355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Л. Салтыкова » С. Михалков. Самый главный великан » Текст книги (страница 7)
С. Михалков. Самый главный великан
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 02:19

Текст книги "С. Михалков. Самый главный великан"


Автор книги: Л. Салтыкова


Соавторы: В. Максимов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

В 1992 году, работая над книгой «Я был советским писателем», я написал в ней так:

«Будущее моего Отечества на сегодняшний день непредсказуемо.

Да поможет нам Бог!»

Но сегодня я бы уже не стал писать в столь пессимистическом тоне. После провала 1990-х годов Россия вновь возрождается. Стратегическое отступление закончилось, с нашей страной вновь считаются во всем мире. Растет ее экономический потенциал и оборонная мощь.

Пожалуй, только в сфере идеологической все еще сказываются издержки провальных, разнузданных 1990-х годов, мешая нашему талантливому многонациональному народу обрести веру в победный завтрашний день. Повальная власть денег захлестнула средства массовой информации, искусство, литературу. Но вечно так продолжаться не может. Убежден, что недалек тот день, когда государство вновь обратит внимание на воспитание нравственности, которая для России всегда имела огромное значение. Как представитель детской литературы, хорошо понимающий вопросы воспитания подрастающих поколений, я уверен, что «на верхах» власти скоро поймут особую важность государственной идеологии. Не политической, нет, а именно государственной. Тем более у государства в этом отношении появился теперь могучий союзник – Русская Православная Церковь и другие традиционные для нашей страны конфессии, единым фронтом выступающие за возвращение нравственных начал в жизнь народа.

Да поможет нам Бог!

Сыновья

Андрей Кончаловский Отец[7]7
  Главы из книги A.C. Кончаловского «Низкие истины» («Отец» и «Улица Горького, 8»).


[Закрыть]

– У меня было очень мало друзей, – сказал мне отец. – Много было приятелей и знакомых, но друзей мало. Кто у меня был настоящий друг? Эль-Регистан, с которым войну прошел. Миша Кирсанов (он был военный медик). Мы с ним на охоту выезжали. Три-четыре человека.

У мамы друзей было много. Ее все обожали, общение с ней всем очень много давало. Папа дать столько не мог. Он был продукт времени.

Родился он в дворянской семье, дворян после революции не жаловали, от былого богатства ничего не осталось. Отцу рано пришлось зарабатывать на жизнь. Работал сначала разнорабочим на ткацкой фабрике, потом – в геологоразведочной экспедиции в Восточном Казахстане.

От прежних владений, домов в Москве и имений ничего не осталось. Свое происхождение скрывали. Отец в анкетах писал: «Из служащих».

Как-то отец долечивал перелом бедра в санатории в Назарьево. Я приехал к нему. Двухэтажный старый особняк, достроенный и перестроенный, отделанный туфом и мрамором, алюминиевые двери со стеклами – архитектура брежневских времен.

– Видишь это окно? – сказал отец. – Из него папа кидал мне шоколадные конфеты. А я стоял вот здесь. Это было наше родовое имение, наш дом. А возле церкви похоронен твой прапрадед, его супруга и многие из нашей родни.

Надо же было, чтобы именно в этот санаторий он попал!

Отец мне однажды рассказывал, что его недолюбливал Алексей Сурков, его родители были когда-то крепостными у Михалковых.

Любопытно, как забытые, еще от «той жизни» связи оживают в недавнем прошлом. В 60-е годы в «Метрополе» меня, тогда двадцатипятилетнего студента, всегда заботливо-нежно встречал седенький швейцар, надевал пальто, говорил: «Андрей Сергеевич»…

– Что это вы так? – спросил я его с привычной своей вгиковской наглостью.

– Так я же вашего дедушку знал, Владимира Александровича. Мне ваш дедушка конфеты давал.

Он был из семьи дворовых в михалковском имении.

Михалковы – род старый, восходящий корнями к первой половине XV века. Мой прапрадед B.C. Михалков владел одной из лучших частных библиотек в России, насчитывавшей пятьдесят тысяч томов. Библиотеку он завещал Академии наук в Петербурге. Часть ее, книги по краеведению, осталась в Рыбинске, там, где находилось его имение.

Для начала XIX века несколько десятков тысяч томов – собрание огромное. Такую библиотеку могли иметь только очень образованные и состоятельные люди. А в Государственном историческом музее от XVIII века сохранилась семейная переписка Михалковых – несколько сот писем, в том числе и моего прапра-прадеда, офицера, писанные с войны. Писанные, как то было принято в дворянском кругу, по-французски. Письма тех лет – большая редкость и ценность. Надеюсь, со временем эти письма расшифруют, переведут – тогда узнаю из них побольше о своем роде.

А Фридрих Горенштейн нашел о роде Михалковых документы, вообще относящиеся к XVI веку. Ко мне Горенштейн был всегда неравнодушен и в добром и в дурном смысле слова, это особый род приятельства-неприятельства. Как-то, встретив меня, он сказал: «Ну я напишу о Михалковых!» Он тогда работал над книгой об Иване Грозном и нашел где-то запись, будто бы Иван Васильевич по поводу какого-то опасного предприятия сказал: «Послать туда Михалковых! Убьют, так не жалко». Фридрих был страшно доволен. Я тоже обрадовался: «Ой, как хорошо! Хоть что-то Иван Грозный про моих предков сказал. А про твоих он, часом, не говорил? О них слыхивал?..»

Странно осознавать, что все это старались забыть. Не помнить. И вот, наконец, разрешили вспомнить.

Сергей Владимирович свою родословную стал собирать уже давно, к своим корням относится очень бережно. И нас к тому же всегда приваживал.

Папина судьба – случай редкий. После революции дворяне как представители ранее привилегированного класса были объявлены лишенцами, при каждой новой волне советских чисток и перетрясок им попасть под репрессии было проще простого. Михалковых это миновало, но могло и не миновать. Думаю, папиного отца, моего деда, не посадили только потому, что он в 1932 году умер. А до того уехал в Пятигорск, по партийному призыву – поднимать сельское хозяйство. Разводил там кур – он был крупным специалистом в этом деле, автором многих книг по промышленному птицеводству.

Не знаю, как ощущают себя другие, но мне часто кажется, что живу во сне. «Жизнь моя, иль ты приснилась мне?». Сама жизнь в доме поэта, любимого народом и правительством, казалась какой-то неправдой – тем более в послевоенные годы, когда все вокруг жили в коммуналках небогато, нередко просто голодно.

…1947-й год. Мне десять лет. Отцу – тридцать четыре года. Он совсем молодой, по советским понятиям привилегированный человек.

А рядом – мир моего деда, где говорят по-французски, куда приходят Грабарь, Прокофьев, Алексей Толстой, Эйзенштейн, Ромм, Софроницкий, граф Игнатьев, Москвин, Ливанов. Здесь с иронией и скепсисом относятся к действительности, именуемой советской, здесь каким-то чудом сохраняется почти помещичий уклад жизни. Даже в трудные, нищие годы, когда у деда ничего официально не покупали, он продавал картины немногим знакомым – тому же Алексею Толстому.

К нам домой звонят высокие партийные деятели. В этом же доме на кухне сидит семидесятилетняя тетка отца – Марица Глебова. Ее первому мужу, сыну московского губернатора, пришлось бежать «за бугор», как сказали бы сегодня. Все из-за того, что по дороге в Новочеркасск он, застав в ее купе князя Трубецкого, застрелил его. Пока дело замнут, ему пришлось дожидаться в Бессарабии. Тетка ведет разговор о светских сплетнях дореволюционных времен, о людях из какого-то другого, исчезнувшего мира, о материях, которые будущему режиссеру Кончаловскому, в ту пору школьнику и пионеру, трудно понять и представить.

Тут же на кухне сидит приятель дедушки по папиной линии, прихлебатель, изобретатель-неудачник, вспоминает стародавние времена. Вздыхает, когда речь заходит о нынешних. Единственное, что из нынешнего его интересует, – охота.

Приходят какие-то партийные деятели. Приходят писатели. Приходит Рина Зеленая со своим мужем, архитектором Котэ Топуридзе, «Котиком». Как-то среди ночи приходит пьяный Фадеев, его мутит, мама укладывает его в маленькой комнате. Приходит Алексей Крученых, в далеком прошлом поэт-футурист, автор знаменитого «Дыр-бул-щел», с портфелем букинистических редкостей – папа его очень любил, как мог поддерживал.

Отец получил орден Ленина за свои детские стихи в 1939 году, ему тогда было двадцать шесть лет. Даже Чуковский, к тому времени уже великий классик детской литературы, и тот пришел с поздравлениями. Отец сам не может толком объяснить, почему вдруг на него свалилась такая награда. Подозревает, как сам мне говорил, следующее.

В Литературном институте училась очень красивая блондинка по имени Светлана. Отец красивых девушек не пропускал, пытался за ней приударить. Встретил ее в Доме литераторов, выпил бутылку вина, подошел:

– Хочешь, завтра в «Известиях» будут напечатаны стихи, которые я посвятил тебе?

– Глупости какие!

– Вот увидишь.

Незадолго до этого он отнес свои стихи в «Известия», два стихотворения взяли, предупредили отца, что будут публиковать.

Отец позвонил в редакцию:

– Назовите стихотворение «Светлана».

На следующий день газета вышла со стихотворением «Светлана»:

 
Ты не спишь, подушка смята,
Одеяло на весу,
Ветер носит запах мяты,
Звезды падают в росу…
 

Очень красивые стихи. Случайность, но имя девушки совпало с именем дочери Сталина.

Через несколько дней отца вызвали в ЦК ВКП(б) к ответственному товарищу Динамову.

– Товарищу Сталину понравились ваши стихи, – сказал Динамов. – Он просил меня встретиться с вами и поинтересоваться условиями, в которых вы живете.

Через три года – орден Ленина. Бабушка, Ольга Васильевна, узнав об этом, сказала:

– Это конец. Это катастрофа.

Характерная реакция. Кончаловские очень любили отца. Позже, когда он стал известной фигурой, много печатался, хорошо зарабатывал, мать была очень благодарна ему за то, что он дал ей возможность жить как бы на острове – не знать, не вникать, что происходит вокруг, оставаться внутри своего мира.

Надо же! Сталин дал орден Ленина человеку, у которого теща – несдержанная на язык дочь Сурикова, тесть – брат человека, проклявшего коммунизм, спрятавшегося в Минске и ждавшего немцев как освободителей России. Другой брат деда, Максим Петрович, крупнейший кардиолог, работал врачом в Кремлевке. Одним словом, фактура неординарная.

…В годы более поздние, в конце 50-х, отец уже не обошелся без участия в политических играх, но во времена сталинские предпочитал быть просто детским поэтом. Он много добра сделал людям – вытаскивал из тюрем, лагерей (не всегда получалось, но, бывало, и получалось), устраивал в больницы, «пробивал» квартиры, пенсии, награды, – порой вовсе не тем, кто помнит добро. Последнее, кстати, отца никак не переменило. Его жизненным принципом как было, так и осталось: «Если можешь, помоги». Вообще он человек редких качеств, хотя, конечно, все речи, какие полагалось произносить председателю писательского союза и депутату разнообразных советов, произносил и, что полагалось подписывать, подписывал.

– Коммунистом не был. Членом партии, да, был, – недавно сказал мне отец. – Трудно было не быть. А вот Фадеев был коммунистом. Потому и застрелился. Многие прежде думали – потому что стали возвращаться из лагерей люди, которых он «сдал». А сейчас опубликовано его предсмертное письмо в ЦК ВКП(б), стали приходить документы из архива, и по ним видно, скольких он пытался спасти, сколько писем писал в защиту посаженных писателей! Нет, он мог не бояться смотреть людям в глаза. Он просто не мог пережить крушения своей веры…

Нормальная семья не бывает без конфликтов, больше того – должна быть конфликтной, если ее составляют личности.

Конфликты были. Были скандалы. Во времена ждановщины отец написал «Илью Головина», пьесу конъюнктурную, он и сам того не отрицает. Пьесу поставили во МХАТе. Обличительное ее острие было направлено против композитора, отдалившегося от родного народа, сочиняющего прозападническую музыку. Прототипами послужило все семейство Кончаловских, только героем отец сделал композитора, а не художника. Естественно, Кончаловские себя узнали; не скажу, что были оскорблены, но обижены уж точно были. В то время я не понимал смысла разговоров, происходивших вокруг этого сочинения. Отголоски какие-то доходили, но я еще был слишком мал, чтобы что-то уразуметь. Во времена недавние мне захотелось в этой пьесе разобраться. Как? Единственный способ – ее поставить. Хотелось сделать кич, но в то же время и вникнуть, что же отцом двигало: только ли конъюнктура или было какое-то еще желание высказать вещи, в то время казавшиеся правильными? Замысел этот пришлось оставить – слишком сложной оказалась задача…

Отец мало на нас обращал внимания. Он как бы сторонне присутствовал. Отношения с ним, в общем, всегда были хорошие. Он был постоянный антагонист, но антагонист любимый. Сближаться с ним я начал с возрастом – чем дальше, тем больше. По-настоящему любовное чувство пришло лишь в зрелые годы…

Никита Михалков Отец (киноповесть)[8]8
  Из книги «Сергей Михалков. Антология сатиры и юмора в России XX века». Том сорок пятый.


[Закрыть]

От составителя

Перед вами почти полное воспроизведение текста фильма «Отец». Убирать бытовое косноязычие прямой речи и диалогов – значит лишить этот текст живого дыхания, искренности и волнения. И мы не стали заниматься этим кощунством.

Отец

Этот снимок сделан в 1952 году. Такой была наша семья тогда. В центре дед наш – Петр Петрович Кончаловский, замечательный живописец. Внуки называли его Дадочка. Рядом с ним Ольга Васильевна Кончаловская, его жена, Лелечка – так мы ее назвали, дочь великого русского художника Василия Ивановича Сурикова. А на коленях у деда – Лаврушка – наш двоюродный брат, сын Миши Кончаловского – Михал Петровича. А это Марго – старшая дочь Миши. Над ней Катенька – старшая дочь Миши. Над ней Катенька – наша сводная сестра, дочь нашей мамы, Натальи Петровны Кончаловской, от первого брака. Вот наша мама. Рядом с ней – Леша Кончаловский – сын Миши от первого брака. А это Эспе Родригес, испанка, жена Михал Петровича. Вот. Он был замечательным художником, но все-таки прожил в тени своего отца – великого Петра Петровича. Рядом с ним – мой брат, Андрон, тогда студент музыкального училища в Мерзляковском переулке.

НИКИТА МИХАЛКОВ. Знаменитое заикание Сергея Михалкова стало как бы его визитной карточкой.

СЕРГЕИ МИХАЛКОВ. Ну, я никогда не стеснялся своего заикания, и даже наоборот, – я им пользовался, особенно в школе, когда на уроках химии учительница меня что-то спрашивала, я начинал заикаться, она меня жалела и ставила мне «удовлетворительно».

H. М. Какое твое первое ощущение в жизни? Вот первое. Первое воспоминание. Вот первое, что помнишь – в запахе, в образе, – вот что это такое?

С. М. Ну, самое первое – это, пожалуй… Это, пожалуй, семнадцатый год. Это когда мы жили на Волхонке, дом номер шесть, и наши окна выходили на Кремль, а по улицам шли демонстранты. Мне было четыре года, я хорошо помню, как они пели «Вихри враждебные веют над нами», и наша мама уводила нас в другую часть квартиры – с окнами во двор. Она боялась, что будут стрелять, опасалась. Я помню, что няня Груша водила меня гулять утром к храму Христа Спасителя, и я помню эти гранитные шары, мимо которых мы проходили, и сам храм Спасителя помню. Вот это первое такое ощущение жизни.

H. М. Очень трудно говорить о Михалкове… мне. Очень трудно говорить об отце. Трудно и легко одновременно. Трудно потому, что его много раз снимали, и я очень не хотел, чтобы это превратилось в те же рассказы и в те же вопросы относительно гимна, относительно общественной деятельности и того, другого, пятого, десятого, что практически, в общем, известно всем. С другой стороны, мне самому, в общем, хотелось поговорить с отцом. Ведь, как говорится в русской пословице: «Что имеем, не храним, потерявши – плачем». И времени задуматься о том, а кто ж такой этот твой папа, кто он, – возможности такой практически нет.

Удивительно, и это действительно удивительно – его не знали, и до сих пор мы его не знаем. Я поймал себя на мысли, что я не знаю моего отца, – я его чувствую, люблю, но до конца не знаю. Хотя, может быть, чувства важнее знания. Скажи мне: дома наказывали, били, пороли?

С. М. Нет, нет.

H. М. Никогда?

С. М. Нет, не пороли.

H. М. А почему ты меня порол тогда?

С. М. А я тебя тоже не порол.

H. М. Как это не порол? Как это не порол? Что это вы тут такое рассказываете, Сергей Владимирович? Вот ваше письмо: «Занят я тут очень с Никитой. С ним вот гораздо труднее, чем с Андреем, – живости непомерной мальчик, драчун и лентяй. За ним нужен все время глаз и глаз. Подрался он с Сашей Егоровым, причем неизвестно еще, кто первый начал. Ну и не стал думать – взял да и выдрал его…» Это я помню на своей, так сказать, попе.

С. М. Ну…

H. М. Нет, я без претензий, я не жалуюсь.

С. М. Да я понимаю… Я этого не помню, во-первых, а во-вторых, таких наказаний, какие описаны вообще у наших классиков, что там раздевали, снимали штаны, драли ремнем до крови… я говорю – этого не было.

H. М. Нет, ну у нас… с нашим классиком это было, с тобой то есть. Ты с меня снял штаны и меня выдрал.

С. М. Да нет, ну это все… это все домашние дела такие…

Он сказал – «домашние дела». Это значит, что он не хочет об этом говорить. Но вот именно об этих-то домашних делах мне и хотелось с ним разговаривать. Но отец не давался. Эта его долгая жизнь на людях, причем на людях разных и в разные времена, научила его создавать некий образ – и детского поэта, и общественного деятеля, лауреата множества премий, автора гимна, руководителя Союза писателей в течение двадцати лет, Героя Социалистического Труда, – и понять, где проходит эта граница между тем Михалковым, которого мы с мамой и братом вместе со всеми наблюдали из зала, когда он стоял на сцене или на трибуне, и тем веселым, смешливым человеком, который писал замечательные, легкие стихи, – понять, где же проходит эта граница, было чрезвычайно трудно. Этот панцирь, который защищал его от внешних сил, за которым он прятал свои эмоции, мысли, чувства – а вернее всего, я так думаю, свой талант, – существовал не только для тех, кто был вне семьи, вне нашего дома, но порой и для нас, для нас для всех. Меня самого удивляло, что я никогда об этом раньше не думал. И тогда я решил спросить у наших детей, его внуков, – может быть, он им приоткрылся больше, чем нам? Может быть, они знают его лучше?

СТЕПАН. Я не могу вспомнить какой-то его со мной серьезный разговор или какой-то его поступок. Он как-то присутствовал всегда, и это давало такое состояние покоя и семьи…

НАДЕЖДА. Действительно, да, когда спрашивают у меня… там… я не знаю… вот твой дедушка написал гимн, а какой он? Я говорю – я не знаю. Говорят: как же ты не знаешь? Почему? Я им говорю: потому что мне кажется, что Дадочку узнать полностью невозможно.

АННА. Очень глубокий человек, очень глубокий… Я думаю, что его по-настоящему не знает никто, по крайней мере из нас, внуков. Мы видим только небольшую часть этого айсберга, и… потому что он никогда не любит рассказывать о себе, всегда говорит, что то, что надо было, я уже, мол, написал.

АРТЕМ. Егор и Степа… нет, особенно Егор – он с дедом очень близок, как никто другой, общается намного ближе, чем я… чем я, и даже, наверное, чем Степан.

ЕГОР. Если о базовых качествах говорить, то у меня такое ощущение, что он всегда был очень честным и достаточно чистым… Вообще мне кажется, что человек с недостаточно чистой душой не сможет писать детские стихи такого качества и такого обаяния. Сколько поколений выросло на его стихах, и сколько их еще будет!

Что за шум? Кого так радостно приветствуют ребята? Это детский писатель Сергей Михалков в гостях у московских школьников.

Я моего отца таким, каким вы видите его в киножурнале «Пионерия», не видел никогда. Но именно таким был его образ для основного населения всего Советского Союза, и он хотел быть именно таким для всех.

Молодой любимец детей и вождей, да еще с орденом Ленина – высшей наградой страны на лацкане пиджака, – и это в двадцать-то шесть лет! Я попытался представить себя в двадцать шесть лет с орденом Ленина на груди – не получилось.

H. М. А почему ты получил орден Ленина?

С. М. Ну, я думаю, потому, что мои стихи очень быстро стали популярными, и я не исключаю, что Светлана, дочь Сталина, читала мои стихи, и, наверное, Сталин читал мои стихи, потому что они печатались в «Правде». А когда в «Известиях» было напечатано стихотворение «Светлана», которое не имело отношения к дочери Сталина, а просто я был увлечен студенткой Литературного института, ее звали Светлана, и у меня было набрано «Известиях» стихотворение «Колыбельная», я, встретив ее и желая победить своим вниманием, спросил: «А хочешь, я завтра напечатаю стихи, посвященные тебе?» Но никакой реакции не последовало. Я поехал в редакцию, и стихотворение, которое называлось «Колыбельная», назвал «Светлана». И меня неожиданно пригласили в ЦК партии, на Старую площадь, и руководитель отдела агитации и пропаганды сказал мне, что товарищу Сталину понравились мои стихи «Светлана».

H. М. Скажи, а повлияло это стихотворение на ваши отношения со Светланой, с той, кому ты посвятил?

С. М. Нет, нет, никак.

H. М. Никак?

С. М. Никак.

H. М. То есть она, так сказать, пропустила это мимо.

С. М. Она пропустила мимо, никак не реагировала на публикацию эту, так что… это была судьба. Вообще я очень верю судьбе – и на войне, где я был пять лет и благодаря судьбе не попал в плен, благодаря судьбе я остался жив и не был убит, и не был ранен, а только контужен. Судьба у меня была очень удачная, потому что даже в трудные моменты жизни судьба исправляла как-то мой жизненный путь и спасала меня от всяких неприятностей.

H. М. А почему ты говоришь «судьба» и не говоришь «Бог»?

С. М. А потому что все от Бога – и судьба от Бога.

Одним из удивительнейших качеств Сергея Михалкова была его легкость. Легкость, защищенная талантом, то есть легкость, которую можно было себе позволить, только ощущая, может быть, даже подсознательно ощущая, огромный потенциал своих творческих возможностей. И потому он с равной степенью легкомысленности порою общался и с премьерами, и с дедушкой Калининым, и с другими партийными бонзами того времени, по-моему, даже не понимая разницы между ними. Ну кто мог еще написать такие летящие строки:

 
Я хожу по городу,
длинный и худой,
неуравновешенный,
очень молодой.
Ростом удивленные,
среди бела дня
мальчики и девочки
смотрят на меня.
На трамвайных поручнях
граждане висят.
«Мясо», «Рыба», «Овощи» —
вывески гласят.
Я вхожу в кондитерскую,
выбиваю чек.
Мне дает пирожное
белый человек.
Я беру пирожное
и гляжу на крем,
на глазах у публики
с аппетитом ем.
Ем и грустно думаю:
через тридцать лет
покупать пирожное
буду или нет?
Повезут по городу
очень длинный гроб
Люди роста среднего
скажут: он усоп.
Он среди покойников
вынужден лежать,
он лишен возможности
воздухом дышать.
Пользоваться транспортом
надевать пальто,
книжки перечитывать
Агнии Барто.
Собственные опусы
где-то издавать,
в урны и плевательницы
вежливо плевать.
Посещать Чуковского,
автора поэм,
с дочкой Кончаловского,
нравящейся всем.
Я прошу товарищей
среди бела дня
с большим уважением
хоронить меня.
 

Это стихи написаны человеком летящим, летящим и совсем не похожим на того Сергея Владимировича Михалкова, лауреата, депутата, председателя, правительственного, так сказать, чиновника от литературы – и так далее и так далее. И как можно было соединить в себе и эти стихи, которые практически никогда не кончались по духу, и вот эту общественную и общественно-значимую работу

С. М. Я общественную работу люблю, любил и буду любить. Я отдал много сил Содружеству писательских союзов, национальной литературе, я был во всех республиках.

H. М. Но ты бы мог в это время писать свои стихи, пьесы, басни…

C. M. Я мог бы писать свои стихи, но я понимал, что надо поднимать национальную литературу, что надо уважать… Надо поднимать ее авторитет у читателей, в обществе, и я это делал двадцать лет подряд. И делаю это сегодня.

Все, что отец говорил о своей общественной деятельности, было правдой, и он говорил об этом искренне, увлеченно и честно. Я не хотел его перебивать, хотя чувствовал, что мы вновь уходим от самого главного, что при всей значимости того, что он мог сказать, и при всей значимости его фигуры для жизни страны, для нас, его детей и внуков. Любовь к нему зиждилась совершенно на другом.

ЕГОР. Очень смешная история была с ним один раз у меня, очень смешная. У него была машина – прекрасная, «Мерседес», – на то время особенно. Тогда «Мерседесов» было мало, и была эта машина у него довольно долго. Там всегда играла у него она кассета – «Тум балалайка». Я как-то, года три поездив с ним на этом «Мерседесе» под эту кассету, говорю: «Слушай, а что ты все время слушаешь эту кассету, все одну и ту же, почему ты другую не возьмешь?» Он говорит: «Как?! Тут кассета? А я думал – это просто музыка, которая в машине существует». Я ему показал, что кассету можно вынуть… Очень смешно… То есть вот такой он человек. Мне кажется, он вообще с бытом очень на «вы». Я думаю, что он к нему вообще никакого отношения не имеет и никогда не пытался иметь.

АНДРОН. Помню, мне рассказывал мой сын – значит, внук Сергея Владимировича, – как они вместе ехали ко мне на спектакль, на «Чайку», мой сын тогда учился в Париже. И вот Егор рассказывает, что папа, приехав в Париж, пошел сначала куда-то в город, погулять. Вернулся в отель. И моему Егору говорит, вынимая вдруг из кармана пачку сигарет: «Кури. Покурим?» Егор говорит: «Дед, ты что?!» – «А что?» Ложится на диван в пальто, вытаскивает сигарету: «Да бери, угощайся». Егор ему: «Дед, да я не курю, да ты же и сам не куришь». А он говорит: «А они без никотина, я их в аптеке купил». – «А зачем же курить?» Он говорит: «Ну а так, повыдрючиваться немножко». Закурил сигарету – ему было уже тогда под восемьдесят лет, – лежит в пальто на постели в парижском отеле и курит сигарету – выдрючивается. Ну вообще! Это же студент, даже школьник, это в поведении чистый тинейджер! И вот эта легкость, с которой он такие вещи делает иногда, она, конечно, определяет во многом его характер. Он счастливый человек.

Н.М. Скажи, почему сегодня никто почти не знает твоих взрослых, по-моему, замечательных стихов:

 
Люблю ли я тебя?
Я по тебе тоскую.
Но что поделаешь,
раз полюбил такую.
Ты ночью мне жена,
проснешься утром – дочь.
И это чувство я не в силах превозмочь…
 

С. М. Не читай дальше. Это стихотворение я написал в припадке увлеченности, эта увлеченность ушла, и я не хочу эти стихи вспоминать, потому что…

H. М. «Безучастно ты смотрела/ на людское оживленье, / и вино тебя не грело/ в час дурного настроенья./ Незаметно, осторожно/ я твою погладил руку, / но при этом ты, возможно,/ ощутила только скуку…»

С. М. Это я тоже знаю… когда я писал, тогда я тоже был влюблен. Но я не считаю, что это такие шедевры.

H. М. Но это ты.

С. М. Это я.

H. M. Это ты.

С. М. Это я.

АННА. Очень хорошая история была, когда, я не помню, кто об этом рассказывал… А! Лидия Смирнова, актриса… Кто-то к ней подошел и спросил: «Вы не видели Сергея Владимировича?» Она сказала: «Там, где вы увидите самых красивых женщин, – там Сергей Владимирович». Он и сам очень хорош собой. И был всегда настоящим джентльменом.

H. М. А ты влюбчивый был?

С. М. А?

H. М. Влюбчивый?

С. М. Да, влюбчивый.

H. М. Влюбчивый мгновенно, быстро, неожиданно?

С. М. Нуда. Тогда увлекался. Это все было, но это все не так интересно.

H. М. Это как раз очень интересно. Потому что дело же не в том, чтобы копаться в чьем-то белье, – разговор о другом. Ты умел ухаживать, ты был гусаром, в общем.

С. М. Ну да. Но должен сказать, что за теми девушками или женщинами молодыми, за кем я ухаживал… я ни на одной из них не мог жениться.

H. М. Почему?

С. М. Ну, потому что что-то в чем-то не совпадало. Жениться надо тогда, когда чувствуешь, что одинаково думаешь о чем-то, одинаково воспринимаешь окружающий мир и так далее.

Мама всегда считала, что он сделал ее, то есть создал ее как личность. Он, будучи на 10 лет ее младше, 23-летним юношей попросившим руки у 33-летней женщины, уже бывшей замужем, родившей дочку, которой было к тому времени 4 года… Да еще на ком женится – на дочке художника Кончаловского, внучке Василия Ивановича Сурикова, такой видной, с прекрасным образованием, с тремя иностранными языками… И он – ездящий по городу на велосипеде и работающий чернорабочим на каком-то комбинате! Но он влюбился, и он решил, что женится, несмотря на то что все были против. Он женился, потому что был легок, обаятелен и настойчив. В семье Кончаловских это было принято как нонсенс какой-то: что за мальчик, откуда, 23 года! Наташа, он на 10 лет тебя младше, как можно! Но талант, обаяние и энергия сделали свое дело – в 1936 году они поженились. «Милой моей, дорогой, любимой Наташе. Когда я так на тебя смотрю – значит, я тебя люблю. Сергей» (Надпись на фотографии).

СТЕПАН. Он как бы всегда присутствовал как хозяин дома, хотя на самом деле хозяйкой была Наталья Петровна. Но она никогда этого не показывала, никогда не пыталась, когда приходили гости или когда были семейные застолья, встречи, – она никогда не пыталась показать, что вот я хозяйка в доме, я всем руковожу, – это нет! Наоборот, она всегда делала так, чтобы все понимали, кто хозяин в доме. Это большая мудрость на самом деле.

H. М. Ты встречал женщину в жизни, о которой бы ты подумал: «Да, все-таки, наверное, мне лучше было бы жениться на ней, а не на Наталье»?

С. М. Нет.

Н. М. А?

С. М. Нет.

H. М. Никогда?

С. М. Не встречал.

H. М. Как ты компенсировал все-таки такую разность интересов между тобой и мамой?

C. M. Не знаю. Не знаю, трудно сказать. Она была очень умным человеком, она это все регулировала как-то сама. Но это трудно объяснить, если я в браке с ней был 54 года… 53 года. В браке. Я бы давно ушел, наверное, если бы было по-другому.

H. М. А когда ты встречаешь где-нибудь на улице женщину сегодня, которой ты был увлечен много лет назад, что ты испытываешь?

С. М. Жалость к самому себе, что я ее встретил. Это древние старухи все, если я их встречаю. Древние… Я с ужасом думаю: а что было бы, если бы я на ней женился, ушел бы от Натальи Петровны? Ужас, ужас! Не буду вспоминать их, господи…

Вот такого его, наверное, кроме нас, почти никто не знает – неожиданно откровенного, веселого, по-детски циничного – именно по-детски. В том, что он сказал, не было ни злости, ни грубости. Это была совершенно наивная реакция, лишенная какой бы то ни было цензуры, и в эту минуту он и не думал о том, что кто-нибудь из этих женщин может его услышать. Он среагировал по-ребячьи – искренне, наивно и мгновенно. Вообще, реакции Михалкова, их точность и скорость абсолютно уникальны. Если перевести эти реакции в спорт, скажем в бокс, я думаю, он был бы великим боксером.

…53 года он прожил с нашей мамой. Было много чего… И были романы, и были увлечения, и были сплетни и звонки анонимные – все было. Были ли у них потом с отцом разговоры? Наверняка. Слышал ли я их когда-нибудь? Никогда. Они берегли наши души, не втаскивая нас в свои отношения. Ни разу в жизни я не слышал, чтобы мама мне сказала: с кем ты, с ним или со мной? Или он мне про маму… Никогда! Это было табу. Мудрость матери сумела переработать это в отходы. В фарш. Мама, которая говорила: «Сереженька, какие чудесные стихи!» – и это его вдохновляло. При том что он, совершенно спонтанно, не желая ничего дурного, вдруг делал невероятные вещи.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю