Текст книги "Немного зло и горько о любви"
Автор книги: Лара Галль
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Лара Галль
Немного зло и горько о любви
©Лара Галль, 2009
©ООО «Астрель-СПБ», 2009
Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
©Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес ( www.litres.ru)
Инне Шишкиной – в покрытие дефицита реальности
Глава 1
ЛЕРА
Смотрю из чужого окна на незнакомую улицу. Порой хочется не думать. Оформлять в слова аморфность мыслей, недоношенных сознанием, не хочется.
Хочется идти по улице, мягко ударяясь взглядом о летние романтичные платьица, живущие над ножками барышень.
Весна какая необычная… март, апрель и середину мая стояли серые холода, потом резко потеплело, распустились, наконец, листья, и на город сошла жара – летняя совершенно жара, и все девушки нарядились в платья – крохотные, жеманные, помесь блузки и ночнушки.
И так они популярны этим летом, так любимы, что их напяливают на самые разные тельца. Бывают такие фигурки – крепенькие избыточные ножки, а над ними изящный торсик. Такие торсики в коротеньких платьицах, с высокой линией талии, с маленькими рукавами фонариком, приводят меня в замешательство. Особенно если из «фонариков» торчат крепенькие же ручки. Хочется заглянуть «Дизайнеру» в глаза, уловить рассеянность, легкую грусть, помаячить ладошкой перед глазами: «Ну же, очнись!» – но отвлекаться лень, вот еще одно платьице, бумц…
Розовое с желтыми цветочками – коротенькое, как все они в этом сезоне, – над ножками, смоделированными именно для него, – тонкими в кости, коже, игре мускулов.
«Прелесть», – радуюсь редкой гармонии тела и обертки.
Эти «пасторальные» какие-то платья погружают меня в прохладные сумерки воспоминаний.
…Мне тринадцать. Улица наша – из частных домов и домишек.
Девочки-ровесницы по соседству: Галя, Наташа и две Тани – русская и армянка.
Мальчики – два брата Тани-армянки, родной и двоюродный, с русскими именами Миша и Вова. Миша похож на коренастого мужичка с лицом черной птицы. Вова – рыхлый очкарик, от него веет чем-то порочным почему-то. Сторонюсь обоих.
Впрочем, они меня не замечают – статная Галя и золотистоволосая Наташа с кукольным ротиком привлекают внимание всех и всегда.
Таня-армянка тоже хороша, но у нее кривые толстые ноги, зато она добрая, я люблю ее больше других.
Другая Таня – тонколикая красавица – мечена чем-то трагичным, что неизбежно чувствуют плотные потные земляные мальчики и избегают ее. Да и она почти не бывает на улице. Такие платья, что модны нынче, ей очень пошли бы. Но метка не зря лучила невидимую жуть – Таня умерла в восемнадцать…
…А в то лето к бабушке-соседке вдруг приезжает внук из Воркуты – из Воркуты в Ростов, какая даль. Никто и не думал, что у ее сына-алкоголика тоже есть сын. И какой!
Настоящее сокровище для нас – тринадцатилетних девочек – сероглазый, светловолосый, с длинными золотыми ресницами, тонкий, рослый подросток.
И зовут его не Миша-Вова-Петя – ну числятся неромантичными у нас эти имена, что делать.
И даже не Саша-Сережа – излюбленные имена из девочковых «анкет» с туповатыми вопросиками и жеманными ответиками.
О нет, все еще острее: мальчика зовут Олег.
Я – странноватое дитя-в-себе, плохо одетое, темноглазое, с курносым носом – сразу себя исключаю из всех возможных сюжетов с этим невиданным гостем – фарфороволиким принцем.
Золотистая Наташа с алым крохотным ротиком-бантиком – вот ему пара на это лето.
Девочка и мальчик с картинки из идеальной жизни: он робеет, она смущена, солнце подсвечивает щеки, ветер развевает волосы – оба прекрасны без изъянов…
И, разумеется, так и было. Но только первые три дня.
…А на четвертый день этот мальчик является к нам в дом. По-соседски запросто. Бабушка послала за спичками. Берет коробок, твердо выговаривает вежливое «спасибо» и так же уверенно спрашивает у моей мамы:
– Можно я приду к вам в гости?
Мама растерянно моргает:
– Мне пора на работу.
– Это ничего, – не смущается принц.
– Ну… пожалуйста, да, приходи, конечно.
– Спасибо. Я приду.
Слушаю этот диалог в изумлении. Мальчики так не говорят! И что он собирается делать у нас в гостях?!
Олег возвращается через полчаса.
Я, спасаясь от дневной жары, сижу в кухне на полу – самое прохладное место в доме, кухня устроена в полуподвале. Сижу себе тихонько, еще проживая написанное в книжке. Мама ушла на работу, папа еще не маячит на горизонте – мой маленький терминальный рай.
Этот странный мальчик – Олег – садится на пол рядом. Молча. Более того – он кладет голову мне на плечо. Молча. Он безмятежно спокоен.
Мое удивление, пиком метнувшееся в дикое напряжение, постепенно гаснет. Сижу не шевелясь.
Олег поднимает голову и произносит:
– Я не сильно давлю тебе на плечико?
– Нннет.
– Я еще немножко так посижу, хорошо?
Молча киваю.
Я еще не дружила ни с одним мальчиком. Ни за руку не держалась, ни тем более не целовалась. Даже бутылочка в одноименной игре никогда не указывала на меня ни горлышком, ни донышком для робкого чмока в щеку.
И тут вдруг такое – голову на плечо кладут и еще немножко так посидеть хотят.
До сих пор не понимаю, как это было возможно. Моя жизнь была плотно изолирована от всяких простых подростковых чудес: в мире девочек и мальчиков я чувствовала себя так, словно на мне шапка-невидимка.
Что-то мешало мне вместе с другими детьми нестись по ярким дням в стихийном ритме бездумного детства. Да и страх ежевечерних пьяных буйностей отца вытравлял из глаз золото радостной безмятежности, тесня меня за ограду детского мира.
Я играю вместе со всеми, но они – дети, а я – травести.
С приходом этого чужестранника Олега у меня начинается какая-то двойная жизнь. По утрам северный принц по-прежнему играет со всеми девочками во все эти малоинтересные мне догонялки, прятки, в совсем не интересные мне карты, домино, лото.
Я тоже играю со всеми – детям нужны другие дети. И Олег ничем не выказывает своего предпочтения. Никак не объединяется со мной при других девочках.
В обед мы расходимся по домам до вечера. Меня всегда ждет какое-нибудь тихое дело – глажка или зашивание. Мама обычно уходит на работу во вторую смену. Олег, часто не дождавшись даже ее ухода, заходит, усаживается рядом, молча следит за движениями рук.
– О чем ты думаешь? – иногда может спросить.
– О папе, – отвечаю я, в предчувствии вечера.
– Да, – понимает он, у него тоже есть такой папа.
Нет, мы с Олегом не целуемся, не обнимаемся.
Он дожидается, когда я освобожусь, сяду на пол, прислонясь спиной к прохладной стене. Садится рядом, поджав ноги вбок, кладет голову мне на плечо. Мы молчим. Звуки лета ткут яркий теплый воздух там, вовне, а тут только я и Олег. Его безмятежность легко накрывает мою напряженную грусть, баюкая, успокаивая…
– Почему ты не дружишь с Наташей? Она такая хорошенькая, – спрашиваю однажды.
– Потому что у тебя самые красивые глаза на свете, – отвечает он тихо-тихо, и я пугаюсь, что мне послышалось, но не переспрашиваю, пусть послышалось, пусть…
Эти долгие посиделки вдвоем – наша тайна. Никто, никто не знает о ней. Но однажды мы решаем идти всей компанией в парк на аттракционы.
То есть они решают – мне нечего и думать об этом, аттракционы – дорогое удовольствие. Максимум что мне перепадает порой – десятикопеечные «лодочки» и пятикопеечное детское колесо обозрения.
«Цепочные» карусели – несбыточная мечта, еще бы, откуда взять сорок копеек на пять минут полета в деревянных креслицах… Парочки рассаживаются, подтягивают сиденья друг к другу, крепко берутся за руки – можно лететь вдвоем, смеяться в плотном ветре, кричать что-то бездумное, звонкое…
Но я бы полетела одна. С закрытыми глазами. Пять минут не-земной не-жизни без мыслей и боли. Если бы у меня было сорок копеек. Но не было.
А еще запредельными кажутся машинки за полтинник на автодроме… Нет, взрослые, что лихо и весело разъезжают на этих крепеньких железных каретках, смело тараня друг друга, – явно существа иной расы.
Они вылезают, хохоча и покачиваясь, похоча и накачиваясь,и ведут своих женщин в парковое кафе-мороженое, поить ситро и желтым вином, заказывая по пять шариков мороженого с сиропом.
Мороженое тает в тусклых железных вазочках, а женщины смеются красными ртами, запрокидывая головы в прическах.
Их платья изумляют меня: кто ткал эти ткани, кто резал и сшивал куски, кто и откуда привозил эти вещи?
Пытаюсь представить в нашем шкафу эти платья – несовместимо. Эти платья – еще одно доказательство существования жизни иной, чем та, что у меня.
«Они прикладывают к себе эти цвета и цветы, эти полосы и узоры, и все прикладывается. Вещи даются им в руки – этим людям из кафе-мороженого», – думала я.
Они смело заходят в кафе и являют себя чужим глазам. Они говорят другим людям: принесите мне поесть и попить, а потом закуривают и смело пускают дым в воздух чужого зала, куда они смело вошли и смело распорядились… Они не ощущают враждебности пространства, строптивости вещей, эти люди? Эта дивная раса не замечающих завес – как они образуются на свете, по каким признакам сходятся в одно место и там смотрят друг на друга, как равные?
«Они вырастают из других, чем я, детей», – понимаю я, всякий раз заново понимаю. Иначе откуда в них смелость и небрежность, кто научил их правилам веселья? повадке? словам?
И почему в их присутствии мне всегда слышны сигналы: «Ты ни при чем. Ты – отдельно, а они – отдельно. И даже когда ты будешь там, где они сейчас, они уже будут в другом месте, потому что они НЕ боятся трогать жизнь, потому что они не понимают жизнь, не трогая ее, не сгребая, не рассовывая по…
А ты наблюдаешь ее течение, слушаешь ее дыхание, тревожишься запахами, твоя радость иная, твоя участь не…»
…Не там, где обитают нарядные дамы из южного летнего парка, куда мы и приходим однажды странной компанией: четыре девочки и Олег.
– Кримпленовые, – вздыхают зачарованно Таня и Галя, стоя в длинной очереди за билетами и глазея на яркоцветные наряды дебелых взрослых тетенек.
– «Кремплиновые» нужно говорить, – поправляет Наташа.
– А у моей тети есть варсалановое, – парирует Галя, – малиновое с лимонными цветочками.
«Варсалановое» – это, бррр, из такого ворсистого материала. Он притворяется мягким и нежным, но только и ждет, чтобы мерзко скрипнуть на обгрызенном ногте, зацепившись хищными ворсинками.
– Подумаешь! А у моей мамы есть кристалоновый батник! – заявляет Наташа, мило упружа губки кукольного ротика.
«Кристалон» – кто называл эти материалы? Где происходил тайный совет, на котором решалось: это называется так, а то – эдак, вот это – «варсалан», а то – «кристалон», а потом рассылал тайные письма с новыми словами?.. Так вот этот кристалон – скользкий, льдистый, полуматовый, окрашенный едко-ярко, – внушал мне благоговейный ужас.
Меня выводит из задумчивости голос Олега:
– У тебя не кружится голова на «цепочках»?
– Кружится, – вру я.
– Тогда я тоже не буду. А высоты боишься? – Он указывает головой на большое колесо обозрения.
– Да, – отвечаю, помня про двадцать копеек за билетик туда.
– И я не очень люблю высоту. А на машинках, давай? – загорается Олег.
– Нет, – опускаю голову.
У меня есть только три монетки – по десять, три и две копейки. Это лодочки, стакан газировки с сиропом из автомата и «двушка» – так, на всякий случай.
И тут. На виду у Тани, Наташи и Гали он кладет ладошки мне на плечи, наклоняет голову, упираясь лбом мне в лоб, и тихо говорит:
– Ты же со мной пришла. Я хочу с тобой кататься. Мне бабушка дала десять рублей. На день рожденья. Который был давно.
Десять рублей. Это же весь парк можно купить. Он словно слышит мои мысли:
– Я и девчонкам билеты куплю.
«Девчонки», уже было заврагиневшие от увиденного, моментально смягчаются.
И покупаются билеты. Много всяких разных.
Я перестаю ощущать себя и начинаю смотреть происходящее как фильм. Олег раздает девочкам голубоватые билетики – каждой достается штук по шесть. Берет меня за руку – девочки стараются не смотреть – и уводит к «цепочкам».
Очередь движется быстро. Он ведет меня по дощатому подиуму карусели, усаживает, пристегивает. Усаживается в болтающееся соседнее креслице.
– Хочешь вместе? – спрашивает.
Виновато взглядываю и мотаю головой. Хочу одна. С закрытыми глазами. Лететь-не-быть-хотя-бы-чуть-чуть.
– Я знал, я знал! – смеется он.
И я лечу…
…Отстегивает тряпочный ремень, помогает выбраться из вертлявого креслица.
– Кружится голова? Ты бледная.
У меня нет сил разомкнуть рот. Не хочу выдохнуть со словами драгоценный холод восторга. Мы молчим, идем тихонько к колесу обозрения, днем очереди к нему нет, усаживаемся в поравнявшуюся с нами кабинку, друг напротив друга для равновесия. Наша кабинка желтая.
«Лучше, чем красная, как комбайны „Дон“, – думаю я, – лучше, чем зеленая, как заборы и калитки, и лучше, чем синяя, как панели в больничном коридоре».
– О чем ты думаешь? – задает он «наш» вопрос.
– О цветах.
– Хочешь цветов? Я куплю тебе. Какие тебе нравятся?
– Я не хочу цветов. Мне нравятся только белые гиацинты и сирень, но сейчас июль. В июле здесь нет цветов, кроме роз, георгинов и гладиолусов.
– А в Воркуте нет таких цветов, – задумчиво произносит Олег и без паузы: – Я очень люблю свою маму.
Я вздрагиваю. Он не смотрит на меня. Отворачиваюсь тоже. Мы поднялись уже выше деревьев. Люди внизу маленькие, дорожки чистенькие, клумбы ровные.
«Там внизу все хорошо устроено, если смотреть сверху и не жить там», – думается мне вдруг.
– А я уезжаю завтра, – тихо произносит Олег и улыбается.
– Куда? – туплю я.
– Домой. В Воркуту.
– Туда долго ехать?
– Несколько дней на поезде.
– Ты не боишься ехать один?
– Хочешь поехать со мной?
Я вдруг краснею. Нет, я не хочу поехать с ним. Не хочу, потому что давно завела привычку не давать себе хотеть ничего. Просто не хотеть. Потому что так легче. Так меньше бессмысленности. Так меньше боли.
– Я пошутил, ну что ты, я же понимаю, что мы – дети.
Я не умею улыбаться. Смеяться умею, плакать – о, плакать, еще бы! – тоже. Улыбаться – нет. Мне плохо даются промежуточные состояния. Поэтому просто смотрю на Олега.
– У тебя самые красивые глаза на свете. Помнишь, я тебе говорил?
– Нет, – вру я.
– Я тихо говорил, ты не услышала просто.
И тут я улыбаюсь. Еще не ртом – этому научусь гораздо, гораздо позже, – но глазами улыбаюсь.
А, ты слышала! Слышала! – смеется Олег. – Поможешь мне выбрать подарок для мамы? Я хочу привезти ей что-нибудь отсюда.
– Да.
Уже на автодроме, в первый раз сидя в маленькой неудобной машинке, я замечаю у бортика Таню, Галю и Наташу. Они смотрят куда-то мне за спину, и у них почему-то одинаковые лица. То есть у них одна на троих мысль, от этой мысли у них сделались одинаковые лица, и мысль эта о том, что у меня за спиной. Оглядываюсь и вижу руку Олега, вытянутую вдоль спинки сиденья. Рука не касается моей спины. Но со стороны выглядит так, будто он меня обнял.
Мне делается вдруг стыдно и скучно одновременно.
«Как хорошо, – думаю я, – как хорошо, что они ничего не знали раньше. А теперь уже не страшно – Олег уезжает».
Все машинки останавливаются разом – время вышло. Мы идем к выходу. Девочки у бортика стараются не смотреть на нас.
– Ну что, идем в магазин? – спрашивает меня Олег, помахав «пока» Тане-Гале-Наташе.
– А что твоя мама любит?
– Красивое.
– А какая она, твоя мама? Ты похож на нее?
– Красивая. Мама очень красивая. Я похож на нее, так говорят, но я совсем даже не красивый.
Я останавливаюсь и смотрю с изумлением: если он не красивый, то кто тогда?! Олег смеется и тянет меня за руку: «Идем!»
Красивой далекой маме покупаются польские духи «Быть может» – нам повезло просто, их как раз «выбросили» в продажу в маленьком магазинчике «Галантерея – Парфюмерия». Ну и, конечно, покупаем самый «донской» сувенир – керамическую фигурку старика в синих шароварах, красной косоворотке, черных чунях. «Дед Щукарь» – написано на коробочке.
К «деду» в комплекте прилагаются крохотные белые «сигаретки». Их можно вставлять в маленькое отверстие под «усами» фигурки и поджигать. Белая палочка тоненько дымится, и «дед» выглядит вполне себе по-щукарски – мультяшная такая копия того самого Щукаря из фильма «Поднятая целина».
Я успеваю домой к маминому уходу на работу. Олег идет собирать вещи. Поезд уже завтра.
Переодеваюсь в домашние шорты и футболку. Делаю бутерброд с маслом и сахаром, усаживаюсь с книжкой, но не читается.
«Почему у тебя нет такого платья?» – пружинит в голове Олегов вопрос, заданный полчаса назад.
…Мы уже почти подходили к калитке, и он рассказывал, как ему нравятся на девочках нарядные светлые платья, рукав «крылышко», расклешенная юбка и пояс, что завязывается сзади в пышный бант.
«Почему у тебя нет такого платья?» – спросил принц-пришелец.
Я не ответила. Сказала «пока» и зашла в калитку.
«Почему у тебя нет такого платья?»
«У меня будет такое платье, – решаю я, – на следующее лето. Он приедет и увидит».
Он больше не приехал, потому что его бабушка умерла следующей весной. А этот дом мы продали и купили две квартиры: в одной поселился папа, а в другой – мы с мамой.
Нет, мы с Олегом не переписывались.
Я даже не прощаюсь с ним ни вечером, ни утром, потому что папа особенно буянит в тот вечер, орет надрывно и матерно, и мне стыдно, что соседям слышно все, я плачу так, что к утру от глаз остаются только припухшие щелки.
«У тебя самые лучшие глаза на свете. Помнишь, я тебе говорил?»
Смотрю на себя в зеркало.
«Забудь. Нельзя с таким лицом показываться никому», – говорю себе и запираюсь дома.
«Почему у тебя нет такого платья?» – последнее, что Олег сказал мне.
«Пока», – последнее, что сказала ему я.
Я не ношу платьев и сейчас. Не принцесса я, нет, ибо их есть царствие воздушное шифонов и шелков. И заезжий принц из детства вычислил мою не-голубую кровь не по горошине – по платью.
Я – просто сидящая у стены девочка, с пальцами, вплетенными в книжные строчки. И если положить голову мне на плечо, то можно услышать шепот букв, не заглушаемый шорохом кружев и лент.
А если мне захочется платьев, я всегда могу увидеть их на улице, стоит лишь понаблюдать за прохожими. Из окна. В моем положении наблюдать за прохожими возможно только из окна.
– А ну и что ж… ведь знаю же я, какие нынче носят платья… – это, видимо, получилось вслух, потому что:
– Я как раз принес одно, – послышалось за спиной.
Вздрогнула. «Не буду поворачиваться, пусть сам, не буду помогать».
– Я принес платье, Лера. Думаю, оно вам подойдет. Будьте готовы к выходу через пару часов. Мы едем в ресторан. Так надо.
Можно сказать, что меня насильственно удерживают в гостях у этого человека. Его зовут Влад. Он чуть младше меня и чуть старше Маши – моей, ммм… клиентки и его жены.
…Маша пришла ко мне по объявлению, что я дала в газету «Шанс». Впрочем, об этом надо рассказывать с самого начала.
Вначале было другое объявление – то, что прочитала я.
А до всего этого была моя болезнь.
БОЛЕЗНЬ
Я узнала свой диагноз три года назад. Рассеянный склероз. Лечить не умеют.
Были, конечно, и цепляния за народные средства, и молитвы об исцелении, и поездки в Москву к светилам медицины, и стояния в очередях к бабкам-чудесницам…
Все просеялось сквозь редкое сито будней, и не осталось почти ничего.
Почти не осталось друзей, желаний, денег и сил.
Мне тридцать один.
Что до любви,то первая взрослая нагрянула сразу на девять лет, извела-измучила – он без меня не мог, паразитировал-страдал.
А потом… женился на другой. Чтобы «не зависеть так от женщины».
А я каждый час забывала его, забывала, забывала… и так три с половиной года. И когда уже осторожненько примеряла свободу, он жестоко запил и пил пять месяцев без перерыва. Умер во сне. Как праведник.
Стрессануло тогда сильно. Ну, не от этого же заболела… Уже выросла из той любви – поджили все ранки, срослись переломы, наросла новая кожа.
Где произошел сбой? Бог весть. Произошел.
Казалось, кто-то изощренно – или рассеяно – выбирал, кого наделять чумой, кого талантом, кого богатством, и наделил меня рассеянным склерозом в двадцать семь.
Теперь, четыре года спустя, уже не могу сама выходить на улицу. В узкой прихожей поджалось, втянув плечи, складное инвалидное кресло. Для прогулок.
Перинку любимую – бабушкой еще деланную из гусиного пуха – кому-то отдали: на мягком спать нельзя. Жесткий ортопедический матрас холодно поджидает теперь, сухой вежливостью встречает непослушное тело и помогает подниматься по утрам.
Мама досадует на болезнь, как на нежданную напасть. Живет на даче неделями, лишь бы пореже видеться. Ухаживать за мной пока не надо. Я справляюсь. Только очень медленно. И сильно устаю.
Она была участлива, пока оставалась надежда. Когда же ясность убила последние шансы на выздоровление, тихая злость наполнила ее по самое горло.
Она боялась всколыхнуть эту злость словом. Яростно копалась в земле – дача лоснилась от ухода, земля тупо приносила плоды для упорных каиновых жертв. Словно я не оправдала ее любви. И любовь умерла. Наверное, это ее так старательно зарывали в дачную землю…
По полгода порой я жила одна. Выручал меня живший в соседнем подъезде отец – они с матерью развелись, когда мне было семнадцать, разменяли дом на две квартиры. Пап перестал пить к тому времени. И, конечно, спасал Интернет, увы – невыделенная линия.
Еще у меня есть Кафка – кот, отдельная история. Появился так: приснился однажды – поднял мягкую лапу и поманил к себе.
На следующий день, в замызганной таратайке, притворявшейся такси, поехали по адресу из объявления, к заводчику. Котенок кинулся в ноги прямо на пороге. Я заплакала: «Привет, Кафка».
Странное имя для кота? Ну, вот… так сказалось, и все.
А еще у меня были фиалки. Они жили цветочной колонией на окне, заполняя эфир сигналами, пока хватало света, пока не настала поздняя осень. И тогда – сговорившись в ночи – цветы не подняли утром свои розовые, белые и лиловые венчики, а дряблой сухостью лепестков словно просили помощи. Цветам нужно было искусственное освещение.
С этого и началась моя «любовная» история. Вторая и последняя, надо полагать.
Я нашла в газете объявление, позвонила по номеру, объяснила, что нужно сделать – освещение фиалкам и пару полочек прибить.
…Когда он пришел, мне на миг показалось, что он шагнул в квартиру не с лестничной клетки, а прямо из вечерней туманной черноты – среднего роста, худой, светло-русый, красивые пальцы в ссадинах, неровные ногти, покрасневшие от ветра глаза – глянул на кресло-каталку в прихожей, на то, как я держусь двумя руками за дверь, улыбнулся, мелькнув неправильными зубами:
– Ужасно холодно.
– У меня чайник вскипел, пойдемте.
Вымерял подоконник желто-синей рулеткой, пока я ставила белые чашки, наливала чай. Вдруг заметила, как нарядно круглятся в корзинке маленькие, словно лакированные сушки.
Чай пили молча.
Он грел руки о чашку, морщась от удовольствия и мягкой ломоты в отогревающихся пальцах.
Я старалась, чтобы моя чашка дрожала не так заметно.
Потом он сказал: «Как у тебя хорошо. Мне».
Я вздрогнула от этого «у тебя», от уточняющего «мне».
«Вот и все, – подумала, – вот и все».
И, отчаянно маскируя притяжение нарочитым обсуждением фиалковых проблем, мы проговорили несколько часов, и я совершенно не стеснялась его, когда хотела писать, говорила: «Подожди, я в туалет», – а он кивал и закуривал… Потом заметил легкую испарину у меня под глазами.
– Устала?
– Очень.
Тогда он взял меня на руки и отнес в постель.
– У тебя замок на защелке, я захлопну дверь. Приду завтра, после работы. Спи.
Поцеловал ладошку, потом переносицу.
Сердце громыхнуло у горла.
Закрыла глаза. Мягко щелкнула дверь, закрываясь за ним.
«Завтра. У меня есть завтра».
Кафка лежал у щеки и, конечно, молчал.
Настало завтра.
Проснулась с ощущением праздника. Купание, одевание – все получалось как-то ловчее и быстрее обычного.
Занялась уборкой.
Старенькая квартирка прихорашивалась потихоньку.
Вдруг вспомнила один забытый рецепт, легкий и быстрый.
Нашлись и картошка, и старенький кусочек сыра, и сухарики, и сухое молоко. Через час запеканка сияла золотисто-коричневым глянцем и пахла пирогом.
Вчерашний гость пришел вечером с готовым карнизом, лампами белого света, креплениями и кронштейнами. Быстро все приладил, подсоединил, и фиалки получили, наконец, свою долю света и тепла.
…Смотрела на ловкие движения мужчины и отчетливо видела грань, отделявшую меня от мира здоровых людей.
Этот мир там, за окном, за фиалковым бордюром. Последний посланник этого мира задержался здесь, укрепляя пограничные столбы, освещая контрольную полосу, чтобы было видно, где кончается одна земля и начинается другая.
Компьютерная мегапаутинка не в счет…
Тренькнула микроволновка, согревшая запеканку, щелкнул выключившийся чайник, из ванной не слышно бегущей воды.
Его все не было. Наконец, шаги. Сел напротив. Заметно было, что плакал, а потом умылся. Отодвинул чуть тарелку, чашку. Положил передо мной фотографию. Мальчик в инвалидном кресле. Лет семи.
Его лицо, его глаза.
– Мой сын. Его мать бросила меня. Вернее, просто сказала «уходи», когда он родился таким. Решила, что от меня родятся такие вот дети. Но она не бросила его, а я – их. Мы – не семья, мы… даже не знаю, как назвать. Прихожу к ним почти каждый день. Она не может меня видеть и не может без моей помощи. Я не могу без него, он до поджилок любимый, до сбоев сердечного стука. И еще. Со вчерашнего вечера я точно так же сильно люблю тебя. Все. Теперь очень хочу есть.
Он неожиданно улыбнулся.
Такой милый неправильный прикус, что колет сердце.
Я не удивилась почему-то. Но что я могла ему сказать, я, девушка без будущего и почти без прошлого?
Подвинула теплую запеканку. Взял кусок прямо в руку.
И правда: какое излишество – нож и вилка. Я улыбнулась.
Откусил много и с видимым удовольствием зажевал, прикрывая глаза. Взглянула на Кафку – тот, не мигая, смотрел сквозь гостя в вертикальный прицел зрачка. Потом взглянул на меня, наклонил гибко голову и вышел неслышно. Мне стало тревожно.
– Это просто неприлично вкусно, – улыбнулся и вдруг вскочил, – подожди, я сейчас.
Вернулся через полминуты с коробкой, обернутой почтовой посылочной бумагой и перевязанной коричневым шпагатом.
В этой коробке было что-то от песни Бьорк, когда она играет Сельму у Ларса фон Триера. «Танцующая в темноте», да.
…Зачарованно смотрела, как гость развязывает тугую бечевку, снимает крышку и достает оттуда шершавые гранаты, огуречные бомбошки фейхоа, очень желтые кругловатые лимоны, приплюснутые матово-оранжевые тыковки твердой яблочной хурмы…
Потом на стол шелковисто посыпались шоколадные каштаны. Еще какой-то сверток в кожистой пергаментной бумаге. Остро запахло чесноком и пряно-ореховой травой.
А он уже доставал из этой замечательной коробки маленькие газетные кулечки с чем-то невесомым, пахучим, томительно-знакомым.
«Это же специи!» – догадалась я.
…Пальцами робко заглядывала в крошечные свертки, нюхала, радостно жмурилась от знакомых запахов: орехово-пахучий чаман, тонко-кислый сумах, сухая аджика – от нее зашкаливает обоняние.
Толченым жемчугом просыпались немножко гранулы сушеного чеснока.
Я чихнула и рассмеялась. Радость кружила голову: я узнала моих давних любимцев – кавказские специи.
…Произносила их забытые имена, а гость зачарованно слушал. Понимал ли он, что мой голос вернулся со стиксовой пристани одиночества?
Покачал-покивал головой терпеливый Харон – иди себе, еще не время.
…Потрогала пахучий пергаментный сверток.
– А там что?
– Не бойся, разверни.
В пурпурной восковой пыльце лениво нежилась вяленая бастурма.
Я знала ее вкус.
Чтобы резать такую, нужны тонкий острый нож, ровная деревянная доска и много силы.
И тут я поняла, что гость останется здесь, со мной, чтобы нарезать это чудесное, древнего рецепта мясо, чистить тугие гранаты, тонко отделять кружочки цитронов и посыпать их сахаром с одной стороны и молотым кофе с другой. Увидела это так же ясно, как давеча видел кот.
Я прикрыла глаза от невыносимости присутствия Судьбы в кухонном периметре.
– А я забыла, как тебя зовут, – сказала, не открывая глаз.
– Сергей, – улыбнулся он, – а ведь мы и не называли друг друга по имени вчера.
– Что?! – Я попыталась припомнить подробности вчерашнего вечера. – Ну да… и правда… надо же… Я – Лера.
– Лера – очень тебе идет.
– Да.
Мы снова проговорили до полуночи. Но он не остался. Ушел.
…И вернулся через два дня, смертельно вымучив меня поминутным ожиданием звонка. Он так и не позвонил, просто пришел. Видно было, что измучен, измотан. Не мог сразу говорить. Курил в форточку. Я и не спрашивала ни о чем. Смотрела на него, молчала.
«Вот человек. Пришел ко мне из мира. Или из миров. Я не знаю о нем почти ничего. Я знаю и чувствую его целиком. Я люблю его на сто лет вперед. Откуда это ко мне? Откуда это во мне? Куда ему идти от меня? Где его любят так же?»
Отогрелся, губы дрогнули. Наконец-то мог говорить:
– Мой сын начал ходить, Лера. Ему почти семь. Надежд не было никаких. Вчера он встал с кроватки сам. Сделал шаг и упал. Попробовал ползти. У него получилось. Потом поднялся и снова шагнул, целых три шага. Врачи в шоке. Судя по снимкам, он в полном порядке. Он… он выздоровел. То есть… черт, я не знаю, как это называется, от такого не выздоравливают, это, наверное, называется «исцеление» или еще как-то… Его мать плачет и умоляет меня вернуться. Меня разрезало пополам.
Он сжал зубы, слезы побежали знакомыми дорожками.
– Ты знаешь кто? Ты – ангел. Я только увидел тебя и понял: ангел. И еще понял: ты – мое убежище, приют. Увидел тебя, услышал – и захотел умереть непременно рядом с тобой, прожить, сколько придется, и умереть. Но с тобой. С тобой – не страшно. Так я решил для себя еще вчера… – он помолчал, – еще вчера. Но уже вчера меня приговорили к другой жизни. Это любовь и… любовь. Чччерт! Лееее-ра…
«Ты заблудилась, Любовь? Сошла с ума? Что ты творишь, шальная? Какой жертвы захотела теперь?» – Я представила вдруг эту потерянно мечущуюся фигурку – любовь —и почти жалела ее.
– Сережа, – сказала тихо, – мы просто перемотаем пленку назад. На три с половиной дня назад. Ты пришел, сделал замечательные полки и провел свет на фиалковую полянку. А теперь ты уйдешь. Так лучше. Видимо, Любовь требует свою жертву. Уходи сейчас.
Он скорчился на стуле, прижав ладони к лицу.
«Здесь останется моя душа, здесь останется моя душа, здесь останется…» – шептал. Я смотрела в окно. Там жизнь. Так лучше
…Ушел. Я посидела еще немножко, не двигаясь. Потом включила компьютер, вышла в Сеть, получила письма.