Текст книги "Квадратное письмо (СИ)"
Автор книги: Лена Сванн
Жанры:
Рассказ
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
Иногда все-таки удавалось дотерпеть, пока ей приготовят, по ее же рецептам, вегетарианское балти или джалфрези, или дупияза, или саг-алу в ближайшем индийском ресторанчике: шеф-повар индус был свиреп – и весь насквозь пропах карри – как будто у него блюдами с карри разило уже изо всех пор; с косыми зубами, из-под губы вырывающимися вперед под воинственным углом; с лицом, будто, посыпанным пеплом; с крайне маленькими, круглыми, крайне близкопосаженными глазками – и с черной конской челкой, выпирающей из-под белого колпака и закрывающей и без того туповатые зрачки. Но не без таланта, подлец. Завернув жаркую снедь вместе с шафрановым шампиньонным рисом в пластиковых коробочках покрепче в бумажный пакет и вкушая всё равно вырывавшееся оттуда благоухание гвоздики и фисташкового кардамона, неслась тогда обратно домой уже чуть не бегом – предвкушая синергию работы за компьютером во время еды. «Между градациями остроты блюд в индийской кухне – mild, hot, very hot – ведь точно такая же разница, как в иврите разница крепости харканья в буквах хэй, хэт, и хаф!» – нежно улыбалась себе под чувствительный нос Агнес – и тут же бывала в темноте, между двух заросших, запертых на ночь черной решеткой из крашеных пик, скверов, схватываема под руку непутевым арабским смазливым подростком, который явно катастрофически неверно трактовал блаженную нежность ее улыбки (которая, некстати, совершенно случайно во внешней реальности, пришлась на волне призрачное его, прохожее, даже не замеченное ею до этого, насквозь пройденное лицо). Уйди, мальчик, я улыбалась рифме еды и букв. Вот так вот расправишь крылья – а тут вы все, никчемные призраки, толкаетесь локтями – назойливый эламский, блудливый вавилонский, докучливый древнеперсидский.
Мать Агнес, несколько лет назад счастливо схоронив четвертого мужа, взяла да и частью распродала, а частью сдала в наем, немалое, серийно накапливавшееся (как будто специально – по соседству) и свое, и всехошнее их недвижимое имущество в Surrey; и, вдруг заявив, что ей-де на-до-ело жить в холодной скучной стране со скучными мужчинами, – рванула в Рим, купила себе всю насквозь солнцем пронизанную мансарду в Трастэвере, с видом на две пружинчатые надхолмные пинии с кронами как кулаки сырых крепких брокколи на пригорке в Пассэджата дэль Джаниколо, на некотором отдалении, – и с куда более близкими, ручными, на собственной террасе на крыше – четырьмя ярко-оранженосными апельсиновыми деревьями, в каждом из углов. А в довершение безумств, теперь еще и с каким-то изумленным бесстыдством и умилением себе же самой содержала кудлатого юного римского любовника, больше чем в два раза моложе нее самой, – который, скорее, уж Агнес в младшие братья годился. Дочери же мать посылала хоть и нещедрую, но регулярную ренту. И раз в месяц чудом, сопоставимым с высечением ключевой воды в пустыне из скалы жезлом, казалось Агнес высечение банковской карточкой денег из банкомата. Частенько манну, чудом, в магазинах приходилось высекать и с карточки совершенно пустой! Не умея ни считать деньги, ни «экономить» (еще более тяжкая болезнь мозга, чем Ванессино желание убираться дома!), Агнес днями сидела без денег вообще, – и волшебством было, когда карточка срабатывала в кредит. Как она ходила по магазинчикам! В те редкие дни, когда, не дожидаясь смертельного голода, решалась, как нормальная, закупить себе еды домой! Надо было видеть! Только некие специально, видимо, заботливо нанятые на небесах ангелы – секретные агенты умудрялись подбирать за ней забытые банковские карточки, оставленную еду (которую она, купив, заплатив за нее – и тут же про нее забыв, радостно бросала на прилавке, как лишний груз, и уходила), купюры сдачи – вываливавшиеся из пасти машинки саморасчётной кассы и не замеченные Агнес, потому что в этот момент она, божественно-презрительно улыбаясь, веселилась над загадочным зюзюкающим, шепелявым смещением согласных в разных арамейских диалектах в слове «золото», – ангелы догоняли ее, возвращали ей – что-то земное, уже совсем потерявшее к этому времени всякий для нее семантический смысл, высечя ассоциативную золотую искру.
Когда сквозь крепостную стену (выключенного почти всегда мобильного Агнес) прорывалась иная университетская подруга и, тараторя, интересовалась, почему же Агнес отказалась ехать на такой престижный симпозиум в Милан, где, поверь, была безумно возбуждающая атмосфера, и где уж твое выступление бы оценили, и где Эндрю, кстати, блистал, блистал! – Агнес лениво спрашивала себя: «а почему, действительно?» В свои тридцать три года Агнес, великолепием образования могшая посоперничать уже даже с Эндрю, давно превзошедшая его, блестяще получившая очень раннюю докторскую степень, опубликовавшая два десятка ярчайших, нашедших отклик, научных статей, – ничуть не трудилась сделать ни серьезной «карьеры» в обывательском этого слова понимании, ни подгрести доходной и престижной должности, не имела ни собственного дохода, не обзавелась семьей, не имела даже любовника, ненавидела даже вот эти вот ярмарки тщеславия – международные симпозиумы и семинары. Пять – нет, чуть больше уже... – лет назад, когда Эндрю, женатый на тихой женщине (к науке отношения не имеющей) и в течение чудовищно длинных и эмоционально изнуряющих восьми лет с удобством регулярно приходивший к Агнес раз в неделю, по субботам, на весь день (врал жене, что идет в отдел редких книг в Британскую Библиотеку), а также с шиком ездивший вместе с Агнес на все международные семинары, так вот когда этот самый возлюбленный души-не-чаемый Эндрю, гений лингвистики, узнав, что Агнес беременна, вдруг превратился в трусливого жалкого блеющего кролика, начал бемекать, что Агнес обязана делать аборт, что жена развода не даст, и вообще что жена его разорит и в суды затаскает, если узнает... и что его карьера, его карьера! международный его имидж! будут безнадежно испорчены!.. – Агнес вдруг со счастливейшим облегчением почувствовала, что этот трусливый кролик ей физически в одночасье стал отвратителен, все чары, державшие ее до этого восемь лет рядом с ним на привязи, испарились. Нервный срыв, болезнь, выкидыш, чудовищно трудный уход от Эндрю, цеплявшегося за нее, устраивавшего бабьи отвратительные скандалы, вдруг – задним умом – уже после того, как увидел, что Агнес порвала с ним всерьез – начавшего настырничать с предложением ненужной ей уже больше нечестной и неблагородной, жалкой его руки и подлого его дырявого сердца, – и в конце концов бегство от него на другую квартиру, чтоб не знал даже адреса, – всё это теперь вспоминать Агнес себе давно уже запретила – как чудовищные мифы и легенды злобного, жестокого вымершего, на земле больше не существующего, аморального народа.
Гениальность как выбор, – да, всегда. Но не у всех находятся на выбор этот силы. А если горе – это метод судьбы заставить тебя принять гениальность – что ж, мы рады таким гостям. Я чеканю монету, которая будет иметь хожденье на небесах. Вот уже третий год чеканки. Мучительной – но такой божественной. Боже, мне иногда кажется, что я не доживу до конца монографии. Будет чудом, если доживу.
Птичье остренькое лицо с узким тонким загнутым клювом (фарфоровые ноздри просвечивают) и какой-то птичий же набор предметов на овалом вытянутой голове – симбиоз яйца и гнезда: яйцо – лысый белый кумпол, и гнездо – кудрявая каштановая живейшая поросль, вкруг птичьего яйца остатками завивающаяся. Именно таким, комичным перестарком с вечным наигранным восторженным юношеским огнем во взоре, бегающим с указкой перед доской, испещренной мелованными формулами, взбегающим по амфитеатру студенческих скамей, вампирски выклянчивающим из юных слушателей реакцию, – таким виделся Эндрю ей теперь, когда (иногда), в интернете, шастая за языковедческими континентами, она натыкалась на видео-записи его выступлений, международных лекций. А эта его передняя левая прядь волос из видео, из интервью на парижской конференции! – прядь косая, сальная, рваная, даже не каштановая, а почти черная (крашеная?! Эндрю?! Ты начал краситься?!), которую он отращивал специально подлиннее, ниже носа, и по-юношески лихо перекидывал ее направо и назад, прикрывая лысое яйцо и гнездо как сеточкой! Эндрю слыл среди лингвистов не просто авторитетом – нет! Ни «авторитетом», ни «уважаемым» среди коллег по всему миру он никогда не был: он слыл просто «гением». Безумным, устраивающим скандалы и местечковые перевороты в семитологии, гением. Но по мере научного возмужания Агнес – вернее, по мере ее независимого творческого раскрепощения, по мере избавления ее от любовного дурмана и от восторга сверкающими профессиональными спецэффектами Эндрю (шутка ли сказать – ей было двадцать – ему уже сорок четыре; богатства – не его! – награбленные им и им носимые в профессиональном багаже – к тому времени были несметными, и вся семитология перевернулась в одночасье, как звенящий золотой поднос на наглой голове богатого заносчивого продавца пахлавы у Яффских ворот, грохнувшийся о брусчатку, так, что разлетевшиеся по мостовой липкие сладости вдруг достались нищим голодным беспризорным детям и симпатичным бездомным собакам – вот такое у нее, дрожащее, звенящее чувство было, когда она в юности впервые услышала его лекцию), Агнес вдруг как-то ясно увидела, что Эндрю, любитель выстраивания акцентуированных парадигм и уравнений с иксами, любитель достраивать «недостающие в найденном археологами корпусе языка звенья», предсказывать заполнение пустующих ячеек, а по мере опровержения его прогнозов – изящно выворачивать свои же ошибки как доказательства справедливости подпункта "А" второго раздела его же двадцать пятой теории, опровергающей его же двадцать восьмую (но в обновленной версии свежего года), изложенной в Веронском докладе в позапрошлом году, – короче говоря, Агнес вдруг почувствовала, что Эндрю не просто педант (все слова всегда в столбиках, по пунктикам, по формулам) – а еще и шарлатан, любящий наводить в мозгу своем такой же порядок, как Ванесса в доме Ричарда – а затем распродавать гряды парадоксально скомпонованных феноменов диалектных вариативностей (зачастую – просто случайных! обмолвок, описок, региональных безграмотностей пользователей языка!) как новейшую личную теорию, как переворот в языкознании. Шарлатан, эксцентрик – поражающий неофитов и стародумов парадоксальным – а потом эту же парадоксальность парадоксально развенчивающий. Эндрю скользил по поверхности – и никогда не заглядывал дальше грамматической и словоформной и историко-лингвистической шелухи. Фигляр – хоть и фиглярствующий на высотах интеллекта. Впрочем – один единственный урок, запомнившийся от Эндрю, ей оказался ко двору: держаться особняком, никогда не подстраиваться под посредственность, крепко сбивающуюся в стаи и провозглашающую себя законодателями мод – в науке ли, в искусстве ли, в любом творчестве – да и в жизни тоже. Да и вообще ни на кого никогда не равняться. Едва ли в жизни своей он этому правилу честно следовал. Вот и перестала она равняться даже и на Эндрю, пять лет назад.
Апрельские утра, тем временем, делались все более теплыми: курортными, томными, дымными, банными. Солнце, когда появлялось за цапельно-пепельной взбитой мутью, – виделось как на перевернутом донышке телескопа: настолько крошечное! – можно было его (когда утром заваливалась спать до полудня после ночи работы) прикрыть кончиком мизинца. Крошечный, неправильной, посекундно меняющейся формы кругловатый кусочек расплавленной золотой платины.
За компьютером, уже после каких-нибудь пяти часов неотрывной работы, спина болела невероятно! Работа, трехлетняя упорная работа-борьба, которую Агнес вытащила, дотащила на своем хребту уже почти до финиша, до вершины, – давала теперь этому хребту знать о всей тяжести пройденного, в крутую гору, пути. И дело было даже не в неудобной позе за компьютером – а в том, что позу неудобную эту (сгорбившись, перекрутившись – и нога на ногу, избоченясь – чтоб можно было одновременно дотянуться и до горы нужных материалов слева от лэптопа, и делать собственные заметки гелиевой ручкой справа от лэптопа – и, совершенно одновременно – впечатывать собственную быструю дактилоскопию в компьютер, по центру), неудобную позу эту Агнес не замечала – в течение нескольких часов – до той самой секунды, когда боль становилась уже просто неимоверной, – и, очнувшись, Агнес ощущала, что все тело занемело, – и, глядя на печатные материалы с текстом от профессора Цолина (из академии маленького города с фонетически интересным и сложным, зубным названием Ostrozhskaya), Агнес вдруг явственно видела, как листок бумаги начинает подмигивать, выключаться, перезагружаться – и загружать антивирусы.
В воздухе рассыпАли мелочь, серебряные монеты – мелочь, мелочь, такую мелочь, что не разобрать было год чеканки! А иногда, сразу после полудня, начинались вместо этого наоборот биржевые махинации, спекуляции – цену дню нагло завышали как могли – и из серебра день делался вдруг золотым. И Агнес, расправив хрустящие исхудавшие плечи, шла на улицу – ловить и считывать в солнечных (игривых быстрых веснушек через край наполненных) просохших переулках кашляющие звуки, ушами и подошвами: шумные, смычные, лабиальные, фрикативные, латеральные, велярные, увулярные, фарингальные, ларингальные – все, конечно же, консонантные.
Дойдя до реки, Агнес заходила в маленькое плавучее кафе с прозрачными стенами (тоже насквозь лучами солнечных отражений наполненное). Сидя в удивительном этом кафе на волнах – как будто без стен – как будто стены из солнца и воздуха! – воображала Агнес (милостиво трансформируя реальность, как бы преломляя реальность на коэффициент будущего – глядя на простых выпивох и обжор за столиками рядом), что сидит уже в каком-то здании на небесах (как будет, будет же однажды ведь сидеть!) в компании удивительных, чутких, тонких (и безгрешных!) знатоков арамита – и беседует с ними (как будет, будет же ведь однажды непременно беседовать!). И вдруг становилось безумно жалко тратить земное время хоть на что-то, кроме подготовки к небесным этим разговорам и встречам, – перед небесными знатоками арамита ох как не хотелось ударить в грязь лицом! – и Агнес, расслабившись было, вплыв было в укачливую житейскую прелесть парадоксально золотого плёса зелёно-грязной Темзы, веселых сытных голосов вокруг и прелестных же тройных пинг-понговых отражений солнца, волн, невидимых стекол и (увы!) – пива на соседском столике, – вскакивала и бежала домой, доделывать главу.
А однажды даже увидела сон, удивительный, солнечный сон – нет, сном, пожалуй, видение это кощунственно было бы назвать! Откровение, дар. Заснув вдруг как-то на полчасика в полдень, после двух дней непрерывной работы, оказалась Агнес перенесена в удивительное, неизвестное, незнакомое, невиданное (но всегда так чутко предчувствуемое!) запредельное пространство: конечно же – за рабочий стол! Но вот где находился письменный этот стол! Вокруг, вокруг – было... Агнес начала с нежным улыбчивым любопытством осматриваться (чёткая, ни на секунду не оставлявшая ее наблюдательная и аналитичная трезвость сознания – были залогом реальности происходящего!) – вокруг были стены – но какие-то легкие, незамурованные стены – и даже не достроенные до конца – низенькие, и в восьмушку, максимум, ширины, с красиво и ассиметрично скругленными краями – ни одного угла – выгородки, как будто театральный намек на стены, скорей, чем защита. И, то, как прекрасно себя Агнес там, в удивительном, личном этом помещении чувствовала, свидетельствовало о том, что защищаться там и вправду не от кого. А вокруг, вокруг – о, это было самое прекрасное и неописуемое земными словами, земными понятиями. Дело в том, что комната эта, вместе с письменным столом, вместе с самой Агнес – легчайше висела в воздухе ни на чём. А вокруг, вокруг! Вокруг, сколько хватало глаз (а хватало их, вдруг, в секунду отдохнувших, избавившихся вдруг внезапно от всякой компьютерной усталости, – до горизонта), – вокруг был... воздух? свет? светящийся чистый свежий воздух – и впереди, и внизу (под комнатой). Эфир – сказала бы она – если бы слово не казалось ей чересчур выспренным. Нет, коврик в комнате был – и даже покоился на полу – но пол сам с удивительной уверенностью и прочностью покоился на воздухе! И внизу – внизу было то же самое – голубоватый, свежайший, чистейший, светящийся дневной воздух! И сколько хватало глаз – назад – и вправо, и влево – было то же самое. Вверху, над ней – разумеется, тоже! – никакого потолка! Солнца нигде видно не было – но мягкий дневной радостный свет как бы был растворен во всём воздухе равномерно. Агнес села за рабочий стол – и выдвинула (справа) второй сверху ящичек – и вынула оттуда бумаги. Встала, положила кипу бумаг на стол, стала их перебирать – и поняла, что здесь, в этом ящичке – всё, что относится к ее периоду жизни с Эндрю. Среди бумаг она увидела ту, что относилась к злосчастному дню, только в начале знакомства с Эндрю, когда она была опоена влюбленностью и, по молодости лет, не в состоянии даже была всерьез понять, какую боль причиняет этим его жене (заочно? незнаемо? тайком? прекрасно... нож в спину в темноте – незнакомой ей женщине, быть может задыхающейся там, где-то, от телепатических приступов прозрения!). В тот день Агнес казалось, что ее жизнь погибнет, если она не будет вместе с Эндрю. Теперь, повертев в руках листок, Агнес вдруг как-то внутренним наитием увидела, что адюльтер с Эндрю, наоборот, едва не убил ее, едва не убил ее душу, ее научный дар. Всё поняв – вздохнула – и убрала всю кипу бумаг обратно в ящик. А уж, задвинув ящик, и сев опять за работу (всё никак не надивясь – то и дело разглядывая с улыбкой красивый светлый воздух вокруг, эту светящуюся радостную воздушно-солнечную чуть-чуть голубоватую взвесь, во всех направлениях, – на которой было так надежно!), Агнес и вовсе почувствовала удивительную легкость: «вот, проблема, которая меня мучила – исчезла. Так же и все новые сегодняшние проблемы, – кто знает, что там еще лежит в ящиках! – всё это ерунда, по сравнению с вот этим чудом вокруг!» – и немедленно проснулась – свежая, бодрая, хотя «проспала» всего несколько минут, – и с удивленной благодарностью счастливо рассмеялась: «Так вот, значит, как будет выглядеть моё рабочее место в Вечности!»
Но бывали и другие дни: мерзкая серятина! – которых, казалось, не переплыть, не перебороть: на небе никакого солнца вообще – ни золотого, ни платинного, ни даже серебряного, ни большого, ни даже крошечного, – одна ртуть, муть. И небо ввинчивает тебя как будто в землю – как будто на голову тебе бросает гигантский серебряный поднос и оттаптывается на нем, с малоприятным звуком. И все никак не разродится дождем – а когда, наконец, дождь начинается – то не настоящий дождь – а так, издёвка, гнусная шутка: как-то подплёвывается – просто чтобы еще больше изгадить настроение! Звонили в дверь из газовой компании и грозили вывезти имущество (флэш-карту хотя бы, мне, надеюсь, оставят, недоумки), если она немедленно же не заплатит квартальный счет.
Впрочем, просматривая готовую уже часть монографии в компьютере, Агнес ярко видела, что бриллианты, истинные сокровища, в тексте, как на вспаханном поле, ею зарытые, и бриллиантовыми деревьями уже взошедшие, и бриллиантовые начавшие приносить плоды, – выработаны, родились именно в такие вот страшные дни депрессии, боли, отчаяния, мнимого бессилия – именно на противостоянии: как будто мир атаковал именно тогда, когда чувствовал, что она в двух секундах от создания этих сокровищ. Поняв это, Агнес прочно запомнила: чем больше сопротивление среды – тем, значит, больше масштаб того, что задумала сделать – и именно это среду пугает, заставляет огрызаться. Значит – надо просто идти дальше, работать в вечность мощнее и аскетичнее – и не ждать награды в виде милого настроения.
Агнес запрещала себе читать новости – но, вот, в воздухе зародились военные слухи и навязчиво запахло эсхатологией – и хотя бы раз в месяц (не яд, гомеопатия!) Агнес, корчась от отвращения, всё же, мировые сводки предпочитала просматривать – чтобы не проспать ненароком конца света! Дикая держава (некогда славившаяся неплохими лингвистами и щедрыми закупщиками древних кодексов), увы, проработавшая весь век почти прошлый в подрядчиках у сил зла, теперь вдруг взглянула на себя в кривое зеркало и, ужаснувшись собственным оскалом в отражении, вновь озверела, и принялась за старое – крушить всех маленьких доверчивых соседей, которые имели простодушную глупость поверить в недавнее империи этой раскаяние. Не надо даже было обладать педантизмом Эндрю, чтобы простроить примитивнейшие два-три алгоритма – пинг-понгом через вечность назад отщепившиеся от интересов Агнес аравийские языковые подгруппы, – которые, с ядерной подачи державы этой, неминуемо должны были теперь, после того, как мировая чека была выдернута, привести к...
Успеть бы. Успеть бы. Монографию, всё же, как-то хотелось опубликовать до того, как дебилы взорвут планету. Впрочем – тоже не велика беда: мою-то уж книгу сразу тогда перенесут на вечные носители, в обход земной типографии. Кроме того – видали мы эти воинственные империи и бесславный их конец – всякие битвы при гавкающих городах, гетеры, поджигающие библиотеки, – и кто теперь вспомнит о них? Разве что, как антураж для параллельной (случайно пересекшей гнуснейшую внешнюю историю) истории языкознания – но уж это никогда и никак не связано было с торжествующим у власти зверьём.
Еще ее очень смешили, до хохота, фашисты – разных стран, разных национальностей – но до невероятности одинакового узколобого интеллекта! Знали бы, неучи, что даже языки свои унаследовали через так ненавистных им всем носителей-евреев, и прочих инородцев-финикийцев, – ведь любое малограмотное фашистское быдло даже не в курсе, что буквы родных их алфавитов, которыми они так кичатся, родились (все до одного!) от финикийского и иврита! Как прекрасен этот виртуальный танец букв – когда, проворачивая и вертя, хулигански, финикийские и древнееврейские значки в воздухе, в невесомости, как будто в компьютере (выворачивая их изнанкой или вертя кругом!), в объемной графике, – можно было разгадать в них будущие буквы греческие, латинские – а значит, и английские, и немецкие, и французские – и даже русские, и даже индийские!
А вот грянуло (как всегда поправ календари) лето – и какое! Книга была практически готова – и, как при прорытии подземного Силоамского тоннеля – из источника Гихон в Кедронской долине – внутрь окруженного городскими стенами Иерусалима, – ровно в ту точку, где заранее, с хорошим историческим запасом, нужно было создать чистый источник Силоам вместо застоявшегося пруда, – палеоеврейские каменоломы, сами не зная того, уже жаждавшие квадратного арамейского письма, еще ударяли киркой, каждый навстречу другу своему, – но оставалось пробить в камне всего-то-навсего три локтя – и слышен был уже возглас одного, обращающегося к другому. Собственно, оставалось написать яркий заключительный синтезирующий кусочек, с образом, пожалуй что, именно Силоамским, чтобы закольцевать книгу не только к началу – но и выпустить луч к будущему; и навести привередливую правку: проверить, не слишком ли в лоб, не слишком ли прямолинейно заявлены в книге иные идеи, – лучше ведь жесткой чередой фактов кое-где подвести читателей к выводам самих. Тех драгоценных двадцать пять – двадцать семь (ну или пятьдесят – если быстро сделают перевод) читателей на терпящей бедствие планете, которые книгу в состоянии будут понять. Но голос, полновесный голос живой, родившейся книги уже, из-за последней каменой стенки-преграды, безусловно, звучал. И ударили каменоломы каждый навстречу другу своему, кирка к кирке, – и пошли воды от источника к водоему Шилоах.
Звуки, жаркие летние звуки, летали в вечерней темноте между ее и Чарльзовым домом, как между анлаутом и ауслаутом слов. Итальянка из дома напротив (чуть поправее и повыше окна Чарльза), высунувшись зачем-то в раскрытое окно, и лишь ненадолго вдергиваясь внутрь кухни (со звоном разбиваемых бокалов), истерически кричала на любовника – а он – на нее; кричали, причем, не оба разом, а каждый давал другому выораться – а потом уже начинал орать сам – во время чего второй уважительно замолкал и ждал – как в опере. Какая-то злобная крыса из подвала (левее Чарльза) визжала на кротчайшую старушку (двумя этажами выше, над собой), что пожалуется в местный совет, если та не прекратит кормить на подоконнике голубей – ибо они гадят ей на голову. А не надо потому что быть крысой и залезать жить в подвал. Дынцдынцала танцевальная музыка с парти на террасе у кого-то из соседей, слева. Все будто вывернули, от жары, жизни начинкой наружу. Даже Чарльз, видимо, поддавшись гипнозу жары, сидя, как обычно, перед раскрытым окном и читая что-то у себя на экране компьютера, вдруг смачно захохотал, – а когда Агнес на него обернулась (легкий кивок головой вправо), Чарльз, легкое ее движение это увидев, – как бы в свое оправдание – комично вздернув мохнатые черные свои брови, экспрессивно указал ей обеими руками на экран собственного лэптопа: мол, смотрите сами – невозможно же удержаться от гогота! «Конечно же какая-нибудь лингвистическая шутка», – моментально догадалась Агнес – и углубилась обратно в свой текст.
И вот тоннель был прорыт. Незначительность остававшейся правки, шум в голове от счастья свернутой горы...
У самого подъезда Агнес вечно пасся чей-то дряхленький, худенький крайне старомодный припаркованный мотороллер – отбрасывая на сиреневатый асфальт тень темно-ослиного оттенка; и, по-ослиному же, избоченясь и на бок наклонив голову, прижимал от жары ослиные уши. Агнес выходила (не позже полудня) в жаркий палисадник (громадный ключ в кармане, расколдовывающий черную, густо крашенную чугунную калитку в изгороди из густо крашенных пик), любовалась мелкими фиолетовыми цветами буйного чайного дерева – и осторожно нюхала кисло-приторный белый шиповник.
– Я уже это сегодня тоже дела! – доверительным шепотком признавалась ей дряхлейшая старушка с рюшами жабо меж лацканами твида, в шляпке – и с дряхлейшим западно-высокогорным белым терьером на поводке, тяжко шаркающим, как и хозяйка, по мягкому изумруду. – Честно Вам сказать? Великолепно! Великолепно! – и белые меховые уши, белый меховой коротенький хвостик, и край ручки белоснежной тонкой изящной металлической тросточки старушки и белый шиповник в шляпке дергались при ходьбе в рифму.
Но вдруг случилась катастрофа. Агнес не враз поняла, что произошло, когда в понедельник оказалась разбужена чудовищным грохотом – как будто дом сейчас рухнет, как будто каменоломы вдруг сошли с ума и уничтожают ее дом, как будто им вдруг какой-то мерзкий шутник вдруг сменил задание, исказил дорожную карту. Едва высунув нос из пещеры – Агнес не увидела ни золотого светофора, ни сикомора: в окно заглядывали три наглых грязных рожи, мужики, и один из них с ист-эндовским фусюканьем горланил:
– Гивь ась сям во"а, гиизя!
Вскочив, замотавшись в одело, и в секунду, с ужасным подозрением, взлетев вверх по ступенькам в кухню – Агнес быстро осознала вселенский размах катастрофы: все окна (не только ее, но и Чарльзова дома) заросли с умопомрачительной быстротой сколачиваемыми лесами. Звонки менеджеру, мольбы, жалобы – ничего не помогало. Мы, мол, Вам звонили, хотели предупредить, косметический плановый ремонт задних фасадов, но у Вас был отключен телефон. Грохот кувалд не утихал ни на секунду.
Работать было невозможно. Агнес уехала на весь день к Каррингдонам. У Чарльза, когда она вернулась, окно выражало всё оскорбление происходящим как могло – были наглухо задернуты жалюзи, – и внутренне она этот возмущенный жест поприветствовала. Но зарисовка, замазка этой привычной буквицы Чарльзова окна сделала ситуацию во дворе еще неуютнее, еще невыносимее.
История заполонила двор – во всей своей неприглядности: по вавилонским многоэтажьям лесов громыхали, сновали вверх и вниз мужики, заглядывали в окна, разговаривали друг с другом криком – даже когда находились друг от друга в расстоянии рукопожатия. Агнес было видно, что торцы каждой доски, из горизонтально кинутых на схваченные болтовыми локтями металлические сваи, закрывавшие большую часть и без того задернутого окна Чарльза (конструкции снаружи своего-то окна ей было не разглядеть), были выкрашены в разные, почему-то, цвета: какой-то – в нежно-сиреневый, а какой-то в нестерпимо алый индийского толка – зловонный какой-то цвет, – и Агнес подумала, что рабочие экстравагантно заранее помечают подходящие по калибру доски, и потом собирают их по цвету, как дети кубики. Но потом решила, что все-таки их, несмотря на неприязнь, слегка романтизирует, – и доски наверняка просто испачкались о разные здания, которые шумные изверги красили перед этим.
В задернутых жалюзи в Чарльзовом окне, ночью, как в экране, метался его черный силуэт: Агнес видела, что он все время привставал из-за компьютера, оборачивался куда-то. И, как ей показалось сквозь все эти ширмы, – ужасно нервничал. И, за деревянными его желтовато-коричневатыми рёберными жалюзи, огромный желтый абажур лампы над ним выглядел как полная луна сквозь тростник. А на следующий день на ее собственных, подоконных лесах, на горизонтальных досках, скомканная кем-то из рабочих кульковая обертка от шаурмы лежала как крошечная мертвая птица, судорожно поджавшая ноги.
А когда ровно через неделю нашествие схлынуло и исчезло так же внезапно, как и заявилось (Агнес умудрилась даже проспать, привыкнув к шуму, тот момент, когда рабочие разбивали кувалдами крышки креп и разбирали вавилон), – Чарльз вдруг куда-то пропал. То есть квадрат окна его, теперь уже раздернутый, – не зажегся вечером, не наполнился привычным содержанием – Чарльзовым силуэтом и компьютером. Через десять дней его отсутствия Агнес, доделавшая уже почти всю правку, созвонившаяся уже с издателем и получившая положительный ответ, – запаниковала: досада, которую она испытывала, глядя по вечерам на пустое, черное окно Чарльза, сравнима была с тем, как если бы кто-нибудь вдруг стащил с привычного места любимую ее гелиевую ручку! Как они посмели?!
Испытывая непонятную, необъяснимую, все больше и больше с каждым днем нараставшую тревогу, Агнес, прекрасно осознавая и вслух говоря себе даже: что трюк этот древен как мир – тосковать по тому, чего тебя лишают, – все-таки не вестись на него не могла. А как мило Чарльз, прошлой зимой, когда был жуткий мороз минус один по Цельсию, вязаную, кругленькую, почти девичью пестренькую надевал шапочку – распахивая настежь окно и, так же, сидя за компьютером перед окном, работая (морозный свежий воздух, чтобы не заснуть, чтобы взбодриться? или ловил, пригоршней, экранируемый стенами сигнал мобильного интернета?). «Может быть... А может быть...» – сама себе не договаривая, что «может быть» (может быть, она зря прежде не обращала на Чарльза достаточного внимания, может быть, это был знак, может быть, это всё неслучайно, – может быть, она должна была бы с ним как минимум подружиться), Агнес сердито бросала работу и шла вышагивать квадратурной прогулкой вокруг квартала – своего и Чарльзового дома. И уж ни в какие приличия не вписывалась та живейшая радость, которую Агнес, когда еще через пару дней Чарльз объявился, почувствовала: когда Агнес проснулась и сердито, по ковровой лестнице, поднялась на кухню, Чарльз уже как ни в чем не бывало восседал – как обычно! – за компьютером! Чарльзово окно (нижняя створка его) была поднята – Чарльз был слегка развернут направо, а в глубине (комнаты? кухни?) еще кто-то был: да-да, какой-то друг его (разобрала Агнес, приглядевшись, – почти не таясь – так рада она была его возвращению – что стояла во весь рост прямо перед окном и разглядывала оконные новости) сидел на диванчике каком-то, слева, который целиком Агнес виден не был; Агнес слышала даже их голоса – но слов разобрать не могла. Чарльз, милый, бородатый, лохматый, чернокудрый Чарльз, где же ты пропадал? Давай поговорим о чем-нибудь прекрасном, Чарльз! Например, о вечных носителях: забавно – правда? – что прежде «вечными» носителями называли надписи, высеченные на камне, а теперь «вечными» мошеннически называют всякую вновьизобретенную цифровую кремниевую дребедень, которая расплавится в случае ядерного взрыва моментально. Или, Чарльз, ну не мило ли, что древние глиняные таблички, описав полный круг (замыкающей себя, исчерпывающей себя, похоже, цивилизации), превратились в цифровые tablets!








