. Так он действительно попрощался с тобой или ты все это выдумал?

– Выясни, на то ты и полицейский.

– Ты не в духе?

– Не пойму. Не хочется влезать в это дело… А с другой стороны, почему-то хочется.

– Послушай, займись этим, пока хочется, а надоест – бросишь. Собственно, по большому счету все это бессмысленно. Почти сорок лет прошло…

– Черт меня дернул согласиться… Ввяжешься, а там, если даже захочешь, уже не сможешь остановиться.

Отругав себя, Конде в порядке наказания одним махом допил свой стакан. Восемь лет вне полиции – это все-таки много, он и не подозревал, что так легко поддастся на уговоры вернуться в прежнее стойло. В последнее время, отдавая по нескольку часов в день писательству или, по крайней мере, попыткам что-то написать, остаток дня он тратил на поиски и приобретение старых книг, рыская по всему городу, чтобы разнообразить ассортимент лотка одного своего приятеля, и получая за это пятьдесят процентов выручки. Хотя такая торговля почти всегда приносила очень мало денег, Конде нравилось это занятие – скупать старые книги – благодаря разнообразным выгодам: от шанса приобщиться к личным и семейным историям, таящимся за решением избавиться от библиотеки, собранной зачастую усилиями трех-четырех поколений, до возможности по своему усмотрению распоряжаться временем, проходящим от покупки книг до их продажи, и читать все интересное, что проходило через его руки, прежде чем выставить книгу на продажу. Были у такой коммерции и свои минусы, дававшие о себе знать, когда Конде натыкался на прекрасные старинные издания, безжалостно изуродованные по небрежности или невежеству и подчас не подлежащие восстановлению, и так страдал, словно располосовали его собственную кожу, или когда, вместо того чтобы отвезти несколько ценных экземпляров своему приятелю, он решал оставить их у себя, демонстрируя первые симптомы неизлечимой болезни под названием библиофилия. Однако в то утро, когда его старый коллега по полицейским будням позвонил ему и выложил на блюдечке историю со скелетом, найденным в усадьбе «Вихия», предложив неофициально возглавить следствие, первобытный зов заставил его с болью взглянуть на чистую страницу, заправленную в допотопный ундервуд, и с ходу согласиться, как только ему стали известны первые подробности.

Летняя буря не пощадила и район, где жил Конде. В отличие от ураганов, летние водяные смерчи, вихри и грозы обрушивались внезапно, без всякого предупреждения, и исполняли свой зловещий и стремительный танец на каком-нибудь участке острова. Они могли нанести урон банановым плантациям и засорить водостоки в городе, но, как правило, не относились к разряду серьезных стихийных бедствий, однако на этот раз ветер с невиданной яростью набросился на «Вихию», бывшую усадьбу Хемингуэя, сбросил несколько черепиц с крыши дома, частично порвав электропровода, обрушил решетку в патио и не успокоился, пока не повалил вековое манговое дерево, уже насквозь больное и наверняка посаженное еще до строительства дома в далеком 1905 году. Вместе с корнями дерева обнажились и первые кости скелета, принадлежавшие, как позднее установили эксперты, мужчине белой расы, примерно шестидесяти лет, с признаками начального артроза и плохо сросшимся переломом коленной чашечки, чья смерть наступила в период между 1957 и 1960 годами, и причиной ее стали два выстрела. Одна из пуль вошла в грудь, вероятно, с правой стороны и, поразив жизненно важные органы, пробила также грудину и позвоночник. Вторая пуля, по-видимому, угодила в брюшную полость, раздробив перед этим одно из ребер в области спины. Оба выстрела были произведены из достаточно мощного оружия, несомненно с близкого расстояния, и повлекли за собой смерть неизвестного мужчины, от которого к настоящему времени осталась лишь кучка изъеденных костей, уложенных в мешок.

– Знаешь, почему ты согласился? – с довольной улыбкой спросил Маноло и взглянул на Конде. Неожиданно его правый глаз скосился к носу. – Потому что сукин сын навсегда останется сукиным сыном, сколько бы он ни каялся в своих грехах и ни исповедовался. Точно так же и некий мерзкий тип, бывший когда-то полицейским, полицейским и останется. Вот в чем дело, Конде.

– Для чего ты плетешь мне всякую чушь, вместо того чтобы рассказать что-нибудь интересное? С тем, что я знаю, невозможно приступить к делу…

– Так ведь другого ничего нет и, думаю, не будет. Сорок лет прошло, Конде.

– Скажи мне правду, Маноло… Кто заинтересован в этом деле?

– Правду и только правду? Пока что ты, покойник, Хемингуэй и, пожалуй, больше никто. Знаешь, для меня все яснее ясного. У Хемингуэя был вспыльчивый характер. В один прекрасный день кто-то его так достал, что он всадил в этого типа пару пуль. А потом закопал труп. Никто мертвеца так и не хватился. Ну, а потом Хемингуэй выстрелил себе в голову, и на этом история закончилась… Я позвал тебя, потому что знал, что она тебя заинтересует, и хочу немного выждать, прежде чем закрыть это дело. А когда оно будет закрыто и появится соответствующее сообщение, вот тогда-то историей с трупом, похороненным в усадьбе Хемингуэя, заинтересуются многие, о ней напишут в газетах разных стран…

– И само собой, им будет приятно сообщить, что Хемингуэй оказался убийцей. А если убил не он?

– Как раз это ты и должен будешь выяснить. Если сумеешь… Понимаешь, Конде, я загружен работой по самое… – Он провел рукой на уровне бровей. – Положение становится совсем уж дерьмовым: с каждым днем все больше случаев воровства, растрат, грабежей, проституции, наркомании, порнографии…

– Жаль, я больше не полицейский. Ты же знаешь, обожаю порнографию…

– Не шути, Конде, речь идет о детской порнографии.

– Это еще цветочки, Маноло. Готовься к тому, что скоро хлынет на нас со всех сторон…

– Вот именно. Ты думаешь, когда вокруг такое творится, у меня есть время вникать в подробности жизни Хемингуэя, который уже тысячу лет как застрелился, чтобы выяснить, убил он или не убивал некоего типа, о котором неизвестно даже, кто он, к дьяволу, такой.

Конде улыбнулся и взглянул на море. Бухта, в прежние времена до отказа забитая рыбачьими суденышками, сейчас была пустынным и сверкающим пространством.

– Хочу сказать тебе кое-что, Маноло… – Он сделал паузу и пригубил свой напиток. – Я был бы очень рад, если бы удалось доказать, что именно Хемингуэй прикончил этого типа. Уже много лет чертов писатель для меня как заноза в заднице. Но в то же время неприятно сознавать, что на него могут навесить мертвеца, к которому он не имеет никакого отношения. Поэтому я займусь этим делом, попытаюсь кое-что выяснить, и когда я говорю «кое-что», это кое-что и есть… Место, где были найдены кости, уже осмотрели как следует?

– Нет, но завтра туда отправятся Креспо и Грек. Такую работу не поручишь простому землекопу.

– А ты чем займешься?

– Своими делами, а через неделю, когда ты мне расскажешь, что разузнал, закрою дело и выкину из головы эту историю. И пусть в дерьме окажется тот, кто этого заслуживает.

Конде вновь перевел взгляд на море. Он знал, что лейтенант Паласиос прав, однако странное беспокойство угнездилось в его душе. Он не мог понять, море ли так разбередило ему совесть или все дело в том, что он слишком долго был полицейским. А может, это из-за того, что я пытаюсь стать писателем? – подумал он, не желая расставаться со своей главной мечтой.

– Пойдем, я хочу тебе кое-что показать, – обратился он к своему приятелю и поднялся из-за стола.

Не дожидаясь Маноло, он перешел через улицу и зашагал между стволами казуарин в сторону маленького сквера, где высилась беседка без крыши, внутри которой располагался бетонный пьедестал с установленным на нем бронзовым бюстом. Косые лучи клонящегося к закату, но все еще жаркого солнца играли на зеленоватом лице увековеченного в бронзе писателя, и казалось, что он улыбается.

– Когда я начинал писать, то старался делать это как он. Этот человек играл для меня очень важную роль, – сказал Конде, пристально вглядываясь в памятник.

Каким бы почетом ни были окружены имя и личность Хемингуэя на Кубе, сколько бы ни посвящалось ему чествований и воспоминаний, все равно только этот бюст казался Конде искренним и подлинным, таким же, как любая из коротких утвердительных фраз, какими Хемингуэй научился писать в бытность начинающим репортером газеты «Канзас-сити стар». В самом деле Конде всегда считал излишним дальнейшее проведение турниров по ловле марлина, некогда придуманных самим писателем, ставших регулярными уже после его смерти и как бы освященных его именем. Во всяком случае к литературе это не имело никакого отношения. Фальшивым и отдающим дурным вкусом – в прямом смысле тоже – казался ему дайкири «Двойной Папа», который он однажды, бесшабашно запустив руку в свой тощий кошелек, заказал за стойкой бара «Флоридита» и получил гнусное пойло вместо напитка, которому Хемингуэй, руководствуясь собственным рецептом, к сожалению, отказывал в спасительной ложечке сахара, способной дать почувствовать разницу между хорошим коктейлем и плохо разбавленным ромом. Его не просто смущало, а оскорбляло создание гламурного «Берега Хемингуэя», чтобы богатые и красивые буржуа со всего света, а не какой-нибудь местный оборванец (в силу того, что он кубинец и пока еще живет на острове) могли наслаждаться яхтами, пляжами, напитками, деликатесами, услужливыми шлюхами и обилием солнца, но только такого солнца, что придает столь красивый оттенок коже, а не того, другого, что прожигает насквозь на тростниковых плантациях. Даже в музее-усадьбе «Вихия», который Конде перестал посещать много лет назад, обстановка напоминала декорации, заранее выстроенные при жизни, чтобы использовать их после смерти… В общем, одна только заброшенная беседка в сквере Кохимара с бронзовым бюстом на разъеденном селитрой постаменте говорила о чем-то простом и настоящем: это был первый в мире посмертный памятник писателю, о чем всегда забывали его биографы, и единственный искренний памятник, потому что его установили на свои деньги бедняки, рыбаки Кохимара, собравшие по всей Гаване нужное количество бронзы, после чего в дело вступил скульптор, не взявший платы за свою работу. Эти рыбаки, которым Хемингуэй в тяжелые времена отдавал свой улов, добытый в благословенных водах, которым он предоставлял работу во время съемок фильма «Старик и море», добиваясь при этом, чтобы им платили по справедливым расценкам; эти люди, которых он угощал пивом и ромом и внимательно слушал их рассказы об огромных и могучих серебристых рыбинах, пойманных в теплых водах Большой голубой реки, – только они чувствовали то, что не мог почувствовать никто в мире: кохимарские рыбаки потеряли своего товарища, того, кем Хемингуэй никогда не был ни для писателей, ни для журналистов, ни для тореро или белых охотников в Африке, ни даже для испанских республиканцев или французских маки, во главе которых он въехал в Париж, чтобы благополучно освободить от нацистов винные погреба отеля «Ритц»… Рядом с этим куском бронзы рассыпалось в прах все фальшивое и показное, что было в жизни Хемингуэя, обнажая правдивую сторону мифа о нем, и Конде восхищался этой данью памяти даже не писателю, которому не суждено было об этом узнать, а людям, способным совершить такое и продемонстрировать подлинность своих чувств, что так редко встречается в нашем мире.

– И знаешь, что самое скверное? – добавил бывший полицейский. – Похоже, этот сукин сын до сих пор сидит у меня вот здесь. – И ткнул пальцем куда-то себе в грудь.

*

Если бы Мисс Мэри не уехала, в тот вечер у них обязательно были бы гости, как это всегда бывало по средам, и ему не удалось бы выпить столько вина. Наверняка приглашенных на ужин было бы немного – в последнее время он предпочитал покой и беседы с одним-двумя друзьями бурным застольям былых лет, особенно с тех пор, как его печень подала сигнал тревоги в связи с чрезмерным количеством алкоголя, выпитого им за долгие годы, и как выпивка, так и еда возглавили ужасный список запретов, который неудержимо и мучительно разрастался. Тем не менее ужины по средам в усадьбе «Вихия» сохранились как ритуал, и из всех знакомых он предпочитал увидеть в этот вечер за своим столом врача Феррера Мачуку, старого друга со времен войны в Испании, и тихую рыжую ирландку Валери, такую волнующую и юную, что он, чтобы не влюбиться в ее невероятно нежную, гладкую кожу, сделал девушку своей личной помощницей, убежденный, что работа и любовь не должны совмещаться.

После неожиданного отъезда его жены в США, чтобы ускорить покупку земельного участка в Кетчуме, он остался один и хотел по крайней мере несколько дней насладиться острым и забытым ощущением одиночества, которое когда-то оказывалось весьма плодотворным, но теперь слишком напоминало о старости. Чтобы побороть это чувство, он вставал каждое утро с солнцем и, как в лучшие времена, крепко и честно работал, стоя перед пишущей машинкой и успевая за день написать больше трехсот слов, хотя с каждым разом правда, которой он хотел добиться в противоречивой истории под названием «Райский сад», казалась ему все более неуловимой. Он никому не признался бы в том, что на самом деле просто-напросто вернулся к своей старой вещи, задуманной десять лет назад как рассказ, но уже сильно разросшейся, поскольку он был вынужден прервать работу над новой редакцией «Смерти после полудня» и не нашел иного способа занять освободившееся время. Вчитываясь в старую хронику, посвященную искусству и философии корриды и нуждавшуюся в серьезной обработке для планируемого нового издания, он обнаружил, что его мозг работает слишком медленно, и не раз, дабы убедиться в правильности своих оценок, ему приходилось делать усилие, чтобы вспомнить что-либо, и даже прибегать к помощи специальной литературы по тавромахии и выискивать там кое-какие существенные подробности о мире, который он, в своей долгой любви к Испании, так хорошо знал.

В то утро вторника 2 октября 1958 года ему удалось написать триста семьдесят слов, и в полдень он пошел поплавать, но не стал подсчитывать, сколько раз преодолел из конца в конец бассейн, чтобы не стало стыдно за смешные цифры, столь далекие от ежедневной мили, которую он проплывал еще три-четыре года назад. После обеда он велел шоферу отвезти его в Кохимар, желая переговорить со своим старым другом Руперто, шкипером «Пилар», и предупредить его о том, что в ближайшие выходные он намеревается отправиться в Залив в надежде добыть хорошую рыбу и дать необходимый отдых своему измученному мозгу. Преодолев давнюю привычку, он вернулся домой под вечер, не зайдя во «Флоридиту», где никогда не мог ограничиться одной порцией.

Он с аппетитом поужинал двумя кусками жареной меч-рыбы, обложенными кольцами сладкого и пахучего белого лука, и съел целую тарелку зелени, заправленной соком лайма и зеленым испанским маслом, а в девять попросил Рауля убрать со стола и закрыть окна, сказав, что после этого тот может идти домой. Но сначала пусть принесет ему бутылку кьянти, полученную на прошлой неделе. За обедом он предпочел легкое, с фруктовым ароматом, вино из Вальдепеньяса, и теперь его страждущее нёбо нуждалось в сухом и мужественном привкусе этого итальянского вина.

Встав из-за стола, он заметил движение у входной двери и мелькнувшую темную голову Каликсто. Его всегда удивляло, что, будучи старше и проведя пятнадцать лет в тюрьме, Каликсто до сих пор не обзавелся ни единым седым волоском.

– Можно войти, Эрнесто? – произнес Каликсто, и он сделал приглашающий жест. Каликсто шагнул вперед и вгляделся в него: – Ну как ты сегодня?

– Хорошо. По-моему, хорошо. – И показал рукой на пустую бутылку на столе.

– Рад за тебя.

Каликсто был поистине вездесущ, поскольку выполнял в усадьбе самую разную работу: то помогал садовнику, то заменял находившегося в отпуске шофера, работал на пару с плотником или становился маляром и красил стены дома. Однако в эти дни, по настоянию Мисс Мэри – так он, как и все, называл жену Хемингуэя с легкой руки писателя, – он отвечал за ночное дежурство и должен был следить за тем, чтобы хозяин не оставался в своем обширном владении один. Если это распоряжение не означало, что его считают стариком, то какого дьявола оно тогда означало? Они с Каликсто были знакомы уже тридцать лет, с тех времен, когда тот возил контрабандный алкоголь в Ки-Уэст и продавал его Джо Расселу. Не раз они выпивали вместе в Sloppy Joe's[2]2
  Название бара, принадлежавшего Джо Расселу.


[Закрыть]
или в доме Хемингуэя на островке, и писатель любил слушать рассказы этого сурового кубинца с черными как уголья глазами, который во времена «сухого закона» более двухсот раз пересек Флоридский пролив, чтобы доставить кубинский ром на юг Соединенных Штатов и тем самым осчастливить множество людей. Потом они перестали видеться, и когда Хемингуэй стал бывать в Гаване и бродить по ее улицам, он узнал, что Каликсто сидит в тюрьме за убийство, совершенное в пьяной драке в портовом баре. Когда в 1947 году кубинец вышел на свободу, они случайно встретились на улице Обиспо, и, узнав о бедственном положении Каликсто, Хемингуэй предложил ему работать на него, не слишком представляя, однако, чем его занять. С тех пор Каликсто слонялся по его усадьбе, стараясь сделать что-нибудь полезное, дабы оправдать свое жалованье и вернуть долг другу-писателю, протянувшему ему руку помощи.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю