355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лео Перуц » Ночи под каменным мостом. Снег святого Петра » Текст книги (страница 14)
Ночи под каменным мостом. Снег святого Петра
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 15:49

Текст книги "Ночи под каменным мостом. Снег святого Петра"


Автор книги: Лео Перуц


Жанр:

   

Ужасы


сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 25 страниц)

XIV. АНГЕЛ АЗАИЛ

В ночь, когда на небе встала новая луна, из небесных пространств в земную юдоль спустился Маджид, наставляющий ангел, и вступил в комнату высокого рабби Лоэва, которого называли венцом и диадемой, пламенем пожирающим и единственным в своем времени. Он был ниспослан, дабы открыть высокому рабби сокровенные дела вышнего мира, которых не мог постичь живущий на земле. И тайн этих было много.

Ангел явился не в человеческом облике. Не было в нем ничего привычного глазам людей. И все же он был величаво-прекрасен.

– В знаках, из коих вы составляете слова, – поучал он высокого рабби, – сокрыты великая сила и власть, которая управляет движением мира. Знай же, что все, отливающееся на земле в слова, оставляет свои следы в вышнем мире. Алеф, первая из букв, несет в себе истину. Бет, вторая, – величие. За ними следует возвышение. Великолепие горнего Божьего мира таится в четвертом знаке, сила жертвы – в пятом. Шестой несет милосердие. За ними следуют чистота и свет. Затем проникновение и познание, справедливость, порядок вещей и вечное движение. Но последний знак в этом ряду – самый сокровенный. Это «таф», которым разрешается суббота. В нем заложено равновесие стихий, которым управляют пять архангелов высшего ранга святости: Михаил, владыка камней и металлов, Гавриил, повелитель людей и животных, Рафаил, коему подвластны все воды, Фелиил, отвечающий за все растения, и Уриил, владыка огненной стихии. Они блюдут равновесие мировых стихий, а ты, легкодельный, ты, зернышко песка и сын праха, однажды нарушил его!

– Я знаю, Азаил, – сказал ангелу высокий рабби, и мысли его унеслись вспять, к тому дню, когда римский император проскакал на своем белом иноходце по еврейскому городу. Он, высокий рабби, ждал царственного гостя со свитком Торы в руках и встретил его словами священнического благословения. Но в этот же час один из доверенных людей императора, граф Вук из Режемберка, принадлежавший к высшей чешской знати, приготовил покушение на жизнь Рудольфа, которого считал недостойным богемской короны. Подосланный им воин укрылся на крыше еврейского дома. Он выломал из кладки тяжелый камень и устроил так, чтобы, едва только прозвучат трубы и грянут приветственные клики, эта глыба слетела с крыши и угодила в голову императору. Вопреки повелению своего господина он не стал ожидать исхода дела, а поспешил ускользнуть, с одной стороны, не желая рисковать жизнью, а с другой – намереваясь поднять шум на улицах Старого Града, склоняя всех к мысли, что это евреи совершили столь коварное и предательское покушение на Его Величество.

Но высокий рабби внутренним зрением увидел камень, начавший падать с крыши, и данною ему от Бога властью превратил камень в пару ласточек, которые пронеслись над головою императора, взмыли ввысь и исчезли вдали.

Ангел предвосхитил мысли рабби Лоэва. Он сказал:

– Когда ты из мертвого камня сотворил живых птиц, ты вмешался в план творения и нарушил равновесие стихий. Живое в мире чуть-чуть возобладало над мертвым. Ты уменьшил сферу Михаила и расширил область Гавриила. Так возникло противоречие между пятью высшими ангелами, ибо Рафаил, Уриил и Фелиил также избрали себе партию и вступили в спор. Продлись этот спор немного дольше и зайди он дальше – реки и потоки Земли потекли бы вспять, леса сошли бы с мест своих, а почва поколебалась бы, и горы превратилась бы в обломки. Мир бы сгинул, как Содом, когда его коснулся перст Божий…

Он назвал Бога его девятым именем, которое произносится «Шаддай»[36]36
  Шаддай – имя под которым Бог являлся праотцам, не знавшим имени Яхве. Оно означает «Всемогущий». Новое имя было открыто Моисею, когда Бог говорил с ним из горящего куста.


[Закрыть]
.

– Но спору положили конец, – продолжал ангел. – Ибо праотцы верных – Авраам, Исаак и Иаков – соединились в молитве перед ликом Божиим. И молитва эта, сотворенная втроем, обладала такою безмерной силой, что она могла сделать не бывшее – бывшим, а свершившееся – никогда не свершавшимся. Так восстановилось равновесие миров, и в хоре ангелов водворилось согласие.

– Я знаю об этом, Азаил. И я несу бремя моей двойной вины, – прошептал высокий рабби, думая о том, как по воле императора он второй раз впал в вину и грех.

Во время того достопамятного проезда по еврейскому городу император заметил в массе народа, теснившегося вдоль его пути, одно женское лицо, которое, как молния, поразило его своей красотой. Воспоминание не отпускало, и вскоре император понял, что этому облику суждено навеки остаться в его сердце. Это было лицо ребенка, совсем еще юной еврейской девушки. Она стояла у колонки портала, ее огромные глаза сияли, ее рот был полуоткрыт, а каштановые локоны вились, спадая ей на лоб. И едва его глаза расстались с ее глазами, острейшая печаль охватила его, и он впервые в жизни почувствовал, что его постигла любовь…

Он обернулся и приказал следовавшему за ним слуге вернуться, встать около девушки и не спускать с нее глаз, куда бы она ни пошла, ибо он твердо решил узнать, кто была эта красавица, чтобы потом разыскать ее.

Слуга исполнил повеление. Он приотстал, спешился, передал коня своему товарищу и вернулся к девушке. Когда толпа стала расходиться, он пошел следом за ней по еврейским кварталам. Она явно спешила вернуться домой, ибо почти бежала, не оглядываясь по сторонам и не озираясь, но слуга не отставал от нее. Однако на одной из улочек, выходивших на площадь Трех Колодцев, на него налетели несколько разносчиков, предлагая ему свои товары, и пока он отбивался от них, девушка исчезла. Дальнейшие поиски были тщетными. Вот так случилось, что он не смог сообщить императору ничего более определенного сверх того, в каком месте еврейского города он потерял ее из виду.

Вначале император думал, что найти девушку будет не слишком трудно; не удалось сегодня – получится завтра. Его слуга ежедневно ходил в гетто и обшаривал там все улочки, но больше ни разу не видел девушку.

Через некоторое время надежда вновь найти любимую покинула императора. Ему показалось, что она навеки потеряна для него. Но облик ее, ее лучистые глаза он так и не смог позабыть. Тоска одолела его – ни днем, ни ночью не находил он покоя и утешения. И тогда, отчаявшись помочь своей беде, он приказал вызвать во дворец высокого рабби.

Он сообщил о встреченной им на пути еврейской девушке. «Не знаю, – жаловался он, – как это случилось, но я не в силах ее забыть. День и ночь живет она в моей душе». Он описал ее внешность, и высокий рабби узнал прекрасную свыше всякой меры юную Эстер, только что ставшую женой Мордехая Мейзла.

Он посоветовал императору более не думать о ней, ибо в этом деле для него не может быть никакой надежды. Она теперь законная жена еврея и никогда не будет принадлежать другому мужчине.

Но император не хотел слушать его.

– Ты доставишь ее, – приказал он, – ко мне в замок. Она станет моей возлюбленной. И не заставляй меня долго ждать, ибо я не могу более выносить ожидания. И так мне уже кажется, что я жду целую вечность. Я не хочу никого на свете – только ее!

– Этому не бывать! – отвечал рабби Лоэв. – Она не может пойти против заповеди Бога. Она жена еврея и не будет любовницей другого человека!

Когда император увидел, что высокий рабби вновь противится ему и не желает помочь, его охватил великий гнев.

– Если я не найду у тебя послушания, а у нее – любви, то я изгоню евреев, как неверный народ, из всех трех моих королевств и остальных земель. Такова моя воля, и, клянусь, я сделаю это, коль скоро поможет мне Бог!

Тогда высокий рабби пошел и посадил под каменным мостом на берегу Влтавы, вдали от глаз прохожих, розовый куст и кустик розмарина. И над обоими он произнес волшебные слова. И на кусте раскрылась алая роза, и цветок розмарина устремился к ней и прижался к ее лепесткам. И каждую ночь перелетала душа императора в цветок розы, а душа еврейки – в цветок розмарина.

И с тех пор из ночи в ночь Рудольф грезил, будто прижимает к груди свою любимую, прекрасную Эстер, и ночь за ночью снилось Эстер, что она лежит в объятиях императора.

Голос ангела, в котором звучали недовольство и упрек, извлек высокого рабби из его раздумий.

– Ты сорвал цветок розмарина, – промолвил ангел. – А почему ты не тронул алую розу?

Высокий рабби поднял к нему лицо.

– Не мне, – сказал он, – дерзать на сердца королей, не мне испытывать, каковы их грехи. Не я дал в их руки власть над землями. Разве стал бы царь Давид убийцей и прелюбодеем, если бы Он, Всевышний, повелел Давиду остаться пастухом? А на ней греха не было… Потому я и отослал ее к Милосердному.

– Жизнь детей человеческих, – возразил ангел, – и так бедна и обременена скорбью. Почему же вы отягощаете ее такой любовью, которая рушит ваш разум и делает нищим сердце?

Высокий рабби глянул с улыбкой на ангела, знающего тайные пути и тропы вышнего мира, но чуждого знанию путей человеческого сердца.

– Скажи, – спросил он, – разве в самом начале времен сыны неба не искали любви дочерей человеческих? И не ждали их у колодцев и родников, и не целовали их в уста в тени дубов и олив? И не была ли прекрасна Наэма, сестра Тувалкаина, и видел ли ты когда-нибудь еще подобную ей?

Ангел Азаил опустил голову, и мысли его унеслись вспять за многие тысячи лет – к праначалу времен.

– Да, она была прекрасна – Наэма, сестра кузнеца Тувалкаина, который ковал наконечники стрел и золотые цепи, – тихо сказал он. – Так прекрасна и мила была она, словно весенний сад в часы рассвета. Да, она была прекрасна, дочь Ламаха и Зиллы…

И когда ангел вспомнил любимую своей далекой юности, на его ресницах блеснули две слезы, и были они подобны слезам человеческим.

ЭПИЛОГ

На рубеже столетий, когда мне едва исполнилось пятнадцать лет, я посещал гимназию в Праге. Я был плохим учеником и постоянно нуждался в репетиторах. Тогда-то я в последний раз и видел пражское гетто, которое, впрочем, в те времена уже не называлось ни гетто, ни еврейским городом, а носило официальное название Йозефштадт. Оно до сих пор живет в моих воспоминаниях таким, каким было в те дни: прижавшиеся друг к другу дряхлые дома, находящиеся в последней стадии разрушения, надстройки и пристройки, загромождающие узкие переулки. Кривые и ломаные улочки, в паутине которых мне не раз случалось блуждать, потеряв всякие ориентиры. Крытые проходы без освещения, темные дворы, дыры в стенах оград, пещерообразные ниши, в которых лоточники устраивались со своим товаром. Колодцы с воротами и цистерны, из которых нельзя было пить сырую воду, потому что она была заражена тифом, дежурной болезнью пражской бедноты. И на каждом повороте, перекрестке, везде, куда ни кинь взгляд – сплошная темная масса трущоб, где кучковались пражские подонки.

Да, я еще застал старый еврейский квартал. Трижды в неделю я пересекал его, чтобы попасть на Цыганскую, которая вела к речному берегу от Широкой – главной улицы гетто. Здесь, на Цыганской, под двускатной крышей дома «У известковой печи» обитал мой репетитор, кандидат медицины Якоб Мейзл.

Нынче, спустя почти полстолетия, у меня перед глазами отчетливо встает его каморка. Я вижу шкаф, который никак не хотел закрываться и обнаруживал перед посетителями два костюма, дождевик и пару высоких сапог. Я вижу книги и тетради, сваленные кипами на столе, на стульях, на кровати, даже на ящике для угля, а то и прямо на полу. На подоконнике стоят три цветочных горшка с двумя фуксиями и одной бегонией, арендованными, по словам моего учителя, у квартирной хозяйки. Из-под кровати выглядывает приспособление для снимания сапог в виде жука-оленя с могучими рогами. А на пятнистых, прокопченных табачным дымом и забрызганных чернилами стенах висят скрещенные эспадроны кандидата медицины Мейзла и пять его трубок с фарфоровыми головками, на которых яркими красками изображены миниатюры Шиллера, Вольтера, Наполеона, фельдмаршала Радецкого и Яна Жижки из Троцнова.

Последний визит в еврейский город явственней прежних запечатлелся у меня в памяти. Это было за несколько дней до начала летних каникул, и я с пачкой тетрадей в папке шагал через гетто, которое как раз в эти дни начинали сносить. К моему удивлению на углу Иоахимовой и Золотой я натолкнулся на широкие прогалы, появившиеся в результате работы стенобитной машины, и сквозь них я увидел улочки и переулки, ранее мне совсем незнакомые. Чтобы добраться до места, мне пришлось карабкаться через груды щебня и развалин, разбитых черепиц, шифера, погнутых жестяных труб, почерневших досок и балок, пробираться мимо разбитой ратуши и мусорных куч. Порядком запоздав, усталый и весь обсыпанный известкой и пылью, я наконец добрался до каморки кандидата медицины Мейзла.

По этой, а может, и еще по какой-то причине мой последний поход в гетто столь живо и отчетливо врезался мне в память. После обеда мой учитель показал мне подлинник завещания Мордехая Мейзла, перешедший к нему по наследству. Оба эти события – разрушение гетто и ознакомление с легендарным завещанием – показались мне взаимосвязанными. Они обозначили для меня ключевую точку в той истории, которую рассказывал мне по вечерам после занятий мой репетитор – истории о сокровище Мейзла.

Это выражение я слыхал и раньше. Им в еврейской среде называлось имущество в виде золота, ювелирных изделий, домов, складов и лавок, наполненных товарами в рулонах, ящиках и бочках… «Добро Мейзла», «сокровище Мейзла» – эти фразы означали не просто богатство, а избыток, изобилие. И когда мой отец объяснял, что не может пойти на расходы, которых от него ожидали по его доброте и покладистости, он обычно говаривал: «Вот если бы у меня было сокровище Мейзла!»

Из потертой кожаной папки, в которой, судя по ее виду, невесть как долго хранились документы и семейные письма, мой учитель извлек завещание Мордехая Мейзла. Оно было написано на листе in folio, сильно пожелтевшем, истертом и местами разорвавшемся – документ, конечно же, множество раз читали, разворачивали и складывали вновь. Кандидат медицины Якоб Мейзл с великой осторожностью собрал отдельные куски воедино и начал читать.

Завещание было составлено на чешском языке. Оно начиналось с призывания Бога, который был поименован Вечно Сущим и Пребывающим и Строителем мира. В следующих строках, шрифт которых сильно стерся и был уже трудно различим, Мордехай Мейзл характеризовал себя как бедняка, который не называет более своими деньги и ценности и ничего не оставляет по себе, кроме немногих вещей будничного и праздничного обихода, относительно которых он желает распорядиться в последнем изъявлении своей воли. При этом, заверял он, за ним не числится долгов, и никто не может по праву и закону выдвигать против него и его наследников никаких претензий.

А далее говорилось:

«Кровать, на которой я сплю, вместе со шкафом, в котором я держу свою одежду, должны принадлежать моей сестре Фруммет, дабы она вспоминала меня. Да будет она благословенна, да приумножит ей счастья Господь и оградит ее от страданий. Будничный камзол, праздничный кафтан и место в синагоге Альтеншуле я завещаю моему брату Йозефу. Да сохранит Бог его и детей его на многие годы. Вседневный бумажный и пергаментный молитвенник должны перейти Симону, сыну сестры моей Фруммет; пять книг Моисея, тоже на пергаменте, и к ним оловянное блюдо для освященных хлебов назначены Баруху, сыну моего брата Йозефа. Четыре книги вероучителя дона Исаака Абарбанеля, называемые „Наследие отцов“, „Собрание пророков“, „Взоры Бога“ и „Дни мира“, должны принадлежать Элиасу, другому сыну моего брата Йозефа, ученому, подымающемуся по степеням мудрости. Всем им я желаю того, что любо их сердцам, но в первую голову – здоровья и счастья от Господа Мира, и чтобы Он подарил им детей и внуков, которые возрастали бы в мудрости и учености».

Под этими пожеланиями располагались подписи обоих свидетелей завещания. Кандидат медицины Мейзл установил, что один из них был секретарем совета пражской еврейской общины, а другой исполнял должность синагогального служки, то есть был обязан заботиться о полном и неукоснительном посещении божественной службы членами еврейской общины.

– На следующий день после погребения Мордехая Мейзла, – рассказал мой учитель, – судейские чиновники и стражники из охраны богемской придворной финансовой камеры вломились в дом, чтобы наложить руку на все, что там было из денег и ценностей, и открыли склады, чтобы взять все товары. Велико же было их потрясение, когда они ничего там не обнаружили! Филиппа Ланга арестовали по обвинению в соучастии похищения денег. Родичи Мордехая Мейзла также побывали под арестом, но их скоро выпустили, так как им не стоило труда доказать, что им не досталось ни геллера из пропавших денег. Правда, фиск усилил слежку за пражской еврейской общиной и потребовал переучета мейзловских доходов. Этот процесс безуспешно тянулся около ста восьмидесяти лет, и только император Иосиф II положил ему конец. Акты этого процесса до сих пор хранятся в императорских и государственных архивах, и если просмотреть их лист за листом, они откроют такую бездну лицемерия и лжи, что просто не найдется подходящего слова для определения правового принципа, на котором коронная казна основывала свои претензии…

Мой учитель сложил куски завещания в прежнем порядке и спрятал его в кожаную папку.

– Этот высокоученый Элиас, что поднимался со ступени на ступень, был моим прямым предком, но четыре тома дона Исаака Абарбанеля до меня так и не дошли. На пути длиной в три столетия им суждено было исчезнуть – бог знает каким путем, но скорее всего к заимодавцу. Ибо все мои предки были бедными людьми, и никто из них не достиг ничего стоящего. Возможно, более всего они сокрушались о том, что им не перепало ни крохи из сказочного богатства Мейзла… А может быть, они только и были заняты тем, что озирались на утраченное наследство и оттого не видели ни настоящего, ни будущего. Они были мелкими людьми, разве я лучше их? Подумаешь, забубенный студент! Но уж теперь-то всему богатству Мейзла точно придет…

Он не закончил возникшую у него мысль и с минуту молча ходил взад-вперед по комнате. Потом его голос возвысился в молитве о мертвых. Он молился за подвергнутые разрушению дома старого гетто, ибо сердце его было очень привязано ко всему старому, ветхому и подлежавшему исчезновению.

– Они снесли дома «Холодное убежище» и «У кукушки», – сказал он. – Они разломали старую пекарню, где моя мать из недели в неделю пекла субботние хлебы. Один раз она взяла меня с собою, и я разглядывал покрытые медным листом столы, на которых месили тесто, и вытянутые в длину совки, которыми доставали хлебы из печки. Они снесли дом «У жестяной короны» и жилище высокого рабби Лоэва на Широкой улице. В последние годы его дом сдавали под лавку ящичному мастеру, и когда тот повыставлял из него свои ящики и помещение опустело, во всех его стенах обнаружились глубокие ниши. Они отнюдь не предназначались для мистических целей. Просто великий рабби хранил в них свои каббалистические книги.

Он остановился, а потом продолжал перечислять дома, которых уже больше не было на свете.

– Снесли дом «У мышиной норы», дом «У левой перчатки», дом «К смерти», «К перечному зерну». И маленькую хижину с вовсе уже странным названием «Нет времени», что стояла на нашей улице. Еще совсем недавно в ней держал мастерскую последний гайдуцкий портной – во всяком случае, последний, кто так себя называл. Он шил на заказ ливреи для слуг аристократов.

Он подошел к окну и глянул вдаль – на улицы и перекрестки, дворы, стройплощадку и руины домов.

– Вон там, – показал он мне, – стояли дом для слепых и дом для бедных сирот. Гляди, это и есть сокровище Мейзла!

Я увидел два здания, от которых остались только отдельные части каркаса. Вокруг них были расставлены стенобитные машины, которые почти уже завершили свою работу. Еще несколько ударов, и былое богатство Мейзла рассыпалось в прах и щебень, а от земли отделилось и стало неторопливо подниматься к небесам густое облако красновато-серой пыли. Это облако все еще было сокровищем Мейзла. Слегка колыхаясь и подрагивая, оно стояло перед нашими глазами – а потом сильный порыв ветра подхватил его и обрушил на головы ничего не подозревавших пражан.

Снег святого Петра

Глава 1

Когда ночь выпустила меня из своих объятий, я был каким-то безымянным нечто, безличным существом, утратившим способность отличать прошедшее от будущего. На протяжении нескольких часов – а может быть, то были всего лишь доли секунды – я был охвачен столбняком, перешедшим в состояние, которое я теперь уже не берусь описать. Если я попытаюсь охарактеризовать его как сопряженное с ощущением абсолютной никчемности осознания собственного «я», то такое определение окажется весьма несовершенным и не выражающим главного. Точнее всего было бы сказать, что я парил в пустоте. Но и эти слова ничего не значат. Я сознавал только, что существует «нечто», но не знал того, что этим «нечто» был я сам.

Я не могу определить, сколько времени длилось это состояние и когда именно появились первые воспоминания. Они проснулись во мне и тут же растаяли, я не смог их удержать. Одно из этих воспоминаний, несмотря на всю его расплывчатость, причинило мне боль, оно испугало меня, и я услыхал, что глубоко вздыхаю, словно под тяжестью кошмара.

Первые воспоминания, задержавшиеся в моем сознании, носили совершенно отстраненный характер. В моей памяти воскресла кличка собаки, принадлежавшей мне когда-то в течение очень непродолжительного времени. Затем я вспомнил, что одолжил кому-то один том полного собрания сочинений Шекспира, но так и не получил его обратно. В моем мозгу промелькнули название какой-то улицы и номер дома – ни то ни другое я и теперь еще не могу привести в связь с каким бы то ни было событием моей жизни; затем вдруг возник образ мотоциклиста, мчавшегося по безлюдной деревенской улице с двумя убитыми зайцами за спиной. Когда и где я мог это видеть? Я вспомнил, что поскользнулся и упал, уклоняясь от столкновения с мотоциклом, а поднявшись с земли, обнаружил, что держу в руках разбитые карманные часы с застывшей на цифре «восемь» стрелкой. Я вспомнил, что вышел из того дома без шляпы и пальто, держа в руках эти часы…

Когда я добрался в своих воспоминаниях до этого места, события минувших дней вдруг обрушились на меня с не поддающейся никакому описанию силой… Их начало, их ход и конец всплыли в моей памяти одновременно, они свалились на меня, как балки и кирпичи внезапно рушащегося дома. Передо мною предстали люди и вещи, среди которых я прожил длительное время, и все они были несоразмерно велики и призрачны. Они казались мне исполинскими и внушающими ужас, подобно существам и предметам какого-то иного мира. И во мне зашевелилось нечто такое, от чего моя грудь готова была разорваться. Мысль о счастье, тревога за него, безумное отчаяние, всепоглощающая страсть – этими жалкими словами не передать и десятой доли того, что я испытывал в тот момент. Это было нечто такое, что человек не в состоянии перенести даже на протяжении одной секунды…

Такова была первая встреча моего вновь проснувшегося сознания с тем невероятным переживанием, что выпало мне в прошлом.

Это оказалось мне не по силам. Я услышал, что кричу. Должно быть, я попытался сбросить с себя одеяло, потому что вдруг ощутил колющую боль в предплечье и почти сразу же потерял сознание – вернее, нашел прибежище в бессознательном состоянии, оказавшемся для меня спасительным.

Когда я проснулся во второй раз, было совсем светло. Теперь сознание вернулось ко мне сразу и без малейшего перехода. Я увидел, что нахожусь в больничном помещении, в приветливой, хорошо обставленной комнате, предназначавшейся, очевидно, для платных или по какой-либо иной причине привилегированных пациентов. У окна сидела пожилая сестра милосердия. Она что-то вязала и в промежутках между работой пила кофе. На кровати, стоявшей у противоположной стены, лежал какой-то дурно выбритый мужчина с впалыми щеками и белой повязкой на голове. Он смотрел на меня большими печальными глазами, на его лице было написано выражение крайней озабоченности. Мне думается, что я, в силу какого-то загадочного процесса отражения, просто видел самого себя – бледного, исхудавшего, небритого и с повязанной головой. Но возможно также, что я видел какого-нибудь постороннего пациента, который в то время, пока я находился в бессознательном состоянии, лежал в одной комнате со мною. Но в этом случае его должны были удалить в считанные минуты и притом незаметно. Потому что, когда я вновь раскрыл глаза, его не было, да и кровать исчезла.

Теперь я мог все припомнить. События, приведшие меня сюда, встали предо мною совершенно ясно и отчетливо, но на этот раз они носили несколько видоизмененный характер. Они утратили свои угнетающе фантастические черты. Многое из пережитого мною и теперь казалось мне жутким, загадочным и необъяснимым, но больше не пугало меня. Да и действующие лица уже не представали предо мною в облике исполинских, колеблющихся, наводящих страх призраков. Они, освещенные ярким дневным светом, приобрели земные размеры и стали такими же людьми, как я сам и как все прочие населяющие этот мир существа. Существование их как-то незаметно, само собой, укладывалось в рамки моей прежней жизни. Дни, люди, вещи сливались с нею, становились неотделимой частью моего прежнего бытия.

Сестра милосердия заметила, что я проснулся, и поднялась с места. На ее лице было выражение самодовольного простодушия, и теперь, когда я получше всмотрелся в нее, мне внезапно бросилось в глаза ее сходство с той старухой, которая выскочила, подобно мегере, из толпы бушующих мужиков и стала угрожать ножом дряхлому священнику. «Убейте же этого попа!» – кричала она. И мне показалось удивительным, что эта самая старуха находилась теперь здесь, в моей комнате, и спокойно и приветливо ухаживала за мною. Но когда сестра приблизилась, замеченное сходство исчезло. Я ошибся. Когда она подошла вплотную к кровати, я увидел совершенно незнакомое лицо. Никогда прежде я не видел этой женщины.

Она заметила, что я собираюсь открыть рот, и предостерегающе подняла обе руки. Это должно было означать, что мне необходимо беречь себя, что мне вредно разговаривать. В это мгновение мною овладело ощущение, что когда-то я уже видел все это – эту кровать, больничную комнату, сиделку. Разумеется, это было не более чем заблуждение, но действительность, стоящая за ним, казалась тем не менее удивительной. Я припомнил теперь, что в той вестфальской деревне, где мне пришлось жить в качестве врача, я неоднократно видел нечто вроде галлюцинаций и в некоторые моменты, подобно ясновидящему, предвосхищал состояние, в котором находился сейчас. Я могу присягнуть в истинности этого заявления: в Вестфалии мною и впрямь неоднократно отмечались подобные явления.

– Как я попал сюда? – спросил я. Сестра милосердия пожала плечами. Быть может, ей было запрещено беседовать со мной на эту тему.

– Как давно я нахожусь здесь? – задал я второй вопрос.

Она, казалось, что-то соображала.

– Пошла уже пятая неделя, – ответила она по прошествии некоторого времени.

«Это невозможно, – подумал я. – На дворе снег. Следовательно, все еще стоит зима. Могло пройти всего лишь несколько дней с того момента, как меня доставили сюда. Четыре, ну, может быть, пять. В то воскресенье, в последний день моего пребывания в Морведе, шел снег, и он идет еще по сию пору. Почему же она лжет?»

Я пристально посмотрел ей в лицо.

– Это не совпадает с действительностью, – сказал я. – Вы мне говорите неправду. Она смутилась.

– Возможно, прошло уже и шесть недель, – сказала она неуверенно, – Не могу сказать в точности. Я лично нахожусь в этой комнате пятую неделю. До меня здесь была другая сестра. Когда я пришла, вы уже лежали здесь.

– Какой сегодня день? – спросил я. Она сделала вид, что не поняла меня.

– Какой день по календарю? – повторил я. – Которое число?

– Второе марта 1932 года, – ответила она наконец.

Второе марта? На этот раз по ней было видно, что она говорила правду. Кроме того, эта дата совпадала с моими вычислениями. Я вступил в должность общинного врача деревни Морведе двадцать пятого января. В продолжение одного месяца, вплоть до того рокового воскресенья, я работал в этой маленькой вестфальской деревушке. Я находился здесь пять дней – это не вызывало сомнений. Почему же она лгала мне? И по чьему поручению она делала это? В чьих интересах было заставить меня поверить, будто я провалялся без сознания целых пять недель? Однако не имело смысла и дальше наседать на нее. Когда сиделка заметила, что я не задаю больше вопросов, она сообщила мне по собственной инициативе, что я уже несколько раз приходил в сознание. Однажды, когда она, переменяя мне повязку, уронила на пол миску с бинтами, я, не открывая глаз, спросил, кто здесь находится. Позднее я неоднократно жаловался на боли и просил пить, но всякий раз быстро засыпал. Так она утверждала. Я лично ничего этого не помнил.

– Больные лишь в самых, редких случаях помнят об этом, – сказала сестра и, направившись к окну, снова взялась за свое рукоделие.

Я лежал с закрытыми глазами и думал о том, что все кончилось – кончилось навсегда. Она осталась в живых, это я знал. Она спаслась от последствий того ужасного последнего часа, избегла возмездия – это представлялось мне несомненным. Она была слишком сильна, чтобы погибнуть. Пуля, предназначавшаяся ей, попала в меня.

Такие, как она, не погибают. Как бы она ни поступила, как бы ни была велика ее вина, всегда найдутся люди, которые станут между нею и возмездием судьбы.

Но при этом я совершенно отчетливо сознавал, что все кончено и что она уже не вернется. Второй раз пути наши не скрестятся в этой жизни. Но что же из того? Одну ночь она мне все-таки принадлежала. И эта ночь осталась со мной, ее никто не мог у меня забрать. Она покоилась в недрах моей жизни, подобно темно-пурпурному альмандину[37]37
  Гранат, минерал кроваво-красного цвета.


[Закрыть]
, вросшему в кусок гранита. Эта ночь навсегда связала меня с нею. Я держал ее в объятиях, ощущал ее дыхание, биение ее сердца, пробегавшую по ее телу дрожь, я видел детскую улыбку, сопровождавшую ее пробуждение. Разве может такое пройти без следа? Нет. То, что женщина дарит в такую беспредельную ночь, она дарит навсегда. Быть может, она принадлежит в настоящий момент другому… Пускай так… Я в состоянии думать об этом без скорби. Прощай, Бибиш!

«Бибиш» – так она называла себя, когда разговаривала сама с собою. «Бедняжка Бибиш», – как часто слыхал я из ее уст эти жалобно-ласковые слова. «Вы сердитесь на меня, а я не знаю за что. Бедняжка Бибиш!» – написала она в записке, которую мне принес какой-то деревенский мальчик… Господи, как давно это было! А однажды, когда мы еще были едва знакомы друг с другом и она изо всех сил делала вид, будто совершенно не интересуется мною, капля кислоты обожгла ей руку. «Ой, как больно! Нельзя так плохо относиться к Бибиш!» – жаловалась она, с изумлением и грустью рассматривая свой маленький пальчик. А когда я посмеялся над этими словами, по мне скользнул ее холодный и презрительный взгляд.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю