355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лариса Гармаш » Лу Саломе » Текст книги (страница 9)
Лу Саломе
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 17:13

Текст книги "Лу Саломе"


Автор книги: Лариса Гармаш



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 17 страниц)

Чудо под российским небом

Колокола, земная Афродита...

Пылало море штормом вековым,

За краем света дверь чуть приоткрыта,

Но веер сомкнут жестом волевым.

Перетекая каплею последней,

Прошедшего взрывались купола,

И там в углу, под битым старым щебнем,

Сквозь сон невнятно вспыхнули слова.

Елена Герасимова


Лу обрисовывает Райнеру самую близкую цель: путешествие в Россию. Решено было, что они отправятся туда в 1899 году, на Пасху, вместе с Андреасом. Однако осуществление плана требовало немалых усилий, в том числе и финансовых. Рильке не мог рассчитывать на помощь своей семьи. Доходы Андреаса в это время зависели главным образом от количества уроков персидского, турецкого и арабского языков, которые он давал дома. Поэтому Лу решила пополнить общую кассу сама: она пишет для издательства Готта цикл новелл, которые выйдут в 1899 году под названием «Дети человеческие», а также множество очерков, критических статей, эссе для популярных журналов. Всякий раз, когда она видела перед собой всерьез захватывающую ее цель, Лу развивала бешеную работоспособность: за это время она опубликовала двенадцать рассказов и около двадцати статей.

Наиболее сильной и неожиданной из них была увидевшая свет в 1898 году в "Ди Цайт" статья "Русская философия и семитский дух", в которой она предложила весьма необычный обзор современной интеллектуальной жизни в России. Она признается, что изумлена накалом происходящей там борьбы за развитие философской и религиозной мысли. И в этом метафизическом поиске, по мнению Лу, огромную роль должен сыграть опыт живущего в России народа, «который развил в себе талант абстрактного Богопознания до уровня гениальности», – еврейского народа. Нельзя представить себе ничего более противоположного, писала Лу, чем русский дух с его наивной образностью и художественной конкретностью и талмудический дух с его тягой к предельным абстракциям. «Еврейский дух воспринимает телескопически то, что русский дух видит через микроскоп». И все же, в отличие от немцев, которые стремятся схватить любое явление клещами понятий, евреи смотрят на него глазами, полными любви и энтузиазма. Именно этим они близки молодой культуре русских. Однако в силу целого ряда социальных особенностей России «еврейская диалектическая сила получает там изощренно острое направление». Лу предсказывает, что эти два ментальных типа, отправляющиеся от противоположных полюсов культуры, встретившись в России, смогут окончательно постичь друг друга и проникнуть друг в друга.

Здесь слышны отголоски идеи Ницше, которую он наверняка обсуждал с Лу: "Мыслитель, на совести которого лежит будущее Европы… будет считаться с евреями и русскими как с наиболее подвижными и вероятными факторами в великой игре и борьбе сил".

"Последовавшее столетие прошло под знаком этих трех национальных вопросов – немецкого, русского и еврейского. В свете этого опыта проницательность и одновременно ограниченность анализа Лу поражают. Она предвидела великую духовную вспышку, которая последует, как только русская и еврейская духовность начнут "проникать друг в друга". Но она не угадала специфической социальной и революционной направленности нового варианта талмудизма, равно как и той странной уязвимости, которую проявит в этом случае русская культура", – так подытожил метафизический анализ Лу А. Эткинд.

Позднее эти же проблемы будет решать Николай Бердяев в своем знаменитом "Истоке и смысле русского коммунизма", и многие его идеи будут перекликаться с идеями Лу, заодно преодолевая тот налет идеализации, который Россия обретала в глазах влюбленных в нее иностранцев и эмигрантов – таких как Лу и Райнер. На эту же мифологизацию русской культуры будет нападать и Лев Толстой, во время первой встречи в московском особняке критикуя идеи Лу в присутствии нерешительно-молчаливых свидетелей их полемики – Андреаса и Рильке.

Тем не менее их любовь к стране "вещих снов и патриархальных устоев" пошатнуть не удалось.

Фрида фон Бюлов, посетившая их в Берлине, нашла Лу и Рильке столь погруженными в изучение русского языка, истории и литературы, что, когда она встречала их за обедом, "они бывали так утомлены, что не могли поддерживать разговор". В результате этих неистовых занятий Рильке не только мог читать в оригинале Достоевского, но и переводить русских поэтов (Лермонтова, Фофанова, крестьянского поэта Спиридона Дрожжина, с которым они встретятся лично во время своей второй поездки), а также "Чайку" и "Дядю Ваню" Чехова. Вместе они пишут пространный очерк о Лескове и его отношении к религии для "Космополиса". И вместе, склонившись над красным томиком путеводителя Бедекера, они будут чертить будущий маршрут своей второй поездки в Россию – на этот раз вдвоем, без Андреаса.

Седьмого мая 1900 года они отправились поездом из Берлина. В жаркий полдень 1 июня они с багажом оказались на Курском вокзале у состава, отходящего в Тулу.

Вот какими они запомнились тогда десятилетнему Борису Пастернаку, который спустя много лет именно этой картиной откроет свою книгу воспоминаний: "Перед самой отправкой к окну снаружи подходит кто-то в черной тирольской разлетайке. С ним высокая женщина. Она, вероятно, приходится ему матерью или старшей сестрой. Втроем с отцом они говорят о чем-то одном, во что все вместе посвящены с одинаковой теплотой, но женщина перекидывается с мамой отрывочными словами по-русски, незнакомец же говорит только по-немецки. Хотя я знаю этот язык в совершенстве, но таким его никогда не слыхал. Поэтому тут, на людном перроне, между двух звонков, этот иностранец кажется мне силуэтом среди тел, вымыслом в гуще невымышленности.

В пути, ближе к Туле, эта пара опять появляется у нас в купе. Говорят о том, что в Козловой Засеке курьерскому останавливаться нет положенья и они не уверены, скажет ли обер-кондуктор машинисту вовремя придержать у Толстых.

… Потом они прощаются и уходят в свой вагон. Немного спустя летящую насыпь берут разом в тормоза. Мелькают березы. Во весь раскат полотна сопят и сталкиваются тарели сцеплений. Из вихря певучего песку облегченно вырывается кучевое небо. Полуповоротом от рощи, распластываясь в русской, к высадившимся подпархивает порожняя пара пристяжкой. Мгновенно волнующая, как выстрел, тишина разъезда, ничего о нас не ведающего. Нам тут не стоять. Нам машут на прощанье платками. Мы отвечаем. Еще видно, как их подсаживает ямщик. Вот, отдав барыне фартук, он привстал, краснорукавый, чтобы поправить кушак и подобрать под себя длинные полы поддевки. Сейчас он тронет. В это время нас подхватывает закругленье, и, медленно перевертываясь, как прочитанная страница, полустанок скрывается из виду. Лицо и происшествие забываются, и, как можно предположить, навсегда".

Не навсегда. Публикуя в 1931 году свою "Охранную грамоту", Борис Пастернак посвятит книгу памяти Рильке. Ему же принадлежат и лучшие переводы Райнера.

И все же причудливым образом именно любовь к России, которая их предельно сблизила, в конце концов разлучила их. Что-то вновь, как обычно, выталкивало Лу из ситуации, в которой ей грозила стабильность или пресный вкус счастливой развязки.

Именно такие женщины порой способны раскачать творческого мужчину, словно колокол, до той опасной черты, за которой он начинает звенеть – его дар обретает голос. И с этого момента в их отношения врывается солнечный ветер, который полощет их одежды и развевает волосы, но вместе с тем в них закрадывается тень опасности: эти отношения оборачиваются "балансированием на лезвии ножа".

Если бы понадобилась метафора, посредством которой поверх всех деталей и событий можно было бы вытянуть мистический нерв этого убийственного и волшебного лета, самыми точными здесь оказались бы слова Арсения Тарковского:

 
Нас повело неведомо куда.
Пред нами расступались, как миражи,
Построенные чудом города,
Сама ложилась мята нам под ноги,
И птицам с нами было по дороге,
И рыбы подымались по реке,
И небо развернулось пред глазами...
Когда судьба по следу шла за нами,
Как сумасшедший с бритвою в руке.
 

* * *

Прошло двадцать лет с тех пор, как Лу покинула Россию, и хотя она регулярно здесь бывала, навещая в Петербурге семью, в этот раз она словно впервые увидела множество вещей. Этой свежестью и остротой впечатлений она была обязана своему товарищу по путешествию: удивление и в то же время уважение вызвало у нее восхищенное, порою просто набожное отношение Рильке к пейзажу и к людям. Даже зная его склонность к экзальтации, она не могла не поддаться силе его восприятия. И все же эти впечатления имели для них совершенно разное значение. Лу переживала это путешествие, совпавшее по времени с ее поздней женской зрелостью, как свой возврат – к юности, к истокам, к реальности. В ее дневнике появляются столь незнакомые ей раньше желания покоя и уединения. «Я хотела бы остаться здесь навсегда», – записывает она и добавляет поэтическую импровизацию, которая начинается словами: «Родина моя, которую я столь надолго забросила», – и заканчивается так: «Россию слепил ребенок и положил к ногам Бога». И даже когда в 1923 году, после того как революция прервет все ее связи с семьей и с родиной, выйдет ее роман «Родинка», она, посвятив его Анне Фрейд («той, которой я хотела рассказать о том, что любила больше всего»), скажет там: «Не удаляй из своей души его, вселенского жителя, кочевника, ребенка твоей далекой Родины…»,

Поначалу Лу, прорабатывая с Райнером материал их уроков, восхищалась тем, как потрясающе четко он накапливал в памяти сведения, с которыми впервые сталкивалось его сознание. Однако в стремлении все запомнить он отбирал понятия и факты, наиболее близкие ему, и эта метода в конечном итоге приводила к возникновению достаточно идеализированного образа России, что, помимо воли, ее слегка раздражало, ведь, по большому счету, он и к ней относился с таким же безоглядным восхищением, так что Лу начинало казаться, что он попросту переносит на Россию свою любовь к ней.

Это вызывало у нее некоторую досаду: она полагала, что когда его чувство к ней перегорит, тогда и Россия в его поэтическом воображении останется просто одним из эпизодов. Она ошибалась – она не сумела оценить по достоинству чувство Рильке: он навсегда останется предан этой культуре. В последние дни его жизни с ним будет его русская секретарша, и даже хвастаясь в письме к ней (в августе 1903 года) таким большим приобретением, как близость к Родену, он добавит: "То, что Россия – моя отчизна, это факт, принадлежащий к той великой и тайной благодати, которая позволяет мне жить, но мои попытки добраться туда посредством путешествий, книг и людей заканчиваются ничем и являются, скорее, отступлением, а не приближением. Мои усилия – словно передвижение улитки, но однако случаются минуты, когда эта несказанно далекая цель повторяется во мне, будто в близком зеркале".

Порою экзальтация и поклонение Рильке казались ей преувеличенными и даже нездоровыми. Все же еще киевские две недели оба переживают под общим знаком какого-то чудесного опьянения (тем более что, приехав на эту землю, они вновь попали в весну – из-за разницы календарей).

Вот как Лу описала встречу Рильке с Киевом в своем дневнике: «… он стоял, и взгляд его плыл над Киевом. Сегодня я лучше знаю и чувствую, что он тогда видел, о чем думал, о чем мечтал в расцвете своей молодости… Его глаза блуждали долиной, которая лежала перед нами в красноватом тумане от садящегося солнца. Словно под охраной киевских высот, увенчанных золотом таинственно сияющих куполов, под небом в бледных звездах, лежала невыразимая грусть… Но правдивая юность пела в его взгляде… его готовность к борьбе, к жертве, к боли, его тоска вместе с вечером стелилась над киевской землей, чтобы пылко обнять ее: „Научи меня твоей песне, научи меня твоему страданию!“»

Траекторию своей судьбы Рильке проводил через две символические для него точки, через два города-мифа – Париж и Киев. Париж стал основанием "моей воли к изображению, моей жажды самовыражения", а Киев – "основой тех моих впечатлений и переживаний, которые безусловно пояснили мне мир".

Однако Париж всегда имел для него привкус буржуазного урбанизма, он был городом отчуждения людей.

О той боли, которую причинял ему этот город, буквально кричат его парижские письма к Лу.

Впрочем, и первым впечатлением от Киева было глубокое разочарование, вызванное ощущением "европейскости" города, который показался ему похожим на Париж и Рим. Но достаточно было нескольких дней – и пришла влюбленность. И когда Лу и Рильке любовались панорамой над Днепром, он признался ей, что у него возник план переселиться сюда навсегда, ибо этот город "близок к Богу": "святой город, где Россия сотнями церковных колоколов рассказала о себе миру".

Но самое сильное впечатление на Рильке и Лу произвели пещеры, где они успели побывать во время своего киевского визита несколько раз – и с паломниками, и в одиночку. Запись в дневнике Рильке гласит: "Сегодня часами путешествовали подземными ходами (не выше человека среднего роста и шириной в плечи) мимо келий, где в святом блаженстве одиноко жили святые и чародеи: сейчас в каждой келье стоит открытый серебряный гроб. И тот, кто жил здесь тысячу лет тому назад, лежит, обернутый в дорогую ткань, – нетленный. Непрестанно наплывает из темноты толпа паломников со всех концов света. Это святейший монастырь всей империи. В наших руках горящие свечи. Мы прошли все эти подземелья раз вдвоем и раз с народом".

Проходя мимо келий соборных старцев, они заговорили о легендарном Несторе-летописце, который в лаврских стенах создавал свою "Повесть…". Не исключено, что в этом разговоре и зародилось у Рильке решение перевести "Слово о полку Игореве". Год спустя этот замысел был осуществлен, и с тех пор рилькевский перевод по праву считается лучшей из немецких версий этого шедевра…

17 июня они плавали на пароходе "Могучий" до Канева, где посетили могилу Т. Г. Шевченко (Лу и Райнер читали "Кобзаря" в русском переводе). Днепровские пейзажи настроили Рильке на философский лад: "…Эти курганы, могилы минувших поколений, словно застывшая волна протянулись вдоль степи. И в этой стране, где могилы являются горами, люди стали пропастями – глубокими, темными, молчаливыми. Слова их – только шаткие мостики над их бытием. Изредка поднимаются черные птицы над могилами. Изредка ниспадают на людей этих дикие песни, чтоб исчезнуть в них, как исчезают птицы в небесах. Во всех направлениях – бесконечность".

И тем не менее их отчуждение нарастало: во время волжского плавания взаимное напряжение зависло в воздухе и стало буквально сенсорно ощутимым. Стремясь преодолеть, взорвать это отчуждение, Лу попытается прибегнуть к их последнему общему языку – поэзии: она напишет стихотворение "Волга", в котором перенимает и варьирует манеру любовных признаний Райнера, адресованных ей:

 
Хоть и издалека – мой взор тебе поможет,
Моя река, ты издали мне снишься,
Как вечное сегодня, не проходишь,
И плеск твоей воды набегает на мои веки.
Пусть берегов твоих нельзя коснуться -
Мои бы сны шли за твоим потоком,
Как пробуждение давно забытой грусти
На берегах твоих безмерно одиноких.
 

Как прозрачно в этих стихах сквозит ритм рилькевского послания к ней самой:

 
Нет без тебя мне жизни на земле.
Утрачу слух – я все равно услышу,
Очей лишусь – еще ясней увижу.
Без ног я догоню тебя во мгле.
Отрежь язык – я поклянусь губами.
Сломай мне руки – сердцем обниму.
Разбей мне сердце – мозг мой будет биться
Навстречу милосердью твоему.
А если вдруг меня охватит пламя
И я в огне любви твоей сгорю –
Тебя в потоке крови растворю.
 (1897. Перевод А. Немировского)
 

И из этой переклички вырастает причудливая идентификация Лу с Волгой, которая ей самой начинает казаться символом и продолжением ее женской сущности…

В своих воспоминаниях «С Райнером» Лу довольно подробно описывает события и детали их путешествия, с веселой теплотой рисует их «избу-стоянку», но при этом умалчивает, как она пожелала уединиться и перебралась в пустую каморку на солому, чем весьма удивила хозяйку. Рильке, так легко поддающийся депрессии, принял это как дурное предзнаменование для их любви. После этой первой ночи Лу втайне отметила в дневнике: «Заноза под ногтем и в нервах». И дальше: «Ничего не хочу приукрашать. Обхватив голову руками, я тогда часто пыталась понять саму себя».

Это настроение гораздо позже эхом отзовется в "Дуинских элегиях".

 
Кто не сидел, охваченный тревогой,
Пред занавесом сердца своего,
Который открывался как в театре,
И было декорацией прощанье.
 

Выгнал их из этой деревушки страшный ливень, превративший всю околицу в непроходимое болото.

Этот ливень Рильке потом увековечит в своей "Книге образов":

 
Я зачитался. Я читал давно.
С тех пор, как дождь пошел хлестать в окно.
Весь с головою в чтение уйдя,
Не слышал я дождя.
Я вглядывался в строки как в морщины
Задумчивости, и часы подряд
Стояло время или шло назад.
Как вдруг я вижу, краскою карминной
В них набрано: закат, закат, закат.
Как нитки ожерелья строки рвутся,
И буквы катятся куда хотят.
Я знаю, солнце, покидая сад,
Должно еще раз было оглянуться
Из-за охваченных зарей оград...
И если я от книги подыму
Глаза и за окно уставлюсь взглядом,
Как будет близко все, как станет рядом,
Сродни и впору сердцу моему!
Но надо глубже вжиться в полутьму
и глаз приноровить к ночным громадам,
И я увижу, что земля мала
Околице, она переросла
Себя и стала больше небосвода,
А крайняя звезда в конце села -
Как свет в последнем домике прихода.
(Перевод Б. Пастернака)
 

Не успевают они вернуться в Петербург (26 июля), как Лу, уже на следующий день, оставляет Рильке одного и уезжает к брату в Финляндию, в их летнюю семейную резиденцию в Ронгасе. И хотя Райнер, поселившись в гостеприимных покоях пансионата «Централь», ежедневно работает в библиотеке, встречается с литераторами и художниками, он чувствует себя как брошенный на произвол судьбы ребенок. Четвертого августа он пишет ей об уже уничтоженном «отвратительнейшем письме», которое ему продиктовали тоска и молчание Лу, добавляя: «Возвращайся поскорее!.. Ты не представляешь, как долго могут тянуться дни в Петербурге…» Однако она не вернулась сразу же после его горячего призыва: возмущенная, она смяла и бросила в печку его «детское» письмо. Лишь 22 августа они, временно примиренные, выехали в Берлин…


«…Я догоню тебя во мгле»

Любить – идти. Не смолкнул гром.

Топтать тоску, не знать ботинок,

пугать ежей, платить добром

за зло брусники с паутиной...

Б. Пастернак

На изнанке полей мыши выгрызли ночь.

Их работа точь-в точь совпадает с моей.

Разве может тоска опрокинуть любовь?

Ты часы из песка для меня приготовь.

В. Жулай


Берлинский экспресс набирал скорость, неся в чреве своем, подобно киту, странную пару. Вспышки отчуждения и близости пульсировали в тесном пространстве купе. Бледный юноша и женщина с волевым разлетом бровей играли в свободные ассоциации. «Вы говорите слово, и партнер говорит любое слово, какое придет в голову. Мы так играли довольно долго. Неожиданно мне пришло в голову объяснить, почему Рильке захотел написать свою повесть о военной школе, и я ему сказала об этом. Я ему объяснила природу бессознательных сил, которые заставляют его писать, потому что они были подавлены, когда он был в школе. Он сначала засмеялся, а потом стал серьезным и сказал, что теперь он вообще не стал бы писать эту повесть: я вынула ее из его души. Это поразило меня, тут я впервые поняла опасность психоанализа для художника. Здесь вмешаться – значит разрушить. Вот почему я всегда отговаривала Рильке от психоанализа. Ибо успешный анализ может освободить художника от демонов, которые владеют им, но с ними вместе могут уйти и ангелы, которые помогают ему творить».

Могла ли она действовать иначе? Ведь в Райнере Лу встретила свое собственное раннее состояние души – мечтательное, облачное, далекое от действительности. Рильке дал ей возможность еще раз вернуться в эту оставленную далеко позади точку собственного развития.

В любви к Рильке жило что-то от любви к самой себе как покинутому и мечтательному ребенку, который выпал из семейного гнезда. В свое время Гийо стал для нее лекарством от безудержных нелепых фантазий. Дисциплина, работа и постоянная "дрессура фантастического в логическое" – таковы были составляющие его рецепта. Но Лу хочет найти еще более радикальное лечение, которое бы, в отличие от "метода Гийо", не порождало идеализации "врача".

"Единственным человеком, – писала она, – которого я любила и при этом никогда не критиковала, был Гийо, хотя в действительности я любила в нем идеал. В нашей юности идеалы, к которым мы стремимся, проецируются в личность, и мы любим эту личность как оживший идеал. Позже, когда мы начинаем лучше отличать людей от их взглядов, мы перестаем искать идеального человека, скорее, мы хотим объединиться с другой личностью в общей внутренней преданности тому, что мы почитаем и чем восхищаемся. Исчезает тот тип любви, когда один человек стоит на коленях перед другим, – теперь они оба стоят на коленях плечом к плечу".

Этот опыт любви, который ей довелось прожить дважды: и в роли неофита, и в роли Великого Посвященного, – в чем-то очень похож на инициацию великих мистерий древности. Осмысляя этот феномен, Лу напишет новеллу «Рут» – о девочке, которая ни к чему столь сильно не стремится, как понравиться любимому ментору и, по большому счету, стать им. Эту книгу Лу Рильке особенно любил, и позже его дочь получит имя Рут, хотя матерью ее будет не Саломе, а художница Клара Вестхофф.

* * *

В поезде, вспоминает Лу, они чувствовали себя окончательно чужими друг другу: Рильке сказал, что хочет уехать из Берлина – ему нужен новый круг людей. "Хорошо", – коротко отвечала Лу по-русски. Анализируя позднее этот кризис, Лу объясняла свое побуждение расстаться тем, что Рильке мог понять и исцелить себя лишь творчеством, а творил по-настоящему, только если переставал зависеть от предмета – в данном случае от нее. Он мог излечиться единственно "беспредметной любовью". Помнится, в самом начале их встречи, когда они заговорили о своем понимании Иисуса, она говорила ему, что религиозного гения отличает "беспредметная религиозность": не сотворения новых божеств добивается религиозный гений, а нового отношения к ним, и лишь благодаря последнему становится очевидным бесспорный факт единства Бога и Человека, то, что человек есть смертный бог, а бог – бессмертный человек. Образцом настоящей религиозности является любящий человек, который к тому же неустанно вновь и вновь пытается освободить свою любовь от иллюзий.

Пытаясь освободить собственную любовь от иллюзий, Лу честно призналась себе, что ее «желания уснули надолго», а ее заботы о Райнере переместились «по ту сторону того, что объединяет мужчину и женщину и что никогда не возвращается обратно».

Рильке уезжает к Вогелеру в Бенкендорф ("дом под березами") – артистическую колонию вольных художников, не приемлющих академического искусства. В одном из посланий их затухающей переписки он сообщает о своем кризисе, нарастании внутреннего конфликта, а также о намерении жениться на художнице Кларе Вестхофф (хотя его дневниковые записи дают основание полагать, что его подлинной любовью того времени была Паула Беккер, талантливый скульптор, боль от ранней смерти которой прорвалась в знаменитом рилькевском "Реквиеме").

В довольно жестком письме, озаглавленном «Последнее послание», Лу вспоминает, как она была для Райнера матерью, и говорит, что, как мать, хочет выполнить последний долг, рассказав ему о диагнозе, который поставил Рильке с ее слов один врач: этот поэт, сказал он, может повторить судьбу Гаршина*. Лу требовала от Райнера твердости и роста: «несмотря на разницу в возрасте, которая существует между нами, я все время… росла, я все дальше и дальше врастала в то состояние, о котором с таким счастьем говорила тебе, когда мы прощались, – да, как ни странно это звучит, – в мою юность! Потому что только теперь я молода, и только теперь я являюсь тем, чем другие становятся в восемнадцать: полностью самой собой». Она предостерегает его от того, чтобы в его неустойчивом душевном состоянии брать на себя ответственность за других и вместо подлинного взросления вновь искать свою пристань под женским крылом.

Не таится ли за этой жесткостью ревность женщины? С точки зрения аналитика Лу оказалась права: этот брак не продлится и года и распадется сразу же после рождения дочери. И все же кажется, что ее пером двигала не только проницательность психолога. Расставание с Рильке далось ей нелегко: у Лу развивается невроз сердца с обмороками. Причиной болезни, помимо любовных переживаний, было страшное известие о гибели Пауля Рэ в Оберэнгадине, в Селерине, где они когда-то провели вместе лето. Лу предпринимает попытку самоубийства. Воистину, 1901 год, начало ХХ века, был самым тяжелым для нее временем.

Доктором, на которого она ссылалась в последнем послании, был, разумеется, Пинельс. Он крайне озабочен ее физическим состоянием: ухаживает за ней как врач и убеждает ее вести здоровый образ жизни, тем более что, как выясняет Лу, у нее будет ребенок. Пинельс, который по-прежнему желает видеть ее своей женой, хочет навестить Андреаса и просить его о разводе. Лу намерена помешать ему во что бы то ни стало, несмотря на то что возле него и с ним ей всегда было легко и спокойно, она отдыхала и наслаждалась моментом, как Феничка. Они путешествовали запоем, проводя вместе долгие месяцы; Лу любила его семью и считала себя почти что ее членом: новорожденную племянницу Пинельса она восприняла как собственного ребенка («Возможно, она похожа на тех, которых бы я могла иметь»). Однако и эта история приобретает трагический оборот: Лу теряет ребенка, упав во время сбора яблок с лестницы. Известно, что ни до, ни после того у Лу не было собственных детей (в преклонные годы она удочерила внебрачную дочь Андреаса и их экономки и помогла ей унаследовать свое с Андреасом состояние). Это еще одна точка тайны в ее судьбе: отношение Лу к материнству было сложным и противоречивым. Вот каковы ее размышления об этом, сохранившиеся на страницах поздних воспоминаний:

"И все же, по ту сторону всех проблем, в любви женщины возникает роковая точка, когда она сознательно хочет осуществить перерождение в себе детства того человека, который является для нее желанным. Те, кто не может этого пережить, вне всяких сомнений, отрезаны от того, что является наиболее драгоценным в женщине. Я вспоминаю удивление тех, кому в ходе длинного разговора на эту тему, будучи уже в летах, признавалась: «Вы знаете, я никогда не рисковала пустить ребенка в мир…» И я уверена, что эта установка берет начало не в моей юности, но возникла в более зрелом возрасте, где дух уже измерен опытом таких вопросов. Я хорошо знала Доброго Бога, раньше аиста: дети, пришедшие от Бога и вернувшиеся к Богу, если они умерли, – кто, если не Он, мог им позволить родиться? Я никоим образом не хочу сказать по этому поводу, что утрата Бога, несмотря на ее важность, вызвала такое потря-сение, которое разрушило во мне мать. Нет, ничего из сказанного мной не касается меня лично. Но нужно как следует осознать, что «рождение» приобретает очень разный смысл в зависимости от того, рождается ли ребенок из ничто или из Всего. Пустить ребенка в мир – дело настолько банальное и легко предусматриваемое, что, сопровождаемая чувствами и личными желаниями, эта простота помогает людям преодолеть чрезмерную щепетильность; ничто также не мешает им извлечь из этого весь тот поверхностный оптимизм, который сообщает нам веру в то, что наши дети реализуют позд-нее все наши иллюзии на их счет, и который нас так напрасно обнадеживает. Но все потрясающее в порождении человеческого существа происходит не из моральных или вульгарных расчетов, но из того факта, что это переводит нас из индивидуального состояния в состояние творческое, что это радикально лишает нас всех личных определений, знаменуя самый творческий момент нашего существования. Следовательно, нужно хорошо понимать, что среди всех верующих именно мать должна была бы быть наиболее религиозной: согласно матери, единственное место, где Бог должен сохранять свое присутствие, – чело того, кто ею рожден. Бог не может нисходить на землю ни к одной Марии, которая была бы только женой Иосифа, не будучи в то же время воплощением девственной восприимчивости, для которой зарождение жизни есть последняя загадка всего существующего".

Что испытывала Лу, нося под сердцем ребенка Пинельса? Довелось ли ей самой пережить ту "роковую точку", когда она желала осуществить перерождение и новое детство любимого мужчины?..

Пинельс вдруг не выдерживает больше своей роли врача-любовника, которого Лу иногда навещает по своей воле и вновь бросает на произвол судьбы, – он разрывает отношения. Ему надоели эти путешествия, которые больше напоминали бегство от Андреаса, чем вояж влюбленной пары. Норвегия, Швеция, Петербург, Испания, Балканы и дальше, дальше, – ему стало чудиться нечто лихорадочное в этом галопе. И хотя широкий круг не видел ничего предосудительного в том, что элегантную даму сопровождает врач, самому ему все больше претило такое амплуа: когда, в очередной раз возвратясь в Вену, Саломе по обыкновению доставила вещи к Земеку (так называли Пинельса близкие) в отсутствие хозяина, он, придя домой, приказал перевезти их в ближайшую гостиницу. Так был закончен двенадцатилетний эпизод ее жизни, связанный с Пинельсом.

Позднее, когда Лу приезжала в Вену к Фрейду, они иногда встречались с Земеком – но это была уже другая Лу, целиком поглощенная психоанализом. Ее американский биограф так заканчивает эту историю, говоря о Пинельсе: "Почти четверть века он носил образ Лу в сердце. Только семья знала причину его меланхолии". Не создав желанной семьи с Лу, доктор Пинельс до конца дней (он умер в 1936 году) оставался холостяком.

Два с половиной года длилось молчание между Лу и Рильке. Наконец Райнер не выдерживает и несмело, деликатно, но с надеждой и той детской открытостью, которая всегда так подкупала ее, прерывает эту заколдованную паузу. И, словно рухнувшую плотину, обломки обид и недосказанностей затопит потоком новых писем. Эта переписка составляет огромный том, и порой эти письма будут лучшими поэтическими достижениями их обоих. Они будут писать друг другу до последнего дня, обращаясь друг к другу словом "любимый(ая)", которое по негласному договору они будут писать по-русски.

"Лу, любимая, ведь в твоих руках покоятся мои первые молитвы, о которых я так часто думал и так часто находил в них поддержку издалека. Потому, что они так полнозвучны, и потому, что им так покойно у тебя (и потому, что о них никто, кроме тебя и меня, не знает), – потому я мог найти в них опору. И мне хотелось бы иметь право приехать и приложить другие молитвы, которые возникли с тех пор, к тем, к твоим, в твои руки, в твой тихий дом. Ты пойми, я чужестранец и бедняк. И я пройду; но в твоих руках должно остаться все, что однажды могло бы стать моей родиной, если бы я был сильнее.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю