Текст книги "Лоредана"
Автор книги: Лауро Мартинес
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц)
17. [Альвизе Фальер. Секретная семейная хроника:]
Я представляю краткий отчет о роде Лореданов, их тайных и нечестивых деяниях. Их добрые поступки, ежели таковые были, я оставляю им и их подхалимам: они сами знают, как восславить свои добродетели. Посему ничего не скажу я о благочестивом святом Бернардо Лоредане, который так же походил на всех остальных, как святой Франциск на Тамерлана.
С самого начала надобно объяснить, почему отпрыску Фальеров приходится записывать хронику Лореданов. Я желаю, чтобы читатель знал, с какой целью я составил этот отчет.
Лореданы разорили и опозорили мой дом в четырнадцатом веке, и с тех пор мы, одна из старейших и благороднейших семей Венеции, оказались на отшибе общественной жизни города: бедные, презираемые, изгнанные с высоких должностей, почти без шансов породниться с другими известными семьями. Единственное, чего они не смогли нас лишить, – это благородство и древность происхождения, о которых свидетельствуют открытые источники, и кроме того, мы сохранили свое место в Большом Совете, а также мелкие должности, занимаемые ныне нашими патрициями, и даже некоторую собственность в нижнем городе.
Без колебаний я заявляю, что сия хроника есть обвинительный акт, но акт справедливый, как покажет мое повествование. Даже сидя в своем кабинете, перечитывая и исправляя написанное, я чувствую страх. Найдут ли меня? У Лореданов длинные руки. Вместе с другими могущественными домами, носящими имена Дандоло, Мочениго, Веньер, Контарини, Вендрамин и Барбариго, они держат в своих руках бразды правления в Венецианском государстве и могли бы с легкостью положить конец и моей карьере, и жизни. Ибо, являясь главным архивариусом и историком нашей Спокойнейшей Республики, я полностью зависим от правящих семей. Вот почему я принужден писать втайне, держать свою хронику под замком и скрывать ее существование даже от ближайших членов семьи – жены и сыновей.
Следующая апострофа поможет рассказать обо мне и объяснить замысел настоящей хроники. Мой образец – Секретная история Прокопия, а мы знаем, какие ужасы он описывал.
Я являюсь прямым потомком дожа Мартина Фальера, варварски обезглавленного в 1355 году. Он был дедом моего прадеда, Паоло. Как старший архивариус, я работаю за кулисами жизни Венеции и должен благодарить за это своего отца. Хотя ему пришлось снабдить приданым двух дочерей, он собрал достаточно денег, чтобы дать мне достойное образование, и я получил степень в гуманитарных науках в университете Падуи. Проработав педагогом несколько лет, я вернулся в Венецию, где мои литературные таланты не остались незамеченными, и я получил должность архивариуса. Это дает мне доступ к бумагам, уходящим в прошлое на сотни лет: официальным копиям завещаний, актам и контрактам, а также доверенностям и другим имущественным договорам. Я изучил эти бумаги под предлогом составления генеалогии и истории собственного дома, Фальеров, но моей единственной целью было зафиксировать хронологию злодеяний Лореданов. С мыслью об этом я также изучил записи о крещениях и их старые канцелярские книги. Другими словами, следуя практике самых уважаемых римских историков, я основываю отчет свой исключительно на документах из официальных записей, и когда отступаю от фактов, чтобы высказать предположение или передать слухи, я честно это признаю. Мне не нужно ничего выдумывать: истинные преступления Лореданов обличают их.
Если вы не уроженец верхней Венеции, вам не понять боль и стыд положения, когда потомку одного из великих родов этого города приходится жить, ползая у ног бесчестных семей вроде Лореданов и Мочениго. С момента убийства Мартина Фальера все мои предки-мужчины вынуждены были жить в стыде и безвестности, все, я уверен, жаждали отмщения, этого сладчайшего напитка, и мне предстоит приготовить его. Мои предки будут плакать от радости в своих могилах, когда после моей смерти сию правдивую хронику напечатают и отправят в книжные лавки Рима, Флоренции и Милана.
18. [Орсо. Исповедь:]
В мои дни в Болонье там жил один проповедник, один из моих собратьев-доминиканцев и любимец Савелли. Он произносил пламенные речи о справедливости публичных порок, казней и увечий. Отсечь вору правую руку и привязать ее вокруг шеи перед улюлюкающей толпой казалось ему утверждением истины, Божьей воли, королевским уроком, торжеством власти, осуществляющей свой священный долг. Вы знаете подобных людей. Он был старше меня. Но когда я решил обратиться к нему с частной беседой, оспорить его взгляды и вовлечь его в диспут, монах разразился бранью. Он кричал, что проповедует здоровую доктрину, в то время как я, враг наказания, жалкий отступник, служу дьяволу. Мои воззрения не призыв к милосердию, а побуждение к преступлению и восстанию. Я заслуживаю заточения в папских темницах. С такими, как я, невозможно вступать в дискуссию.
Простите, я отклонился от своего рассказа.
Третий Город – хотя тогда еще я не знал его под этим именем – был тихой группой, желавшей остаться в тени. Я понял это с самого начала. Их планы требовали секретности, если когда-нибудь их собирались осуществить.
Через несколько недель после разговора с доминиканским послом я получил от него письмо. Его передали, когда я выходил из Сан-Петронио, где только что провел часть утра, читая лекцию об Альберте Великом и тираноубийстве. Весь тот день хранится в моей памяти. Письмо содержало предложение: если я всерьез хочу приняться за работу, которая ожидает меня в Венеции, мне нужно новое оружие. Я должен закалить себя против зла и достичь высшей ступени сосредоточенности, что станет новой ступенью моей веры в Крест. Для этого требовалось паломничество в Святую Землю, а затем – отшельничество и духовные упражнения в пустыне. Примером мне послужат Отцы Церкви. Готов ли я отправиться?
Это приглашение взволновало меня. Разве нас не приучили видеть, что жизнь – это паломничество, путешествие путем проб и ошибок? Мои чувства уже не связывали меня ни с университетом, где правил мой благородный господин Джанфранко Савелли, ни с городом, где доктора права щеголяли в мехах и каждый модный адвокат читал Петрарку и писал возвышенные любовные сонеты. Я был готов отправляться на следующий же день и ответил немедленно. Через четырнадцать недель прибыли документы. Мои доминиканские братья сердечно простились со мной, но ничего не знали о предстоящих мне поездках, кроме того, что меня внезапно вызвали в двухъярусный город. В этом не было ничего особенного. «Венецианец с флорентийским языком» – таково было мое прозвище – отправлялся домой. Мне предстояло прибыть в Венецию на пять дней, чтобы познакомиться с двумя ее душами, верхним и нижним городами, и встретиться с членами Третьего Города, после чего я должен был сесть на галеру до Александрии и оттуда отправиться сушей в Иерусалим.
Теперь я уже не смогу передать свои первые впечатления от родного города, потому что они смешались с позднейшими, а Венеция и так скоро займет свое место в этой исповеди. Отмечу лишь, что из всех описаний, которые я до того читал или слышал, ни одно не подготовило меня к тому, что я увидел, когда подъехал к двум городам над водами со стороны Кьоджи. Венеция, казалось, плыла, парила над огромной водной чашей. Башни и трубы, шпили и статуи разрезали небо. Карнизы, колоннады, огромные симметричные окна разбегались в разные стороны. Отчетливо проступали два яруса, две гигантские массы бледного камня. Мне хотелось, чтобы это первое впечатление длилось вечно. Мне льстило сознание того, что я рожден в Венеции, что я вышел из этой соленой воды, песка, кораблей, огромных свай, вбитых в морское дно, туманных небес, огромных каменных глыб и запахов моря. Как будто место, место на грешной земле, может коснуться души! Хотя почему бы и нет? Ведь благодаря нам вечное и временное соприкасаются друг с другом, если мы не пытаемся отрезать себя от всего земного. Если же отрежем себя от всего земного, то как сможем тогда испытать и познать себя? Душа проверяется на земле.
Я расположился в монастыре Сан-Доменико-ди-Кастелло и стал готовиться к длительному отъезду, предписанному моими духовными руководителями. Я познакомился лишь с двумя соратниками моего доминиканского наставника, венецианским дворянином и врачом из нижнего города. Три дня мы истово разговаривали о Третьем Городе и моей предстоящей миссии в пустыне и в Иерусалиме. Поскольку они оба побывали в Святой Земле, мы обсудили и ожидавшие меня опасности: обжигающие песок, камень и солнце, черствый хлеб и бобовые пасты, изнуряющие болезни и нападения бандитов, а также тяжелые испытания веры. Они составили мне компанию и показали нижний город. Тусклый свет и редкие солнечные лучи, едва пробивавшиеся сквозь верхний ярус, привели меня в ужас. Мои новые друзья привели меня на угрюмую пьяцетту и показали колья, вбитые в невысокую платформу: место расправы с государственными изменниками. Но у нас было мало времени, мне надлежало спешить. Я ехал в Иерусалим инкогнито, не как священник, поэтому – да простит меня за это Бог – мне чисто выбрили голову, а следующие два дня я почти полностью потратил на покупку одежды, белья, головных уборов, обуви, лекарств, посуды и матраса. Я должен был выйти в море на двухпалубном судне «Контарина». Третий Город покрывал все расходы; кроме того, я получил кошелек с венецианскими дукатами и рекомендательные письма в Иерусалим и Дамаск.
Настал день моего отъезда. Около ста семидесяти паломников поднялись на борт галеры, среди них тридцать женщин и двое отшельников с осунувшимися лицами. Большинство путешественников прибыли из Германии, Франции и Италии. Женщины были закутаны с головы до ног, включая большую часть лица, как девушки из верхней Венеции. Итальянцы были в основном ростовщики и купцы, некоторые из них очень боялись за свою душу. В то самое мгновение, когда мы пустились в плавание – это было в начале августа, – на меня снизошел покой, какого я раньше не знал, и это чувство сохранялось в течение нескольких недель, даже когда судно жестоко качало и мои товарищи молились и плакали, думая, что пришел их последний час. Иногда присоединялся к общей молитве, но исключительно как светское лицо. Путешествие до Александрии заняло двадцать четыре дня, и мы лишь однажды пристали к одному из греческих островов.
Я пропускаю описание Александрии и Каира, последний из которых, как и Дамаск, превосходит по размерам даже самые крупные города нашей страны. Но, как и в Италии, бедняки здесь обитают в ульях зловонной грязи и нищеты. Однако мне не следует отклоняться от цели своей исповеди.
На встречах в Венеции мне сказали, что назначением моего путешествия была подготовка к работе в Третьем Городе – тайном обществе, которое ставило своей целью уничтожение верхнего яруса Венеции, для того чтобы богатые и бедные, слабые и сильные могли сблизиться, как это происходит, хоть и не без трудностей, в других городах. Меня предупредили, что из-за этого Совет Десяти становился нашим заклятым врагом, ибо Третий Город со своими уравнительными целями не мог не восприниматься как угроза для всей венецианской знати. Значит, Совет Десяти не преминет воспользоваться всей полнотой своей власти, чтобы в зародыше пресечь любое из наших предприятий. Поэтому каждому из нас следовало быть готовым к смерти. Это требовало сосредоточенности, умения выйти за пределы своего тела, подняться над болью. Преобразование двухъярусного города, кроме того, нуждалось в тщательном планировании. Для этого опять же необходима была строжайшая внутренняя дисциплина. Вот для чего задумывалось мое паломничество.
В Каире мы наняли мулов, ослов и погонщиков и направились на восток, в пустыню, к горе Синай. Самые тяжелые вещи – шатры, вода и пища – были навьючены на спины верблюдов, очень сильных животных, а сами мы ехали на мулах и ослах. Чужеземцам здесь запрещается ездить на лошадях, а кроме того, лошадь – слишком слабое для пустыни животное. Мы питались печеньем, пастами, соленым сыром, миндалем, изюмом и черносливом. Поначалу у нас была свежая вода, но после длительного хранения в козлиных мехах она приобрела прогорклый привкус жирной кожи и наполнилась множеством козлиных шерстинок. Представьте себе это удовольствие. Те паломники, которые еще не начали поститься, теперь это сделали.
Поскольку мне предстояло пробыть вдали от родины два года, и большую часть этого времени в одиночестве, я начал отдаляться от других путешественников, чьим привычным выражением для обозначения сарацин было «эти собаки».
Перед отбытием из Венеции я решил, что не буду смотреть на мощи святых – кости, волосы, зубы, клочки одежды, дерево и тому подобное, – чтобы сосредоточиться для медитаций. Не всем дано услышать зов Креста именно таким способом. Вместо этого я стремился достичь наибольшей интенсивности переживания. Поэтому, пока мы пересекали Синай, я созерцал в прозрачном свете восхода совсем другие вещи. Мягкие, косо расставленные ноги верблюдов. Белизна развевающихся на ветру миткалевых одежд погонщиков. Пустынная голубизна неба – там были синие одеяния Мадонны и Христа, – у нас в Италии ничто не может сравниться с этим цветом. Бесконечные пространства светящегося песка. Даже долгие века и человеческие способности, которые потребовались на то, чтобы отыскать в пустыне подходящую пищу.
Достопримечательности Иерусалима и Вифлеема, маленьких пустынных городков, внушили мне гораздо меньший трепет, чем тот простой факт, что я нахожусь под небесами, что покрывали когда-то Иисуса, смотрю на ту же запеченную землю, вдыхаю тот же запах пряностей и чувствую дуновение того же жаркого ветра. Мир есть чудо. Я настолько углубился в себя, что уши мои закрылись и я впал в оцепенение. Всякая определенность улетучивалась, по мере того как я терял связь с другими паломниками. Я едва отвечал на их вопросы. По ночам, когда мы садились за легкий ужин, их голоса иногда достигали меня, особенно когда они злились на «этих собак» – так они называли нашего толмача-сарацина и погонщиков. Они утверждали, что эти люди предали нас бандитам, рыщущим по пустыне, или что они помогают мелким чиновникам брать с нас побольше пошлин, сборов и пожертвований.
Я не провел в Иерусалиме и недели, как меня потянуло обратно в пустыню. Святость здесь была слишком обыденной: мысль о том, что я действительно был там, на горячих улицах, по которым ходил Он, под тем же солнцем, на тех же склонах, в той же тени, давалась здесь слишком легко. Все христиане испытывают подобное яркое чувство в Иерусалиме, на его охровой земле и камнях. Реагируя на эти чисто материальные свидетельства, наша вера приобретает пылкость и живость, ибо чувственное воздействие и есть наша подлинная реальность. Но в какой-то момент я восстал. Я уловил запах язычества: меня соблазняла поверхность, простые материальные вещи. Иерусалим превратился для меня в земной город, в развращенную Венецию. Кроме того, в течение пяти дней я страдал от жестокой горячки, вызванной, по-видимому, укусом какого-то насекомого. Я бился в судорогах и едва не умер. Поэтому я без сожалений покинул Иерусалим и Гроб Господень и отправился в Дамаск.
По пути и в течение многих недель после того одно было моей литанией: я здесь, чтобы преодолеть страх. Я пришел во имя Креста и нижнего города. Моя задача – собрать силы для предстоящей работы, и для Совета Десяти я должен стать ножами и камнем.
Посему я жаждал отправиться в пустыню и пройти свои испытания. По возвращении в Италию я должен буду собраться и увидеть – действительно увидеть – Третий Город, новый Иерусалим, белизна которого маячит где-то там, за величественной лагуной, на песчаных насыпях, выступающих в открытое море.
Дамаск – огромный торговый улей, в три раза превосходящий Флоренцию по размеру и опоясанный двумя большими стенами. В нем живет много христиан, и кое-где попадаются церкви, где нам позволено вести богослужения. Жители Дамаска – красивый народ. Они плавно ступают по улицам в своих длинных одеждах с широкими рукавами. Я видел там сахар, белый как снег и твердый как камень, и, поддавшись искушению, съел гранат, сок которого был сладок, как сахар, и ал, словно кровь.
В Дамаске я сразу же подружился с Ибрагимом Хурейрой, старым христианином из Дамаска, который когда-то жил в Конье, где изучал историю магометанской ереси. Я привез для него письмо, написанное по-арабски, от моего доминиканца из Венеции, принадлежащего к делу Третьего Города. Мы беседовали с помощью умного и находчивого толмача, бывшего торговца перцем, и сморщенные пальцы Ибрагима все это время перебирали четки. В течение трех месяцев он обучал меня основам размышлений о Боге. Я брал какой-нибудь предмет, апельсин или кувшин, и внимательно смотрел на него. Цель? Заставить его исчезнуть посредством длительного сосредоточения. Он либо растворялся, среди того, что меня окружало, и я впадал в состояние напряженной умственной деятельности, либо сжимался в точку, обладающую такой трудноуловимой утонченностью, что она казалась средоточием всего творения. Объект созерцания сливался с Единым посредством созерцателя, и становилось понятно, что Бог всегда столь же близок к нам, как наши собственные глаза.
Я мог бы рассказывать об этом часами, отец Клеменс, но я должен описать все в нескольких строчках, чтобы придерживаться основной линии этой исповеди – той всплывшей теперь на поверхность последовательности поступков, которая поставила мое спасение под угрозу.
В Дамаске я снимал комнату возле церкви Святого Анания, в доме, принадлежавшем христианский семье. Иногда я просил подаяния, но, конечно, за пределами наших христианских церквей, а в конце дня относил то, что мне удалось собрать, в одну из них и порой давал несколько монет нищим, стоявшим около мечетей. Я постился, чтобы приобрести твердость мысли. Чем меньше тело занято пищей, тем больше сил остается для сосредоточенного размышления – так линза в очках утончается в точке фокуса.
В течение долгого времени после прибытия в Дамаск мне казалось, что тяжелейшим испытанием для меня является удаление от людского общества, особенно когда я заходил в сводчатые базары, столь богатые чувственными соблазнами. Одиночество и толпа – вот две крайности в испытании духа. На некотором этапе мы должны их пройти, и наступило мое время – или оно только приближалось – погрузиться в уединение и молчание. Я немного изучил арабский, но все это время, даже в самый разгар беседы с Ибрагимом, я думал о том, чтобы провести пятнадцать месяцев в пустыне. Я должен был вернуться в Венецию к Рождеству 1525 года.
Два воспоминания о тех днях встают у меня перед глазами: невыразимая глубина зеленых глаз Ибрагима и глаза нищего, который сидел у входа в мечеть Омейядов. Глаза этого человека, казалось, проповедовали, и когда бы я ни встречал его, весь остаток дня я не мог забыть их выражение. Я начал считать его отправной точкой для размышлений. Я подходил к этому нищему, кивал и улыбался, а затем смотрел ему в глаза. Мне казалось, что я вижу образ боли – боли, которая есть во всех нас. Затем он протягивал руку, я клал в нее монету, не отводя взгляда, в то время как он строго смотрел на меня; в какой-то момент я забывал себя и терял всякую связь с окружающим – не знаю, как и когда, но я уходил прочь от него и обнаруживал, что сижу в тени, каждый раз в новом месте, прислонившись к стене и выходя из оцепенения.
Однажды сразу после заката, пробуждаясь от одной из таких созерцательных дрем, я услышал разговор. Речь была итальянской, если быть точным – венецианской, один голос говорил другому: «Завтра будет удачный день. Сегодня прибыл большой караван». Я напрягся, чтобы расслышать каждое слово, и тут понял, что разговор мне не снится, потому что, повернувшись на бок и посмотрев вверх, увидел двух увлеченно беседующих человек. Один был одет в черный шелк на венецианский манер, другой, сарацин, был в белом балахоне, но я отметил, что он безупречно говорит по-итальянски. Не обращая внимания на меня, сидящего рядом нищего, они продолжили говорить о партии рабов, в основном женщин, плененных во время набегов на побережье Черного моря и Каспия. Человек в белом говорил, что таких прекрасных рабов не привозили уже два года и что покупателями станут генуэзские, неаполитанские, флорентийские, греческие и североафриканские купцы. Самый ценный лот будет приобретен каким-нибудь богатым купцом или атаманом из пустыни. Это мать в возрасте тридцати одного года и три ее дочери – шестнадцати, пятнадцати и четырнадцати лет. Он видел их, когда караван только прибыл. Кто знает, что случилось с отцом. Все четыре – красавицы, и их оценят очень высоко, предлагая всех вместе одному покупателю. У венецианца, однако, были более скромные намерения. Ему нужны были всего лишь три здоровые девушки относительно привлекательной внешности, и человек в белом, тоже венецианец, как я к этому моменту понял, собирался вести торг от его имени.
На следующий день рано утром я надел чистое белое платье и хороший головной убор и отправился на продажу рабов, которая проходила как раз к северу от мечети Омейядов на маленькой площади. Там я и расположился рядом с двумя венецианцами. Я наблюдал за продажей восьмидесяти пяти или девяноста рабов, около семидесяти из которых были женщинами и девушками, в основном светлолицыми, но иногда попадались девушки с желтоватой или оливковой кожей. Всех, очевидно, вымыли. Не было слышно ни стенаний, ни скрежета зубов. Продавцы запугали их и принудили к молчанию и покорности. Некоторые держались за руки. Другие стояли в одиночестве и тихо плакали. Иные с потерянным видом теребили одежду. Страдания и насилие, пережитые в плену, застыли у них в глазах. Чтобы поднять цену, их хорошо кормили и, я полагаю, даже заставляли есть во время всего их долгого плавания и перехода через пустыню. Перед тем как совершить сделку, каждую рабыню, выставляемую на продажу, минуту-две водили обнаженной по возвышению, на котором шли торги, и заставляли медленно повернуться с поднятыми руками. Всякий раз, когда это происходило, в толпе купцов наступала мгновенная тишина, а когда на пленницу снова надевали платье, все принимались громко обсуждать особенности ее телосложения. Таким же образом показали и несколько мальчиков, из чего можно было заключить, что они предназначались для содомии. Насколько я мог судить, большинство из них – как юноши, так и девушки – становились рабами для плотских услад и домашних трудов.
Я увидел мать и трех ее дочерей. Их вывели вперед и с гордостью выставили напоказ. Работорговец клялся, что все дочери были девственницами. Их уже осмотрела мудрая женщина. Четырнадцатилетняя была самой высокой. Ее светлые волосы доходили до локтей. Она стояла прямо, но в ее глазах поблескивали слезы, как бы подчеркивая блеск ее телесной красоты, которая открылась всем, когда ее поворачивали; и хотя ее рот был плотно сжат, она не смогла удержаться от плача. Мать, когда ее резко повернули, запнулась, но ее подняли и заставили несколько раз грациозно пройтись по площадке, чтобы показать, что она здорова. У нее были каштановые волосы, и она тоже была весьма и весьма привлекательна. Должен сказать, что красота всех четырех была настолько волнующей, что детали врезались в мою память не только потому, что смотреть на их плененную прелесть было горестно, но и потому, что красота их плоти подчеркивала разврат, жестокость, язычество, подлость и убийственное варварство работорговли. И в то же время покупатели – христиане, евреи, магометане – смеялись и болтали, расположившись со всем удобством и поглощая пищу; они выглядели довольными и не выказывали ни малейших признаков душевного разлада. Они приняли мир таким, какой он есть. Они безоговорочно и с радостью принимали все происходящее, и в этом, отец Клеменс, был ад.
Что мне было делать, превратиться в рыцаря Христова? Ворваться в их толпу протестующим безумцем, чтобы меня разорвали на части? Мне хотелось наброситься на них с клинком или острым камнем. Все до единого заслуживали страшной смерти. Мог ли я подойти хотя бы к тем двум венецианцам и плюнуть им в лица? Мне казалось, что у меня вены лопнут от ярости. Если я ничего не сделаю, я тоже буду достоин смерти. И я преисполнился презрением к своим духовным упражнениям и стремлению удалиться от мира. Пока детей и их матерей продавали, как ножны для мужских членов, я занимался совершенствованием духа и стремился достичь высшей ступени созерцания. Не было ли это беспечным потворством себе, корни которого – в аду? Где, во имя небес, мое самоотречение?
Мне понадобилось несколько дней, чтобы преодолеть этот приступ сомнения и ненависти к себе. Миссия Третьего Города связана с освобождением рабов.