355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лара Галль » Немного зло и горько о любви » Текст книги (страница 6)
Немного зло и горько о любви
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 00:02

Текст книги "Немного зло и горько о любви"


Автор книги: Лара Галль



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

– Ну как же ты не понимаешь… Потеря детей – это да. Но больше всего она страдала, что потеряла его.

– Да как же потеряла, – горячусь я, – если он к ней в психушку ходил-ходил, а она его сама видеть не желала!

– Видишь ли, она была как я: то, что он не оказался с ней на одной волне, – означало то, что он ее бросил одну. В рациональном мире то, что он не дал себе стрессовать до степени психического дисбаланса, – это хорошо и правильно. И это понятно, правда же? Человек постарался сохранить себя и не предался горю всем существом – что ж тут плохого с точки зрения нормального человека.

Но они не были нормальной парой. Они были… «паранормальной» парой, если так можно сказать… то есть в их отношениях праздники иррациональности случались гораздо чаще, чем у других пар: они ощущали друг друга посредством тонких связей. И ощущали как единый организм. Почти.

И вот случается общее горе – и тут все паутинки их связей рвутся: она избывает стресс беды по-своему, а он… он – иначе, так, как справляются с горем нормальные люди, не такие, как они.

Женщина ощущает покинутость – потому что мужчина не пошел в тот туннель горя, куда унесло ее. Она там была одна. И неважно, что с точки зрения нормальной обывательской психики муж поступил хорошо и правильно – для его жены это не имело значения, она ощущала лишь одно: он не с ней.

И вот, представь, все-таки он смог ее понять, смог догадаться, почему она считает себя преданной.

Это было трудно, черт возьми, нечеловечески трудно, потому что, с точки зрения всех доводов разума, его модель поведения после гибели детей правильна была… Но он спустился во внутренний ад своей женщины, извлек ее оттуда, и они снова смогли быть вместе, как раньше, празднуя невероятную связанность и близость.

Вот и о нас хочу сказать то же самое.

Мы – не нормальная пара.

И мои ожидания на его счет – безумно завышены. Это с точки зрения нормального мужчины.

Его – как всякого нормального человека – тянет поступать по норме, и он соответствует стандарту, о да.

Но мне нужна сверхнорма, паранорма, нужна иррациональная связь между нами, а не счеты, не борьба самолюбий, мне нужно, чтобы он ценил иррациональность так же, как я, и не считал ее блажью.

Для меня в жизни тонкие связи между душами и сознаниями – самое ценное, и если этого нет, то зачем мне отношения – я вот такая.

– Слушай, а вот женщины с любовниками, у них тоже подобные устремления? Возвышенные? Или…

– Да, йолки, Лика!!! Мне никогда не нужен был любовник! Мне всегда нужен был мой совершенно мужчина – такой, чтобы, сложившись, мы образовали одно целое, настолько очевидное, что никому бы и в голову не пришло посягать на единство, включая нас самих.

Все, что ниже этого качеством отношений, – просто не имеет ценности для меня. Одиночка я, понимаешь?

Блиннн… Со стороны все эти мои чаяния и проявления, вероятно, кажутся капризами и стервозностью. Так сочтут все чужие люди – те, что не моего чувственного поля.

И практически любой мужчина не станет всерьез сочувствовать таким «бзикам» и потакать «блажи».

А он… он нормальный мужчина. Но он умеет меня доставать из самых разных расщелин и бездн, куда я часто попадаю из-за специфики наших отношений.

Знаешь, – лукаво улыбается, – порой сама с себя дивлюсь: я бросаю и при этом ощущаю себя брошенной. Вроде бы очевидное противоречие в этой строке. Но он умеет видеть неочевидное, скрытое. Рассуждает так: раз она меня бросила, значит, я сделал что-то не так, пойду выяснять, возвращать…

– Слушай, а такие мужчины вообще бывают? – не выдерживаю я.

– Не-а, – смеется она, – таких не бывает. Только он. И только когда любит.

– Так зачем же ты постоянно его бросаешь?

Она вдруг начинает плакать.

– Эта жизнь… она такая реальная… мне не сладить с ней, нет. Мы такие оба нездешние… мне кажется, мы не выживем вдвоем. Замкнемся на самих себя, скатаемся в зеркальный шар, нас бросит о землю случайным толчком, и все – мы разобьемся на тысячи осколков… я обреченность предчувствую, понимаешь? Если бы мы нашли друг друга, будучи свободными, – то могла бы получиться жизнь. Да, полная острых испытаний – потому что материя мира злится на тех, кто ее не замечает, – но все равно жизнь наша общая могла бы случиться… А так… боюсь, у нас не хватит сил. Мне будет стыдно-виновато-жалко перед своими – Влад, мама, его родители.

– А Егор? – спрашиваю я осторожно.

– Не знаю. Черт, не спрашивай меня!!!

– Машка… послушай… в идеальный мир-на-двоих не дойти не доехать, никак… ни на чем… Ну нет дороги, ведущей в него. Но я такая же дура, как и ты, я верю, что такой идеальный мир-на-двоих существует.

– Конечно, существует! – вскидывается моя маленькая сестра. – Иначе куда, скажи, куда уходит сильнейшая энергия тоски? Да-да, именно туда: на обогрев и освещение идеального мира! «Пусть он будет», – решает однажды каждый, и потому этот мир вечен. И так он хорош – этот мир – что никакие простые блага не сравнятся с ним! Идеальный мир-на-двоих вечно будет призывать энергию тоски, а мы – невольно – исторгать ее.

– И чтобы верить в него было легче, – продолжила я грустно, – мы сами станем героями-любовниками, сами напишем о себе сказки, чтобы стать зеркалом для тех, кто придет после нас. Такая ты. Я – нет. Я хилая, я не сумею. А может, мне нужды нет, мне ведь неплохо живется с Антоном. Но послушай меня. Никогда, никогда не будет этому миру места во внешнем измерении, потому что он – как Царствие Небесное, о котором «конкретные» парни спрашивали Иисуса: где, мол, да когда наступит?

А он отвечал: «Царствие Небесное внутрь вас есть…»

Поговорили, угу. Две религиозных идеалистки об идеальном мире.

…И вот теперь она почти свободна. Еще немного, и Влад отпустит ее.

И помогла ей в этом Лера. Девушка-ангел, выживший выкидыш идеального мира…

Глава 8

ЛЕРА

Зачем он приходил в больницу, ну вот зачем???

Кто ему сказал?

– Это очень плохо, Сережа, этого не нужно было делать, – вырвалось у меня вместо «здравствуй».

– Я думал, тебе будет приятно. Нет. Я хотел тебя видеть, Лера. Я…

– Подожди. Скажи лучше, как мальчик себя чувствует?

…Смотрела на фотографии: счастливая женщина – кажется, светловолосая – счастливая мордочка ребенка, крепенькие ножки в красных сандаликах уверенно упираются в зеленый ковер… улыбалась, кивала в ответ на его новости: «ходит», «сам кушает», «лепит», «велосипед с двумя маленькими колесами сзади», «повезем на море».

Наконец он ушел. Вдруг захотелось лечь на пол – прохладный, гладкий – и лечь непременно на живот. И завыть. Я словно ощутила щекой твердый холод линолеума, заплакала.

– Сними меня с этого крючка, Господи, сними, ну что тебе стоит… а еще сделай меня неуязвимой, а? Каким-нибудь таким лаком покрой душу, чтобы корочкой взялась, чтобы скорлупой крепкой, панцирем таким, чтобы любой крючок соскальзывал, пожалуйста-пожалуйста-пожалуйста…

Приговаривала жалобно и страстно и показывала, предъявляла невидимому Зрителю свои незаживающие ранки от постоянных попыток соскочить с того самого крючка с тремя развилочками – доверие, сострадание, понимание…

– Я ведь знаю, что, если Ты не поможешь, я вляпаюсь снова – легкая добыча, – ведь за любое его обращенное ко мне слово я начинаю немедленно испытывать вину, и стараюсь ее избыть, и «понимать», что сама виновата почему-то… наверное, я просто не понимаю, как кто-то может быть виновнее меня, и всегда знаю, за что мне то и другое, но… помоги, а? Я как генератор жалости, у меня к нему ее гигабайты, но больно же, бо-о-о-о-льна-а-аа-а… это какая-то дурная бесконечность, вытащи меня из нее, пожалуйста-пожалуйста, Господи… а может, дело в тщеславии, Господи? Может, где-то там, внутри, мне лестно, что я вызвала в нем такие внезапные и сильные такие чувства, и я пала на лесть, как глупая ворона… Господи, правильно, поделом мне, заслужила все эти корчи, но теперь, умоляю, сними меня с крючка, не позволь больше… больше не позволь ему…

Вдруг вспомнила цветы душистый табак.

Маленькой, гуляла с папой и мамой в городском парке – в том самом, где гуляла много позже с Олегом-почему-у-те-бя-нет-красивого-платья, – там на одних клумбах рос разноцветный душистый табак, а на других – сладкопахнущие анютины глазки.

Я вдруг поняла, почему эти цветы никогда потом не пахли так же сильно, как давно, в детстве.

«Все дело в росте. Маленький – ты близко-близко к цветам, и вдыхаешь запах быстрее, и помнишь его, вот растешь, отдаляешься от цветов, и запах слабеет, а память о нем – держится…»

Почему-то эта мысль подействовала успокаивающе.

– Я не буду думать о тебе плохо, Сережа, – прошептала, – не дам себе думать плохо, – почему-то ощущала, что он это слышит, – я просто тебя пожалею. Еще раз пожалею. Но уже не тем острым состраданием, что когда-то вживило тебя в сердце вместе с хищным крючком… Пожалею мимолетным сочувствием. И пойду себе дальше… куда ты за мной пойти не сможешь – тебе дорога откажет, даже если ноги поведут.

…Все вдруг сделалось ядовитым – все воспоминания о нем, все выговоренные слова, все немногие касания, самое дыхание его…

Все отравила мертвая любовь, во всем проявились ее ртутные нити…

Если бы я могла ходить, как раньше, я бы шла по улице, улыбаясь, смотрела бы на листья, небо, асфальт и думала бы, что мне хорошо и не больно.

Потому что я умерла…

Умерла в комнате, сидя на полу рядом с ворохом токсичных артефактов любви.

Прекрасный труп ее лежит у меня на коленях восковой куклой, не разлагаясь, как мощи святого,

наверное, она забальзамировала себя сама, чтобы не пугать распадом,

ведь любовь милосердна…

И я бы ходила по улицам – с солнечным бликом на сливочной полоске зубов – с пушинками тополя на ресницах – с подсохшей трещинкой на нижней губе…

мне хорошо и не больно…

метафизический траур мне к лицу…

…Память – сволочь – отказывается помнить плохое… а может, и не сволочь, а просто идиотка с восторгом в ресницах, извиняющая все, лишь бы кололи священный наркотик «любви».

…И больше всего я боюсь, что начнет писать, звонить и сеять ионы «прости», заклинать, умолять, плакать…

И я перестану ощущать кровью то нано-предательство, что породило это «прости», и пожалею…

Огрубляю сердце, говорю себе:

я бретонка в деревянных круглоносых сабо,

на моей кухне каменный пол, дубовый стол, массивные стулья,

медные кастрюли блестят на крюках,

очажный дым уходит в трубу, таз в рыбьей чешуе,

я глотаю дешевый бренди, чтобы согреться,

мне восемьдесят лет,

и я – веселая старуха…

И смеюсь, потому что этого не будет никогда – мне никогда не будет восемьдесят лет.

…Бывает такое – низкое качество чувства… вроде бы накал, вроде бы ток… а потом… так мрет дешевый китайский кипятильник: сухой щелчок – десять минут – холодная спираль, хотя ток был самый настоящий и напряжение рабочее – просто низкое качество чувства… или души?

– Души, – роняет кто-то рядом.

– Душу, – откликаюсь сразу же.

…Он выглядел иначе – Сережа. Не потому, что в интерьере больничной палаты. Он выглядел… довольным и виноватым. И пах чьей-то заботой. Невыносимо. Его присутствие было невыносимо. Может, попросить Влада так устроить, чтобы его не пускали в больницу? Но завтра все равно отпускают домой… Домой. То есть к Владу домой. Влад не отпускает от себя. Впрочем, я и сама не рвусь. Только правое плечо болит от того, что прижимаю им телефонную трубку, когда кто-то звонит по объявлению и рассказывает свою историю… Хочется видеть лицо… видеть, что делают руки, пока звучит речь… Хочется соединять клипы слов, звуков и вида в один образ, но на слух получается плохо… Как бы так упросить Влада позволить людям приходить в его дом… Но только чтобы не пускал Сережу…

…А потом пришла Лика. Я успела уже поспать и немного отвлечься от мыслей о Сережином визите.

Лика пришла и сказала: «Мой папа умер».

И мой метафизический траур по скоропостижной Сережиной любви оказался кстати…

– А мама как? – спросила я осторожно.

– О господибожемой… Они давно жили порознь. Никак мама. Похороны-хлопоты.

– Ты пойдешь?

– Нет. Это надо лететь в Н-ск, мама сказала «не надо».

– Ты хочешь…

– О нем говорить. Я хочу о нем говорить и плакать, но Маша не желает ничего знать о нем уже давно, а я… я его всегда любила очень. И жалела.

– Давай ты будешь рассказывать о нем, и мы будем его вспоминать, и плакать, и смеяться попеременно, как в голливудских фильмах, где показывают похороны?

– Лер… – спросила Лика, – скажи, как ты так умеешь – чтобы точно, до капельки ловить состояние человека?

Спросила и разрыдалась.

Какой-то день сегодня – все плачут в этой палате нынче: Сергей, я, теперь вот Лика…

– Расскажи, как ты узнала? Мама позвонила?

– Представь, в самый день его смерти – а ведь я еще ничего не знала – я вижу в супермаркете на полке DVD с фильмом «Покидая Лас-Вегас». Там герой умирает от алкоголизма.

Любимейший мой фильм. Не об алкоголике – о Любви. Я видела его на кассете, с дурацким гундосым переводом, а тут вдруг – DVD, лицензионный, бонусом к журналу о кино! Купила, конечно…

– Я видела. Давно. На кассете еще, тогда дисков не было, кажется.

– А знаешь, что я сделала сразу же, как узнала о его смерти?

Позвонила в салон и узнала, нельзя ли сделать маникюр.

Можно. Прямо сейчас. Приходите.

Пришла, попросила срезать все ногти до розового края… В салоне, словно в храме, царили тишь и культ. Культ тела.

«А у папы больше нет тела», – подумала я. А я из детства помню его приметы, Лера. И вспоминаю их сейчас, словно мне предстоит опознание, как в детективе…

Помню шрам. Толстый, как веревка, шрам посередине живота. Вертикальный, неровный, с маленькими поперечинами. От операции. Прободная язва желудка. То есть это я все потом уяснила про язву, а тогда шрам был естественной частью папы, как родинка на спине, как запах сигарет, как страсть к качелям-лодочкам в парке, как запах сожженного на спичке рыбьего пузыря из вяленого рыбца…

– Ты говори, – я тронула Лику за руку – она сидела, сгорбившись в кресле у кровати, и комкала угол пододеяльника, – говори, что просится, ты «вкусно» рассказываешь.

– Однажды он пришел летним вечером, пьяный и веселый, в обнимку с чуть менее пьяным негром, представляешь? Мне года четыре было, он тогда еще не пил так, как потом пил всю жизнь.

Негр – как потом мама объяснила – оказался кубинским студентом из мединститута, уже по-русски хорошо говорил, но я тогда ничего этого не знала, а только зачарованно смотрела на совершенно шоколадового дядьку, сдирающего с руки золотой браслет часов и пытающегося надеть его на меня. Я прятала руки за спину, а он, округляя и без того немыслимо круглые губы, ронял с их лиловой плюшевой подложки мягкие звуки слов: «можжьна», «лючи», «золита». Потом он посмотрел на меня серьезно и сказал: «Ти сьнаищь, щто твой папа арощий?»

Судя по маминому лицу, она была совсем не рада этому диковинному дядьке…

Да, о шраме. Шрам на животе у папы я открыла для себя в день, когда мы пришли к нему в больницу, куда он попал со сломанными ребрами, свалившись по пьяному делу со своих любимых качелей-лодочек в парке.

В палате было жарко – душное южное лето – папа лежал на какой-то нелепой твердой кровати, прикрытый ниже пояса. На мохнатом животе лоснился этот красный шрам.

Помню, я что-то спросила про волосы на груди и животе, хотя именно шрам меня интересовал жутко, но впрямую спрашивать было отчего-то неловко. А папа рассказал, что в Японии считается очень красивым иметь волосы на груди и животе, и потому некоторые японцы надевают такие волосатые накладки. Я не поверила тогда. Оказалось – и правда так…

А про шрам потом рассказала мама. Ну, что язва у него когда-то была, операция и все такое.

И вот, знаешь, я ей не поверила. Отчего-то я решила, что шрам у папы на животе потому, что я его дочка. Живот разрезали и меня достали оттуда. Тот факт, что меня родила мама, меня не смущал. Как-то это все ладненько укладывалось у меня в голове…

– А я тоже всегда думала, что мальчиков рожают мамы, а девочек – папы, чтобы было потом что-то общее, – вспомнила я свои дурацкие детские убеждения. – Ты рассказывай, мы сейчас его поминаем, твоего папку.

– Да, – Лика коротко вздохнула. – Знаешь, я сейчас понимаю, что тогда, до эпохи запоев, отец был совершенно невероятный, головокружительный просто был.

У нас дома стопками лежали подшивки журналов «Наука и жизнь», «Химия и жизнь». Он их читал, подчеркивал, что-то мастерил, получал на работе грамоты за рационализаторские предложения.

Стопки «Роман-газеты» лежали в туалете, там любил читать.

Там же, в туалете, был сделан шкафчик, маскирующий массивную трубу чугунного бачка. Там на полках хранились его вещи. Фотоувеличитель, лоточки, всякие жидкости для фотодел, старые папки с чем-то, чертежи, тубусы с репродукциями картин, инструменты, гвозди, проволока, черная и синяя изолента, наждачка, много всякого такого. У него столько всего получалось. Хорошо получалось.

– Креативные мужики – самые уязвимые для алкоголя, – заметила я, – хотя… тогда у нас полстраны – креативные мужики.

– Да, – рассеянно кивнула Лика, похоже, она была сейчас где-то далеко во времени, и я решила больше не говорить ничего, а дать ей плыть на плотиках слов, куда несет ее река.

– Потом, когда отец ушел окончательно в запои, я стала осваиваться в «туалетном» наследии.

И вот однажды наследие принесло мне неожиданные дивиденды.

Дело было так.

Рисование у нас преподавала та же учительница, что вела английский, и на урок рисования я приносила ей репродукции из папиного тубуса.

Почему-то особенно помню васнецовскую Аленушку у омута и верещагинские черепа насыпом. Учительница, истая фанатка изобразительного искусства, вдохновившись очередной картиной, начинала рассказывать нам ее историю, случаи из жизни художника и так далее. Урок таял, оставляя ощущения праздника.

И тогда сметливые одноклассники попросили меня принести какую-нибудь репродукцию не на рисование, а на английский.

Реакция учительницы была та же! Весь урок она проговорила о боярыне Морозовой. И время от времени мы стали устраивать себе такую халяву.

Те, у кого было плохо с английским, говорили мне «спасибо». Труднодостижимая вещь в том возрасте. А вот сподобилась…

А другие «дивиденды» с тех же репродукций были вообще сладкими. В буквальном смысле. Принесенные на урок репродукции я не забирала домой, а оставляла учительнице. Ну, это сложно объяснить, почему. Видимо, импульс «отдавать» у меня врожденный.

И вот однажды учительница принесла мне подарок. Краски.

Восхитительная, плотного картона плоская коробка-пенал, а в ней маленькие, завернутые в фольгу корытца акварели. Словно такие маленькие коллекционные шоколадки. На каждой – еще и бумажная рубашечка с названием краски. Акварель была медовая, а потому сладкая на вкус.

В тот день, возвращаясь домой, я раз восемь останавливалась, доставала из портфеля коробку, открывала, сковыривала фольгу с очередной акварельной «шоколадки» и пробовала языком на вкус. Сладко. И пахло цветами, а не красками.

А недавно, знаешь, увидела в супермаркете коробку французского разноцветного шоколаду и сразу вспомнила те краски, полученные в обмен на папино «наследие»…

– Все годы, что он жил в запоях, папино тело приходило домой страшным големом, а мы не ведали таких слов, чтобы разрушить чары…

Бессильные провокации мамы, мои испуганные крики, Машкин рев позже – ничто не могло вернуть его, любимого папку из детства, в травленный дурманом голем. Измененное сознание…

Измена, короче.

И вот этому самому туловищу с головой и ногами я позже вменила все свои страхи и обиды в вину. Не папе.

Только это произошло много, много позже. Возможно, слишком поздно…

И он не успел понять, КАК я его простила.

А Маша еще пока не смогла. Она и Влада не может принимать спокойно из-за того, что папу вытеснила за пределы чувств.

– Думаешь?

– Она никому из мужчин не может довериться, потому что самый первый – папа – ничего хорошего для нее не сделал. Зато плохого – уууу… Влад совсем не такой, но это не имеет значения. Он не хочет вникать в ее заморочки, не хочет терпеливо, шаг за шагом выводить ее за руку из этого страха и недоверия. Он только возмущается – и вполне справедливо, ведь он-то не виноват в папиных грехах…

– А Егор – может?

– Егор может. И хочет. И делает.

– Ну хорошо. Расскажи еще что-нибудь о папе.

– Что ж рассказать-то… Однажды – мне было десять – он привез из командировки немецкую куклу. Полежав в машине лицом в книжки, она приняла на свои щечки и носик сине-зеленую краску с обложки «Бежина луга». Пятна ничем не оттирались, и Тургенева я потом так и не полюбила. За то, что испортил куклу.

Мы засмеялись.

– А кем работал твой папа?

– Снабженцем работал. И «делал» много денег. Но мало что доносил до дома. Кутил. Так было нужно и для «дела», да и для души, видимо.

Потом его уволили с этой должности. Он уехал куда-то на север. Мы жили спокойно какое-то время. Было хорошо без него. А когда вернулся, стало опять плохо-плохо. Меня спасало то, что я много лежала в больницах. Я даже придумала себе аппендицит, имитировала приступы, меня увозили на скорой, и на какой-то раз не выдержали и прооперировали. Удалили здоровый аппендикс… Помню, хирург что-то втолковывал маме и укоризненно на меня поглядывал. Я очень себя винила за это вранье. Очень. И очень долго.

Но была у меня и другая болезнь, которую не нужно было имитировать, – отит. Серьезные дела, оперировали тоже. Долгая история. Скажу лишь, что больница пару раз в год мне была обеспечена, и это было – счастье.

Сбегала в эти больничные субмиры, где больно, душно, замкнуто, но безопасно…Неважно, Лера. Сейчас уже неважно. Ничья вина.

– Знаешь, еще помню что? У нас была такая большая плащ-палатка. Он ее называл «венцерада» почему-то. Мне так нравилось это слово…

Папа упаковывал ее в рыжий рюкзак, собирал удочки, еще всякое разное, и мы ехали в электричке на рыбалку. Он, мама и я.

Помню, как однажды, перед отъездом, он оставил нас с мамой у подъезда на лавочке с вещами, а сам побежал с трехлитровой банкой за пивом. Я сидела, болтала ногами. Мама поднялась в квартиру, проверить, завернут ли газовый вентиль, и долго не возвращалась.

От нечего делать я расковыряла пакет с желтыми черешнями и стала сдирать кожицу с ягоды. Узкие лоскутки клала на язык, вслушивалась во вкус… Ободрав черешину полностью, всматривалась в оголенную плоть, в подробный каркасик сосудов, разгадывая какую-то смутную загадку.

Очнулась, когда папа подходил уже с полной банкой коричневого пива. Подняла на него глаза и вдруг поняла: он мог и не вернуться. Ниточка, державшая его, была тонкая-претонкая, как кожица черешни. Так вот мне увиделось тогда…

…Потом мы плыли в лодке по очень тихому озеру к «рыбному месту». Озеро казалось огромным. И камыши. Неожиданно обрушился яростный дождь. Вспучилась вода вокруг. Стало страшно. Папа достал плащ-палатку из-под сиденья. Быстро развернул и накинул на нас. И включил фонарик. Сделалось волшебно. Словно я вновь оказалась в мире утробы. Покойно.

И все угрожающее – оно там – за пределами твоего мира. А значит, его нет. Есть только мы.

Мы качались в лодке меж двух вод, а потом дождь перестал стучать так сильно, перешел на шепот, и папа погреб к берегу. Там, в хибарке на берегу, дед-смотритель уже нажарил рыб, а мама отмыла дощатый стол до мокрой желтизны и застелила чистым домашним покрывальцем топчан… Мне было пять лет.

– А сегодня позвонила мама.

Так бывает, что заранее знаешь, какие слова сейчас произнесет голос в трубке – я сразу поняла, что она сейчас скажет.

«Отец умер», – так и сказал голос.

Нет, ощущения непоправимой утраты не возникло. Он давно жил один, в своей однокомнатной квартире. Пил. Сильно деградировал.

Мама еще сказала: «Не нужно приезжать, зачем? На мертвого смотреть?»

– Хочет, чтобы ты помнила его живым, наверное.

– Знаешь, перед тем, как переехать в Питер, я поехала к нему попрощаться. Собрала сумку большую книг – он так же запоем читал, как я, – и поехала.

А еще набрала на компьютере крупным шрифтом письмо, чтобы он читал после моего отъезда. Видит Бог, я ЗНАЛА, что больше мы не увидимся, хотя он ничем таким не болел, и ему всего шестьдесят четыре было тогда.

И ведь вышло все, как я и просила Бога, – умер он легко, во сне…

Мне не хватало его всю жизнь, с шести лет – именно тогда он начал пить сразу запоями, и мое детство кончилось – и не будет хватать всегда.

В просветах меж запоями он считывал меня безошибочно, понимал и успевал что-то сказать. «Знаешь, вот прочел недавно у одного писателя: „Учись у всего всему“. Доченька, я тебе то же самое скажу: у всего – всему. У всего – всему».

Лет пять назад я открыла для себя Улицкую, тут же купила ему «Веселые похороны». Он зачитал книжку до дыр, сама видела. И все повторял: «Доченька, надо ж, как она все понимает, хоть и тетка…»

Знаешь, когда у него было что читать, вот такое, настоящее, он переставал пить на это время. Иногда на месяц. Иногда на пару недель.

– И, Лера, веришь – во всех мужчинах, ранивших мне сердце, мелькали черты его облика и характера.

А еще в каждом пьяном бомже у вокзала, в парке и метро мне виделся он. И когда касалась рукой их синюшно-черных ладоней, протянутых ковшиком за подаянием на опохмел, то касалась его, обретающегося где-то за тысячи километров от меня…

Связь…

– Сегодня приходил Сергей, – сказала вдруг я.

– Зачем? – вылетело у Лики. – Ой, прости.

– Не знаю, зачем. Мне нельзя его видеть, я совсем плохая становлюсь… Ведь я себе установку сделала: этого не было. И я могу жить с этим. Но когда он приходит – это беспощадный какой-то свет: «Это было. Знай это. Живи с этим».

– Вот ужас… Гадство, что нас вынуждают быть сильнее, чем можется.

– Знаешь, если забыть о том, что это больно, то, видимо, для мужчин, случайным образом сильно задевшим нашу жизнь, мы какие-то «служебные духи»… для того, чтобы служить им своими молитвами, куполом своей любви их накрывать, видимо… Наверное, есть какая-то чаша весов, на которую все это падает, на которой это что-то да весит, и если какому-то их наиважнейшему выбору будет чего-то маленько недоставать, чтобы все качнулось в нужную сторону, то мы быстренько вырвем сердце и с готовностью кинем туда, на чашу, чтоб она пошла весом вниз…

– Лера… как все это… и правда, и ужас…

Вот и я не помню своим сердцем ничего плохого о папе, представь. То есть помню и не помню одновременно. Не предъявляю.

Зато навсегда запомню один летний день в далеком 1970-м.

Папа взял меня с собой на футбол. Культовый «Ростсельмаш» играл с кем-то там из другого города.

И выиграл! И папа с друзьями блаженствовал на открытой веранде пивбара в парке Островского, а я с любопытством наблюдала дядек в радостном угаре. Они покупали мне соленые маленькие лаковые бублички, ситро «Крем-сода», а папа держал над огоньком спички пузырь из вяленой таранки. Пузырь корчился и пах так, что слюни заполняли ямку под языком. Папа перехватывал пузырь за другой конец, чтобы поджарить с обеих сторон, потом дул на него и давал мне. Я жевала и жмурилась от удовольствия. Этот вкус – один из моих самых любимых по сей день. Правда, сейчас я кладу рыбий пузырь в микроволновку, чтобы не обжечь пальцы. Хотя пузырь можно насадить на вилку. Но почему-то не хочется…

Такие дела, Лера.

Голем вернулся в прах, из которого был взят. Жизнь кончена.

Ничья вина. Ничья. Победителей нет.

Я поразилась некоему синхрону: именно сегодня, перед нежданным приходом Сергея, я создала в ноутбуке файл, чтобы писать письмо Сергею. Просто писать, не отправляя.

Получит ли когда… Когда-то получит, точно. Неважно – письмо «для Чаши», весом – в его пользу – чтобы снимать вину, «ничего не помню плохого о тебе», проживи собой – ну, пожалуйста, пожалуйста, постарайся там, в своем далеке…

Может быть, не поздно, но даже если и поздно… Я буду подбрасывать туда своих молитв. Все, что угодно, но только чтобы никогда не потянуло в големы…

– А мой отец… – я почувствовала, что лучше говорить об отцах, – он уже много лет не пьет. Живет в квартире, где раньше жили мы с мамой. Там осталась наша старая мебель, и в ней кое-какие мои вещицы. Не так давно хотела забрать своего детского плюшевого медведя из бывшего своего шкафа – игрушку, с которой я все детство спала, которая впитала немерено моих девчоночьих слез в юности… Пап сказал, что он выносил мусор, и в мешке оставалось еще много свободного места – он положил туда моего мишку, чтобы место не пропало. Что-то незаметно кремировалось… а может быть, и давно уже…

А еще как-то был период, когда маман вышла замуж, и мы жили вдвоем с отцом, мне было лет пятнадцать.

И вот как-то пап с товарищем пришли ближе к ночи.

Пап тут же добрал до «сильно» и уснул на полу, а приятель его новый – как потом выяснилось – директор мебельной фабрики – вздумал варить суп из каких-то пакетиков, кормился им всю ночь, меня потчевал, смотрел своими глазищами беспомощно мне прямо в душу и объяснял: «ТЫ не должна жить вместе с ним, видеть это, слышать. Я понимаю, что ты никуда не денешься, но запомни, что ты – не должна этого всего, и все».

На самом деле этот дядька угадал, что мне тоже могло прийти в голову пожертвовать аппендиксом – а может, для этого он и есть, отросток этот, на крайняк?

Я больше не видела его никогда, но остался мощнейшим впечатлением этот белобрысый голубоглазый шкафистый дядька, который считал меня как с листа… Это тогда он казался дядькой, я так сейчас думаю – не было ему и сорока. Страдалец – рассказывал мне про свою несчастную любовь… А я думала, меня тоже так кто-нибудь полюбит…

Всю жизнь отец книги покупал, подписывался, переплачивал, библиотека разрослась так, что ходили мы дома по узким проходикам – коробки с книгами стояли вдоль стен, и на кухне, и даже в ванной. Но читал только газеты, не знаю, прочел ли он хотя бы одну из этих книг.

Но становится неважным все уже сейчас, стареет отец. Жалко его, выбрасывающего любимого мишку своей единственной дочери.

Знаешь, я так верю, Чаша эта есть, и Бог простит их и всех нас, и примет наши летящие письма, и молитвы, и сердца. Хочу встретить твоего блистательного, невозможного папку, мне кажется, что он чем-то похож на этого моего ночного знакомца дядю Саню – смотрит и видит…

Радость созвучия – такая… базовая, что ли, она как опора под ногами.

Лика ушла, а я нежилась в покое, подобном теплой ванне.

И где-то там, в Земле упокоения, плакала еще одна прощенная душа…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю