355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ларс Густафссон » Смерть пчеловода » Текст книги (страница 3)
Смерть пчеловода
  • Текст добавлен: 14 мая 2017, 03:01

Текст книги "Смерть пчеловода"


Автор книги: Ларс Густафссон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)

Но однажды, в октябре 69-го, когда опять проходил такой вот конгресс, я решил не оставаться в Стокгольме на ночь, а последним поездом уехать домой. Совершенно, черт побери, не помню, почему я так решил.

Портфель я сдал в Опере в гардероб, в последнем антракте тихонько ушел и как раз успел на Центральный вокзал к поезду в 22.40, который идет в Осло через Халльсберг и Вестерос; обычно этот поезд битком набит направляющимися в Норвегию американскими туристами и множеством более или менее трезвых пассажиров, едущих в Энчёпинг и Вестерос. Когда они сходят, в поезде становится по-ночному спокойно.

Я вхожу в почти полное купе, сажусь. Слева от меня, закутавшись в нескладное широкое верблюжье пальто, так что даже лица не видно, спит пахнущий перегаром мужчина, прямо напротив – несколько худеньких девчушек, должно быть студенток, а справа у окна – крупная блондинка средних лет, видимо незамужняя, она была бы дурнушкой, если б не красивая, породистая голова.

Странное дело, я заговорил с нею буквально сразу же, как только вошел в купе, причем не отрывая глаз от книги, которую достал из портфеля, заговорил о неудобных вагонах в этом поезде, о железнодорожном расписании, о спальных вагонах до Осло и Бог весть о чем еще, но ни разу не поднял глаз от книги – вот что удивительно. Я оживленно говорил и одновременно продолжал читать.

Только когда поезд остановился в Кунгсенгене и я решил выйти в коридор, чтобы взглянуть, где мы, собственно, находимся, – только тогда я увидел ее.

Она… как бы это сказать – от нее веяло материнским теплом. На первый взгляд ничем не примечательная женщина, разве что излишне упитанная, но стоило мне посмотреть ей в глаза, как… случилось что-то странное. Эти глаза чего-то от меня хотели, они делали меня реальнее, как бы… (Две строки вымараны.)

А потом, в Энчёпинге, когда я сообразил, что в такую поздноту до Тилльберги уже не добраться, и после едва ли секундного колебания согласился на ее незамедлительное и любезное предложение, несмотря на поздний час, подвезти меня на машине – она была младшим врачом в энчёпингской больнице и привыкла бодрствовать в самое неподходящее время, – потом столь же скоропалительное решение не уезжать из Энчёпинга, потом поцелуи, и ласки (банальная история, да нет, вовсе не банальная), и ощущение, что ты во власти чего-то совершенно неведомого, что ты меняешься, и, наконец, удивительное чувство полнейшего покоя.

Словно очутился в родном доме.

Хотите верьте, хотите нет, но прежде чем я увидел ее снова, прошла вся весна, хотя мы жили милях в шести-семи друг от друга. В этом было что-то от расточительства или от расточительного ощущения богатства.

Зато мы звонили друг другу по телефону, поздно вечером, рассказывали обо всем, что случилось за день, писали друг другу письма, вполне деловые коротенькие письма, а иногда шуточные.

Скоро я знал по именам всех младших врачей и сестер и даже наиболее интересных пациентов у нее в отделении, а она знала почти обо всем, что происходит у меня дома. Но дома у меня происходило не очень-то много.

Оттого что я так близко соприкасался с другой жизнью, происходившей в совсем другом месте и в совсем другом окружении, собственная моя жизнь как бы удвоилась, а быть может, я, сам того не сознавая, всегда стремился именно к такой вот двойной жизни.

(Всегда подозревал, что решения всех проблем находятся где-то между моей и другой жизнью.)

Возможно, тем бы дело и кончилось и само собой сошло бы на нет. Ну переспали один раз, и ладно. Такое случается, в одних жизнях чаще, в других – реже. Мы провели вместе одну ночь, и это было прекрасно, я испытал покой, вполне вероятно, она и поступила так в первую очередь с намерением успокоить меня. Тем все могло бы и кончиться.

Но ее глаза о чем-то мне напомнили. Попросту что-то во мне разбудили.

Разбудили ощущение, что в жизни есть что-то невероятно важное, но я все время упускал это из виду. (Банальная история, да нет, вовсе не банальная.) Я обнаружил в себе самом нечто такое, о чем даже не подозревал. И оттого жизнь наполнилась новым смыслом, как бы началась сначала.

И конечно же, тут я допустил весьма знаменательную ошибку – рассказал обо всем Маргарет.

(Конечно, можно бы сказать, что со временем это стало неизбежно, ведь я был не в состоянии убедительно объяснить, почему каждый вечер битых полчаса вишу на телефоне, тихо и подолгу, с длинными паузами, разговариваю с каким-то человеком, который никак не мог быть одним из наших обычных знакомых.)

Я ожидал от нее чего угодно, только не радости. А она обрадовалась. Обрадовалась и почувствовала облегчение, будто у нее гора свалилась с плеч.

– Пригласи ее как-нибудь к нам, – сказала она об Анне. – Ей наверняка хочется посмотреть, как тут у нас, в горах. Пускай заедет как-нибудь летом. Машина у нее есть?

Конечно, это было начало конца, хотя я тогда даже не догадывался об этом.

Я пригласил ее однажды в июне, в воскресенье. День выдался на редкость погожий. Я встретил Анну на станции.

– Озеро удивительно красивое, – сказала она. – Я и не представляла, что оно такое большое.

– Ужасно рад снова видеть тебя.

– Не знаю. Я чувствую себя не слишком уверенно.

– Почему люди непременно должны вести себя как в романах? – воскликнул я.

– Гм, пожалуй, ты прав, – сказала она.

Так странно – видеть этих двух женщин рядом: Маргарет, маленькая, худая, холодновато-сдержанная, и Анна, по-матерински уютная, серьезная, озабоченная, словно пришедшая навестить пациента. Друг о друге они не знали ничего, единственное, что их объединяло, был я.

Первые две-три минуты обе, похоже, слегка конфузились. Ничего не выйдет, думал я. Опасный будет денек, скорей бы уж он кончился. Безумная затея, не иначе меня черт попутал!

Как я уже говорил, было лучезарное воскресное утро в июне 1970-го. Вокруг раскинулся Вестманланд. От далекого лесного пожара в синих лесистых горах где-то на севере слабо тянуло пряным запахом дыма (вблизи лесные пожары пахнут удушливо и крайне неприятно, а в отдалении, уже в нескольких километрах, их запах становится пряным, ароматным).

Легкий ветерок веял над озером Оменнинген, рябил воду. На северо-западе виднелись ржавые копры заброшенных рудников, ведь с тех пор, как фрахт африканской руды сильно подешевел, разработка нурбергских месторождений стала невыгодна. На севере, над сталелитейным заводом в Трюммельсберге, поднималось багровое дымное облако. С юга, от Канала и всей озерной системы, доносился треск лодочных моторов – по длинному водному тракту сновали катера.

В это время года здешний край внезапно оживает и буквально кишит народом. Тому, кто видел зимнюю тишину и покой, не верится, что места те же самые. Ведь ближайший сосед – далекий огонек в окне, километрах в шести, на другом берегу озера.

К югу – полоса все более обильных озерами, все более болотистых лесов, отделяющих нас от Меларенских равнин, Рамнес и тамошняя церковь с ее необычным, похожим на луковицу куполом, Рамнес, куда мамин брат, бедный забулдыга дядя Кнутте, так и не вернулся, когда вздумал в проливной дождь ехать на велосипеде через лес за выпивкой в Вестерос[4]; вблизи Сёрстафорса и Кольбека, у черной спокойной реки Кольбексон, в конце концов открывается равнина, в этих местах памятной осенью после второй мировой войны скиталась вместе со старым, слепым, бородатым бродягой моя несчастная романтичная тетка Клара, бедняжка влюбилась в него без оглядки и вскоре умерла от воспаления легких. Странное у нас семейство. И поступки у нас у всех странные.

И вот теперь я стоял тут и знакомил жену с дамой, которая определенно была моей великой любовью.

Как водится, они прогулялись по саду, осмотрели цветочные клумбы. (Тогда, в 1970-м, этот дом был просто летней дачей.)

– Осторожно с пчелами, – сказал я. – У них сейчас беспокойная пора. Они весьма агрессивны.

Обе только рассмеялись.

Садик тут небольшой. Обойти его недолго. Однако ж они отнюдь не спешили.

Вернулись веселые, оживленные. Нашли друг друга.

Кругом гудели пчелы и шмели, внизу, в Вестер-Воле, звонили колокола, как я уже говорил, был чудесный летний день.

Утопия, думал я. Сбывшаяся утопия. Я всегда подозревал, что, собственно говоря, ничто не мешает нам жить вне обычных условностей. Вот бы раньше-то догадаться!

Засим последовало весьма странное время. По-моему, оно очень сильно нас изменило – и меня, и Анну, а больше всего Маргарет.

Я ведь даже не догадывался, что ей нужна мать.

(Желтый блокнот, II:10)

* * *

Пожалуй, всем знакомо неприятное чувство, какое охватывает человека на железнодорожных вокзалах. Предстоит расставание. Тот, с кем ты расстаешься, уже в вагоне, но поезд еще не тронулся. И вот один стоит на перроне, другой – у окна, пытаясь вести разговор, и оба вдруг осознают, что говорить совершенно не о чем.

Все дело, конечно, в том, что внезапно мы перестаем быть хозяевами своих чувств. Обстоятельства властно диктуют, чтó нам дóлжно чувствовать. И когда поезд наконец трогается, мы неизменно испытываем величайшее облегчение.

Или взять похороны. Когда кто-нибудь умирает, заболевает, когда возникают неприятности, от нас опять-таки ожидают вполне определенных чувств.

Во всех обстоятельствах, кроме самых что ни на есть будничных, самых что ни на есть нейтральных, присутствует нажим, требующий от нас известных поступков и известных чувств. А если присмотреться, нередко обнаруживается, что эти роли предписаны нам романами, фильмами или спектаклями, которые мы когда-либо видели или читали.

Когда действительность сталкивает нас с необычными ситуациями (к примеру, мы ожидали соперничества, а его нет и в помине, наоборот, возникает любовь, оставляющая нас в одиночестве), мы первым делом хватаемся за эти романические эмоциональные шаблоны.

Толку от них не очень-то много. Еще более одинокие, чем прежде, мы очертя голову беспомощно падаем в бездну действительности.

(Голубой блокнот, II:5)

* * *

Тогда, в то странное лето 1970 года, мне понадобилось довольно много времени, чтобы разобраться, как у меня отняли Анну.

(А отняли у меня, думаю, последний шанс обрести самостоятельность, ясно увидеть себя самого и те возможности, для исполнения которых я всю жизнь был предназначен и на которые все указывало.

Прорыв реальности, личности – вот что им удалось предотвратить.)

По-моему, все произошло следующим образом.

Тот факт, что я был женат, вызывал у Анны целый букет чувств вины. И эти чувства были несовместимы с другим фактом: что она любила меня так же сильно, как я любил ее. Вдобавок все Аннино воспитание, все идеалы издавна внушали ей, что чувства вины – нечто вредное и очень дурное.

И она трансформировала их в «симпатию» к Маргарет. Маргарет в свою очередь немедля ухватилась за этот шанс, и сообща эти две женщины превратили меня в некое безответственное существо, в ребенка, которого никак нельзя принимать слишком всерьез.

А я совершенно ничего не заподозрил, ведь эта триада разнообразных материнских и сестринских уз дарила тепло и такую умиротворенность, какой я никогда не ощущал, ни до, ни после.

Тепло, как в птичьей клетке.

(Голубой блокнот, II:6)

3

Детство

С тех пор как боль начала донимать меня всерьез, происходит довольно странная штука.

Огромную важность мало-помалу приобретают совершенно иные жизненные периоды, совершенно иные воспоминания.

Брак, профессиональная деятельность, Господи Боже мой! Все это отступает вдаль, как сущий пустяк, краткий эпизод, хотя еще недавно наполняло весь мой мир и ночами порой лишало сна. Все это становится просто эпизодом в много более важном повествовании, где до сих пор единственная по-настоящему яркая глава – детство.

Я толком не понимаю, в чем тут дело. Ведь детство – возраст одинокий, самодостаточный, возможно, правда, что именно от боли я вновь становлюсь по-детски одиноким и самодостаточным.

Постоянные раздумья о неведомой и грозной тайне в собственном теле, ощущение, что совершается некая драматическая перемена, а ты не можешь выяснить, в чем она состоит, – все это каким-то искаженным образом напоминает мне предподростковый возраст. Я даже вновь чувствую тогдашний легкий стыд.

Спалив то треклятое письмо, я как бы взял все на себя. Мне предстоит сражаться в одиночку, мне предстоит моя собственная смерть.

И все же я в нее не верю. Очень может быть, что в апреле все успело измениться. Если это камни в почках, они рано или поздно выйдут. Если это воспаление, оно вполне может утихнуть, когда потеплеет и установится хорошая погода.

Для умирающего я чувствую себя слишком полным жизни, слишком энергичным, вот в чем дело. Умирание представляется мне чем-то куда более сумрачным, куда более бессильным.

Умирающий не совершает между приступами боли долгих прогулок с собакой.

Или, может быть, я просто изобретаю новый способ умирать?

В довершение всех бед внешний мир начал подавать признаки жизни, впервые за долгие месяцы.

Столяр Сёдерквист, председатель окружного налогового комитета, позвонил мне по телефону – надо сказать, он был весьма любезен и внимателен – и предупредил, что если я не представлю декларацию, то, возможно, придется платить штраф. Мои кузены Маннгорды собираются заехать сюда на Пасху, по дороге в Селен – переночевать и, что называется, «посмотреть, как мои дела».

Тяжкая перспектива.

Сёдерквисту я сказал, что чувствую себя сейчас довольно паршиво. Он обещал заглянуть как-нибудь вечерком и помочь.

Ведь декларация, сказал он по телефону, самая что ни на есть обыкновенная. Наверняка часу не пройдет, как мы с нею разделаемся.

«В довершение всех бед» – одна из тех фраз, которые возвращают меня прямо в детство. Там их было хоть отбавляй.

«В довершение всех бед» означает, понятно, что бед прибавилось. Столько накопилось бед, что они вот-вот хлынут через край.

В ДОВЕРШЕНИЕ ВСЕХ БЕД – так всегда твердила моя мама.

Мамина сестра, тетя Свеа, выражалась в таких случаях совершенно иначе. Она бы сказала: НУ ВСЁ, ДАЛЬШЕ ЕХАТЬ НЕКУДА.

НЕ БЫЛО ПЕЧАЛИ, ТАК ЧЕРТИ НАКАЧАЛИ! – папа.

ПРОВАЛИСЬ ВСЕ В ТАРТАРАРЫ! – дядя Стиг.

БЕС НЕ ДРЕМЛЕТ!

ОХ, ГРЕХИ НАШИ ТЯЖКИЕ!

ПОЛНЫЕ КРАНТЫ!

Я вижу их летом, на даче, за завтраком, пожалуй, в обществе кой-каких родственников, КОТОРЫЕ ЯВИЛИСЬ НЕ ЗАПЫЛИЛИСЬ. Дядя Кнутте, лысоватый, с чуть дряблыми, обвислыми щеками, за завтраком всегда слегка потный, будто ест через силу, всегда малоразговорчивый, подавленный. Дядя Стиг, невысокий, подстриженная бородка, очки в золотой оправе, рассуждает только о металлических сплавах и последних достижениях русской боевой техники в корейской войне. О броне, которая, несмотря на очень малую толщину, выдерживает удар американских реактивных бомб. О возможности использовать тепло земных недр, когда иссякнут органические источники энергии. Тетя Свеа, большая, краснощекая, с шершавыми, как наждачная бумага, руками – потреплет по щеке, так вся кожа горит; невероятные истории из жизни ресторанных кухонь времен кризиса, тощие, синие лисьи тушки с обрубленными лапами – в семь утра их украдкой доставляли к кухонным дверям; громадная сковорода жареной картошки с салом и яйцом – ее таскают туда-сюда, и мало-помалу вся она покрывается толстым серым слоем застывшего жира; торговец дровами – спьяну уронив в унитаз одну из своих подтяжек, он как ни в чем не бывало нацепляет ее поверх купленной на черном рынке элегантной нейлоновой рубашки, после чего его деликатно выпроваживают домой на такси.

Тетя Клара – нет, она уже не здесь. А бабушки Эммы здесь не было никогда, она не имеет сюда касательства, да она вовсе и не настоящая бабушка, а только приемная и умерла, когда мне было три года. Я знаю ее лишь по рассказам. (Господи, с какой же это стати я о ней вспомнил? Память у меня здорово чудит, вот уж не думал не гадал, что она способна выделывать этакие пируэты, поневоле начинаю подозревать, что меня ждет еще не один сюрприз. Несколько дней кряду меня преследует воспоминание из тех времен, когда мне, наверно, еще и трех лет не было: бабушка Эмма держит меня за руку и мы гуляем на Екнебергет в Вестеросе, под ужасно высокими зелеными деревьями, на земле пляшут тени листвы, кружатся вихрем, да-да, именно вихрем. А что я очень-очень маленький, заметно лишь по тому, что скамейки в парке ужасно высокие.)

– А вот кое-кто другой управлялся по большей части самостоятельно, – говорит дядя Кнутте, прочие его слова тонут в громком стуке, потому что кто-то пытается разбить о край стола немыслимо крутое яйцо.

КОЕ-КТО ДРУГОЙ.

Чрезвычайно характерный для шведского языка и весьма причудливый способ говорить «я». Откровенно вульгарный, конечно, но самое интересное тут не вульгарность, а, конечно же, философский аспект. КОЕ-КТО ДРУГОЙ – это вроде как фехтовальщик, который в последнюю секунду отскакивает в сторону, в результате чего оружие противника пронзает пустоту, хотя там вот только что кто-то стоял.

По-моему, нет более странного и жуткого языка, чем тот, где можно говорить о себе самом как о постороннем.

– А ВОТ КОЕ-КТО ДРУГОЙ УПРАВЛЯЛСЯ ПО БОЛЬШЕЙ ЧАСТИ САМОСТОЯТЕЛЬНО.

Это означает: вы не очень-то старались мне помочь и, между прочим, изрядная доля моих проблем идет от вас, я вовсе не уверен, что без вас они бы вообще возникли. Поэтому вы должны СКАЗАТЬ МНЕ СПАСИБО.

– НАСТОЯЩИЙ МУЖЧИНА САМ УЛАЖИВАЕТ СВОИ ДЕЛА, – гудит на другом конце стола дядя Стиг.

Это означает: ты сам виноват, что пристрастился к выпивке.

В ДОВЕРШЕНИЕ ВСЕХ БЕД.

Странно, но сколько я ни кручу воспоминания о слышанных в детстве разговорах, я не могу припомнить ни одного, где бы участники не играли все время на более или менее тонких чувствах взаимной вины. Эти чувства были для них вроде как мяч для теннисистов.

Без них они бы остановились, оцепенели точно статуи. Не нашлось бы никакой движущей силы, никакой мотивации.

Чувство вины было натянутой пружиной, реплика – крохотным спусковым крючком.

Диапазон этих чувств по своей широте был вполне сопоставим с совокупностью регистров церковного органа и простирался от

БУДЬ ДОБР, ПЕРЕДАЙ МНЕ СОЛЬ

в самом верхнем голосе до

С ТВОЕЙ СТОРОНЫ БЫЛО БЫ ЧРЕЗВЫЧАЙНО МИЛО ПОБЕРЕЧЬ САХАР

где-то между салиционалом и двухфутовой свирелью и дальше вниз до глубоких рокочущих тридцатидвухфутовых басов:

Я ВСЕМ ПОЖЕРТВОВАЛА РАДИ ТЕБЯ

или

НЕ БУДЬ ТЕБЯ, МЫ БЫ В ПЕРВЫЙ ЖЕ ГОД РАЗВЕЛИСЬ.

Эти последние, необычайно низкие голоса предназначены, конечно, исключительно для создания спецэффектов. Так сказать, музыка для церковных торжеств.

Какие же странные фуги, токкаты, ричеркары, пассакальи исполняли они на этом органе вины, устраивая жуткую свистопляску примитивных страхов, гнусную торговлю грязным бельем. Одна пробежка по мануалам – и кто-нибудь непременно угодит в сети и еще долго потом барахтается.

МЕЖДУ ПРОЧИМ, ПАПА ВСЕГДА ЛЮБИЛ МЕНЯ БОЛЬШЕ ДРУГИХ БРАТЬЕВ И СЕСТЕР.

МЕЖДУ ПРОЧИМ, МАМА ВСЕГДА ЛЮБИЛА СТИГА, ОН БЫЛ ТАКОЙ ПАИНЬКА.

Жизнь у них за плечами была нелегкая, но и не особенно драматичная, трагизмом их судьбы отнюдь не отличались (следует помнить о соразмерности: ведь это были сороковые годы, когда в мире происходило много подлинных трагедий), но, черт побери, буквально все, что с ними когда-то случалось, они умудрялись свалить друг на друга. А это давало им блестящую возможность подстегивать друг друга, произвольно друг другом управлять.

Мелкая буржуазия в Швеции живет виной и презрением к себе и владеет одной-единственной формой риторики – жалобой.

ДАРУЙ ИЗБАВЛЕНЬЕ ВСЕМ СТРАЖДУЩИМ ЛЮДЯМ,

НО ПЕРВОМУ – МНЕ, Я СТРАДАЛ БОЛЬШЕ ВСЕХ.

Достаточно проехать несколько километров рейсовым автобусом, чтобы уяснить себе положение вещей. Если нет других поводов жаловаться, они жалуются на распроклятые немощи, на больные колени, камни в желчном пузыре и язву желудка, на плохие вены, на икоту и изжогу, на понос и на крутой стул, который гремит в горшке, и все время воображают, что будят в ком-то интерес лишь потому, что жалуются.

ЧЕРТОВЫ БОЛВАНЫ.

Сейчас, например, я чувствую пульсирующую боль, и через несколько минут она уже не даст мне писать. Начинается она в правой ляжке, довольно низко, такое впечатление, будто в мышцы проник расплавленный металл или вроде того, золотая проволока, если можно так выразиться. Потом боль поднимается к правому паху, посылает целый пучок добела раскаленных золотых проволочных щупалец к пупку и бедру, по всей ноге, глухое эхо этого сверкающего золота веером бьется под ложечкой. Если я лягу, боль станет вдвое сильнее; если буду сидеть, она захватит спину, тон ее неодинаков, частоты, амплитуды сверкающего белого золота все время меняются, образуют аккорды, вправду красивые аккорды, пока не достигают некой кульминации и не становятся режущими.

И я, черт побери, никого в этом не упрекаю! Никого!

Уже три дня чувствую себя значительно лучше. Легкая слабость, вот и все.

Забавно, вчера у меня появилось два новых друга. Давно со мной такого не бывало.

Одного зовут Уффе, другого – Йонни. Уффе двенадцать лет, Йонни двенадцать скоро исполнится.

Уффе – из Скиннскаттеберга, Йонни – из Борго в Финляндии. Я как раз собрался выйти на улицу, глянуть, нет ли почты, открыл дверь и увидел их на крыльце: двое мальчишек, с виду очень похожие, в теплых синих куртках, слегка веснушчатые, длинноволосые, точно пара маленьких арденнских лошадок.

Живут они, скорей всего, в Сёрбю, где-нибудь в поселках лесорубов: родители перебрались туда прошлой осенью. Учатся в школе Трюммельсбергского округа, но, понятно, даже не догадываются, что когда-то я там работал.

Они отправились на поиски приключений, надеюсь, после школы, хотя вполне могли попросту прогулять уроки в такую-то прекрасную погоду, а ко мне зашли, потому что хотели пить.

Впрочем, мне кажется, в первую очередь их привело сюда любопытство. Захотелось узнать, что за чудной дядька живет в этой одинокой хибаре, где вокруг множество кустов и длинные ряды зеленых ульев.

– Заходите, – сказал я.

Поначалу они робели. Я немножко рассказал о пчелах, но особого интереса не заметил.

Потом мы поговорили об их родителях: отцы как будто бы получили работу на каких-то больших вырубках, которые вскоре начнутся.

О школе я из них мало что вытянул: столовая здесь получше, чем в других школах, где они раньше учились, подносы не металлические, поэтому шум не такой ужасный.

Один из них мечтал научиться играть в хоккей, второй увлекался баскетболом.

В тепле моего электрокамина они постепенно отогрелись и начали осторожно играть с собакой. Носки у Йонни насквозь промокли, должно быть, сапоги дырявые (я вообще не понимаю, как в эту пору можно ходить в резиновых сапогах), и я предложил ему взять на время или насовсем пару старых носков из козьей шерсти. Помедлив, он все же переобулся, потом открыл школьную сумку и спрятал туда свои собственные мокрые носки (я завернул их в газету).

Вот тогда-то я и обнаружил, что у него с собой огромное количество зачитанных до дыр журнальчиков с комиксами. Я попросил разрешения посмотреть; для маленькой школьной сумки пачка была на редкость большая, причем сплошь самые жуткие ужастики: «МЕРТВЕЦ», «КУН-ФУ», «ЛЕДЯНЫЕ КОШМАРЫ», «ФАНТАСТИЧЕСКАЯ ЧЕТВЕРКА» и прочая, и прочая.

Мы листали вместе. И по-настоящему увлеклись.

– Зачем вы все это читаете?

Объяснить они не умели.

Но пожалуй, я знаю объяснение. Все дело в смутных, неотвязных предподростковых страхах, которым необходимо так или иначе сгуститься. И потому они ищут ядро кристаллизации. Такой возраст можно назвать возрастом страха. Тикали часы, а мы сидели и толковали о привидениях, о трупах из датских торфяных болот, о том, что на чужих планетах, наверно, живут ужасные чудовища, но в конце концов собака начала скулить и проситься на улицу, и тут я сообразил, что мы здорово засиделись, время обеда давным-давно миновало.

По-моему, мальчишки были в восторге. Перед уходом они обещали скоро зайти еще разок. А я обещал до тех пор придумать ужастик покруче тех, что печатаются в этих паршивых коммерческих журнальчиках.

Мальчишки неплохо меня взбодрили. Напомнили мое собственное детство. Вдобавок я призадумался, не поспешил ли я с решением бросить работу учителя. Но, во-первых, невелика радость – вставать зимой в шесть утра и заводить машину, а во-вторых, сейчас уже поздновато думать об этом.

(Желтый блокнот, III:1–4)

ВЕЛИКИЙ ОРГÁН ОСТРОВА ОГ

Предыстория такова: континентальное Тинтское братство послало Дика Роджера на маленьком суденышке к Туманным островам, завоеванным несколько лет назад злым чародеем, королем Мингом, он, оказывается, выжил, хотя все думали, что он сгинул в огне и дыму, когда его черная башня в конце предыдущей повести рухнула в им же самим созданную дыру в Мирозданье. Теперь корабли в Тинтском проливе не плавают, острова окутаны неестественным черным туманом, и братство опасается, что племянницу Великого магистра, красавицу Диану Дин, которую недавно похитили какие-то страшные люди в черной одежде и кожаных масках, держат в плену на этих островах.

На одном из внешних островков Дик Роджер находит двух до смерти перепуганных финских моряков, чей корабль при полном штиле был подхвачен и унесен каким-то диковинным вихрем. Дик накормил их и дал им сухие носки. Моряки рассказывали жуткие истории.

Минг держит острова в осаде с помощью сверхъестественных пособников, те, кому удалось бежать, в один голос твердят, что они непобедимы и обладают нечеловеческой силой, это не иначе как демоны, сами же острова окутаны магическим туманом.

Диану Дин чародей заточил, скорей всего, в одном из тех подземелий, где он сооружает свою новую чудовищную машину – исполинский орган, который посредством особых высокочастотных звуков способен воздействовать на психику людей, а главное, вызывать у них невыносимую боль, даже на очень большом расстоянии.

В хижине на крохотном скалистом островке неподалеку от побережья Дик Роджер и его спутники находят диковинного седобородого старика по имени Сигизмунд и узнают, что у него якобы есть верное средство против ужасных воздействий чудовищного органа.

Средство это связано с волшебной змейкой, старик держит ее в кувшине и нипочем не желает с нею расставаться.

После сильнейшего шторма путешественники приближаются к туманному берегу острова ОГ.

Время уже близилось к полудню, но вокруг по-прежнему царила почти полная темнота. Меж клубами тумана, который непрерывно колыхался, будто живое существо, на берегу виднелись высокие черные скалы. Над ними непрерывной вереницей мчались низкие, стремительные тучи – словно воинство, подумал Дик, воинство неприкаянных душ.

Прибой понемногу успокаивался. Шторм, бушевавший ночью, мало-помалу стихал.

Дик оглянулся назад. Усталые, оборванные матросы (от их дубленых кожаных курток остались одни лохмотья) спешно выгружали на берег остатки провианта и парусов, ведь суденышко явно пришло в полную негодность и превратностей плавания не выдержит.

Один лишь Сигизмунд был совершенно спокоен, со своим кувшином и ковриком он устроился на клочке сухого песка возле черных круч. Казалось, ни место, ни время, ни обстоятельства не стесняли его, он будто вышел на приятную воскресную прогулку.

В этот самый миг он извлек из складок своей рваной хламиды красивую серебряную флейту. Долго и тщательно тер ее о рукав, пока она не заблестела диковинным блеском, даже странные ноябрьские сумерки тому не помешали.

Сигизмунд открыл кувшин, чудом уцелевший, когда суденышко бросило на скалы. Поднес флейту к губам. Сквозь шум ветра донеслась странная жалобная мелодия.

Он играет для змейки, подумал Дик.

Финские матросы – во время бури они как раз успели рассказать, что они финские матросы и очутились в здешних краях несколько лет назад в результате кораблекрушения, – собирали хворост и плавник для костра.

– Не знаю, стоит ли разводить костер, – сказал Дик, показывая на хворост. – Ведь кое-кто, наверно, может увидеть его и сквозь туман.

Финны озабоченно кивнули. Змейка высунула голову из кувшина и принялась раскачиваться из стороны в сторону.

– Танцует, – сказал Дик, скорее себе, нежели другим. – В самом деле, чем не танец!

В тот же миг его пронзила боль, резкая и острая, как игла. Она шла откуда-то из правого паха. Дик быстро огляделся. Людей вокруг него тоже скрутила мучительная боль. Один из финнов катался по земле, точно в судорогах. Единственным существом, которого все это словно бы не коснулось, была змейка в кувшине.

Дик и представить себе не мог, что бывает такая страшная боль.

– Объяснение здесь только одно, – напрягая последние силы, выговорил он. – Чародей достроил свой ужасный орган по крайней мере на две недели раньше, чем мы надеялись.

Нужно отыскать место, откуда идут эти колебания!

(Голубой блокнот, III:1)

* * *

«Злокачественные опухоли возникают оттого, что клетка, группа клеток или ткань по какой-то причине выпадают из совокупности нормальных взаимосвязей и организуются в самостоятельного индивида, который паразитирует на остальном организме. Морфологически такие опухоли демонстрируют нерегулярную хаотическую структуру, напоминающую эмбриональную ткань, а клетки ее имеют аномальное строение и внешне выглядят неправильными и весьма разнообразными. Злокачественная опухоль разрастается быстро и независимо от остального организма. По мере ее роста окружающие нормальные ткани уничтожаются, отчасти в силу того, что она все больше давит на них, но главным образом в силу прямого разрушения. Опухоли проникают в окружающие лимфатические щели, в лимфатические и кровеносные сосуды отчасти своими микроскопическими отростками, отчасти же выбрасывают в кровеносную и лимфатическую систему отдельные свои клетки или крохотные частицы, которые закрепляются в каком-нибудь отдаленном органе и там организуются в новые опухоли с такими же разрушительными свойствами, что и материнская».

(Голубой блокнот:

цитата из неустановленной книги, III:16)

* * *

После вчерашнего я понимаю, что до сих пор не принимал боль по-настоящему всерьез. Видел в ней просто этакую забаву. Можно пожалуй что сказать, я позволил ей придать моей жизни новое содержание – чередование дней с болью и дней без боли создавало некий драматический накал.

Было на что надеяться по утрам, когда я просыпался, а вечерами, когда я ложился спать, было не менее любопытно увидеть, пройдет ли ночь без боли. Ведь иной раз то место возле правого паха по два, три, четыре дня кряду совершенно не давало о себе знать.

Боль драматизировала простой факт, что у меня есть тело, нет, что я есмь тело, и из этого факта, что я есмь тело, можно было почерпнуть странное утешение, чуть ли не защищенность – так очень одинокий человек черпает защищенность в присутствии домашнего животного.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю