Текст книги "Шкура"
Автор книги: Курцио Малапарте
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
А теперь на площадь Капелла Веккья в центре Неаполя, к стенам аристократических дворцов на Монте-ди-Дио, Кьятамоне, к синагоге приходили марокканские солдаты, чтобы купить за небольшие деньги неаполитанских ребятишек.
Их ощупывали, задирали им рубашки, совали длинные опытные черные пальцы в ширинки их штанишек и заключали сделку, показывая цену на пальцах.
Дети сидели вдоль стены, глядя в лица покупателей, смеялись, посасывая карамельки, но не веселились, как обычно веселятся непоседливые неаполитанские детишки, не разговаривали между собой, не кричали, не напевали, не строили рожи, не проказничали. Было видно, что они боятся. Матери или выдававшие себя за матерей костлявые накрашенные женщины цепко держали детей за руки, как бы опасаясь, что марокканец уведет малыша, не заплатив, потом брали деньги, пересчитывали и удалялись с ребенком, не отпуская его руки, а гумьер с изрытым оспой лицом и блестевшими из-под коричневой накидки глазами шел следом за ними. Я смотрел вверх, на окна Эммы Гамильтон, и не хотел опускать взгляд. Я смотрел на край голубого неба, окаймлявшего террасу дома леди Гамильтон, Жан-Луи молча стоял рядом. Я чувствовал, что он молчал не из робости передо мной: какая-то темная сила терзала его, сжимала горло и не давала говорить. Неожиданно Жан-Луи сказал:
– Мне так жаль этих детей.
Тогда я повернулся и посмотрел ему в лицо:
– Ну и подонок же ты.
– Почему подонок?
– Они вызывают у тебя жалость, да? А ты уверен, что это жалость? Может, что-то другое?
– Что, по-твоему? – сказал Жан-Луи, глядя на меня трусливым, нехорошим взглядом.
– Ты почти готов купить себе мальчика, разве не так?
– Даже если и так, тебе-то что? – сказал Жан-Луи. – Лучше я, чем марокканец. Я накормил и одел бы его, купил бы ему обувь, у него было бы все. Я сделал бы благое дело.
– А-а, так это благотворительность? – сказал я, пристально глядя ему в глаза. – Ты лицемер и подонок.
– С тобой и пошутить нельзя, – сказал Жан-Луи. – И потом, какое тебе дело, даже если я подонок и лицемер? Думаешь, ты имеешь право читать мне мораль, ты и тебе подобные? Думаешь, ты сам не подонок и лицемер?
– Конечно, я тоже подонок и лицемер, как и остальные, – сказал я, – ну и что из этого? Я хоть не стыжусь быть человеком своего времени.
– Тогда почему у тебя не хватает смелости сказать про этих детей то же самое, что ты сказал обо мне? – Жан-Луи схватил меня за руку, в его глазах блестели слезы. – Почему ты не скажешь, что они стали шлюхами, ловко воспользовавшись фашизмом, войной и разрухой? Почему не скажешь, что они – троцкисты? Ну же, давай!
– Однажды эти мальчишки станут мужчинами, – сказал я, – и, если того захочет Господь, набьют нам морду, тебе и мне, и всем остальным, таким, как мы. Набьют морду и будут правы.
– Они были бы правы, – сказал Жан-Луи, – но они этого не сделают. Когда этим мальчишкам будет двадцать, они никому не набьют морду. Они будут поступать так, как поступали мы, ты и я. Нас тоже продали, когда мы были в их возрасте.
– Мое поколение продали, когда нам было двадцать. Но не от голода, а от кое-чего похуже. От страха.
– Меня и таких, как я, продали еще когда мы были детьми, – сказал Жан-Луи, – но сегодня мы никому не бьем морду. И эти в свое время приползут и станут лизать нам ноги. А себя будут считать свободными людьми. В Европе будут жить свободные люди, вот в чем дело.
– К счастью, эти дети навсегда запомнят, что их продали от голода. И простят. А вот мы никогда не простим, что нас продали из страха.
– Не говори так. Не нужно так говорить, – сказал Жан-Луи, понизив голос и сжав мне руку. Я почувствовал, как он дрожит.
Я хотел сказать: «Спасибо, Жан-Луи, за то, что ты тоже страдаешь». Хотел сказать, что мне многое понятно, что мне жаль его, но я случайно поднял голову и увидел небо. Как же стыдно, что на свете есть такое небо. Стыдно, что небо может быть таким прекрасным, каким оно было в тот день и час. У меня по спине побежали мурашки от страха и отвращения, и причиной тому были не маленькие рабы, сидевшие под стенами Капелла Веккья, не костлявые женщины с нарумяненными лицами и не марокканские солдаты с черными сверкающими глазами и длинными цепкими пальцами, а небо, лазурное, чистое небо над крышами, над развалинами домов, над усеянными птицами деревьями. Высокое небо сурового шелка, холодной и чистой лазури, в котором море оставляло далекий и призрачный зеленый отсвет. Хрупкое и безжалостное, оно мягко изгибалось над холмами Позиллипо, где становилось красноватым и мягким, как кожа ребенка. Вдоль верхней кромки стены, у подножия которой сидели маленькие рабы, небо было еще более хрупким и безжалостным. Высокая, сужающаяся кверху стена с потрескавшейся от времени и непогоды штукатуркой, служившая фоном дворику Капелла Веккья, несомненно, имела когда-то красный цвет домов Геркуланума и Помпей, который неаполитанские художники называют «бурбонским красным». Годы, дожди и солнце смыли и выжгли яркий красный цвет, придав ему телесный оттенок, местами розовый, светлый, местами прозрачный, цвета руки на фоне горящей свечи. Может, от трещин или от зеленоватых и белесых пятен плесени, там и сям выглядывающих из-под старой штукатурки, может, от игры света, переливающегося в изменчивых бликах от движения близкого моря, или от порывов ветра-скитальца, который придает цвету разные оттенки в зависимости от направления, мне казалось, что у этой древней высокой стены есть своя жизнь, – она живая, эта телесного цвета стена, на которой проявляются все злоключения человеческого тела, начиная с розовой невинности детства и вплоть до зеленовато-желтой меланхолии угасания. Мне казалось, что стена понемногу увядала: на ней появлялись белесые, зеленоватые, желтоватые поблеклости, свойственные уже уставшему, постаревшему и испещренному морщинами человеческому телу, близкому к последнему, таинственному событию – разложению. Жирные мухи медленно бродили по стене цвета плоти и жужжали. Зрелый плод дня становился мягким, загнивал в усталом воздухе, испорченном первыми вечерними тенями, а жестокое небо Неаполя, такое чистое, такое нежное, внушало недоверие, сожаление и счастье, печальное и ускользающее. День снова умирал. И один за другим звуки, цвета, голоса и вкус моря, запах лавра и меда, которые и есть запахи и вкусы неаполитанского света, возвращались в убежище теплой ночи, как олени, лани и кабаны – в спасительную чащу.
Вдруг в этой стене открылось окно и кто-то окликнул меня по имени. Это Пьер Лиоте звал меня из окна Командного пункта марокканской дивизии генерала Гийома. Мы поднялись, и Пьер Лиоте, высокий, плечистый, ширококостный, с потрескавшейся от морозов в горах Кассино кожей на лице, вышел на лестницу встретить нас, широко распахнув объятия.
Пьер Лиоте был старым другом матери Жана-Луи, графини В. Всякий раз, приезжая в Италию, он не упускал случая провести несколько дней, а то и недель, на озере Комо, на вилле графини В., выдающемся творении архитектора Пьермарини, где Пьеру Лиоте по установившейся традиции отводили угловую комнату Наполеона, выходившую на озеро со стороны Белладжо, с кроватью, в которой Стендаль провел однажды ночь с Анджелой Пьетрагруа и где стоял маленький письменный стол из древесины акажу, за которым поэт Парини написал знаменитую поэму «День».
– Ah, que vous êtеs beau![160]160
Ах, какой же вы красавец! (фр.).
[Закрыть] – воскликнул Пьер Лиоте, обнимая Жана-Луи, которого не видел уже несколько лет. И добавил, что в последний раз видел его, «quand il n’était qu’un Éros»[161]161
Когда он был Эросом (фр.).
[Закрыть], а теперь перед ним стоял… Я ждал, он скажет «héros»[162]162
Герой (фр.).
[Закрыть], но он вовремя спохватился и сказал «Apollon». Было время обеда, и генерал Гийом пригласил нас к столу.
Своим аполлоновым профилем, алыми губами, черными, сверкающими на чистом, белом лице глазами и сладчайшим голосом Жан-Луи произвел большое впечатление на французских офицеров. Они впервые были в Италии и впервые видели представшую перед ними мужественную красоту во всем блеске античного греческого идеала. Жан-Луи был совершенным образцом того, что итальянская цивилизация за долгие столетия культурного развития в богатстве и изысканности, физической и интеллектуальной селекции, вседозволенности и аристократической вольности выработала на ниве мужской красоты. В лице Жана-Луи любой поднаторевший в кропотливом изучении эволюции классического идеала красоты в итальянской живописи и скульптуре от XV до XIX века человек нашел бы подчиненные чувственности «мужского портрета» эпохи Возрождения благородные и меланхоличные черты итальянского, а особенно ломбардского, романтизма (Жан-Луи принадлежал к одному из самых древних и блестящих семейств ломбардской знати) начала XIX столетия, который даже в Ломбардии был романтическим и либеральным по причине своей тоски по Наполеону. Сидевшие за столом французские офицеры испытывали то же, что и Стендаль по отношению к Фабрицио дель Донго. Как и Стендаль, они не замечали, что красота Жана-Луи, как и красота Фабрицио, – это красота без самоиронии и угрызений совести.
Чудесное явление (на фоне безвкусного буржуазного интерьера) живого Аполлона, безупречного образчика классической мужской красоты было для французских офицеров приобщением к запретному таинству. Все молча созерцали Жана-Луи. С необъяснимым беспокойством я спрашивал себя, отдавали ли они себе отчет в том, что этот чудесный «призрак» из эпохи классической итальянской цивилизации в момент ее наивысшего триумфа, но уже тронутой разложением, униженной первыми признаками женской изнеженности, обескровленной исчезновением благородных чувств, сильных страстей, высоких идеалов, был воплощением тайного зла, от которого страдала большая часть европейской молодежи всех стран, победителей и побежденных, – мрачной тенденции превращать идеи свободы, столь популярные, казалось бы, среди молодых европейцев, в неудержимое стремление к чувственным удовольствиям, требования морали – в отказ от всякой ответственности, общественный и политический долг – в бесполезные интеллектуальные игры, новые пролетарские мифы – в двусмысленные мифы нарциссизма с уклоном в самобичевание. (Казалось странным, что Баррес был так же далек от Жана-Луи и его поколения, как и Андре Жид, сказавший: «Moi, cela m’est égal, parce que j’écris “Paludes”»[163]163
Мне это безразлично, потому что я пишу «Топи» (фр.).
[Закрыть].)
Прислуживавшие за столом марокканцы не отводили от Жана-Луи очарованных глаз, и я заметил, что в их взглядах поблескивало нехорошее желание. Для этих людей, пришедших из Сахары и с Атласских гор, Жан-Луи был объектом вожделения. Я втайне смеялся (я не мог не смеяться, это было сильнее меня, в конце концов, не было ничего плохого в том, чтобы посмеяться над такой странной, такой невеселой мыслью), представляя себе Жана-Луи вместе со всеми молодыми, подобными ему «героями», сидящим среди маленьких рабов на площади Капелла Веккья, подперши спиной стену из плоти, медленно погружающуюся в ночь и в угасающем свете дня неторопливо разлагающуюся, как кусок гнилого мяса.
В моих глазах Жан-Луи был одним из тех, кто, к сожалению, принадлежал к определенной элите молодого поколения этой Европы, не прошедшей чистилище, но развращенной страданием, не вознесенной, а униженной полученной свободой, – он принадлежал к поколению молодцев на продажу. Почему бы и этому поколению не быть «поколением молодцев на продажу»? Нас тоже продали еще молодыми. Судьба молодых в этой Европе – быть проданными еще молодыми прямо на улице, из страха или от голода. Иначе никак: молодые люди должны с малых лет привыкать к своей роли в жизни и в Государстве. Рано или поздно, если все пойдет своим чередом, этих юнцов продадут на улице из-за чего-нибудь похуже, чем страх или голод.
И словно под воздействием моих печальных мыслей генерал Гийом спросил меня вдруг, по какой причине итальянское правительство не только не запрещает торговлю детьми, но даже делает вид, что не знает об этом безобразии.
– И как им не стыдно! – добавил он. – Я сотни раз приказывал разогнать этих бессовестных женщин и их несчастных детей, я много раз извещал об этом итальянские власти, я лично говорил с архиепископом Неаполя, кардиналом Аскалези. Все бесполезно. Я запретил моим гумьерам прикасаться к этим мальчишкам и пригрозил расстрелом за невыполнение приказа. Но искушение для них слишком велико. Гумьер никогда не поймет, как может быть запретным то, что открыто продается на рынке. Дело итальянских властей – арестовать этих матерей-чудовищ и отправить детей в какое-нибудь специальное заведение. Я ничего больше не могу сделать.
Он говорил медленно, и было видно, что слова причиняют ему боль.
Я засмеялся. Арестовать матерей! Поместить детей в заведение! Но ведь ничего не осталось в Неаполе, во всей Европе, все пошло прахом, разрушено, уничтожено: дома, церкви, больницы, матери, отцы, дети, дяди, бабушки, братья – всему капут. Я горестно смеялся, смеялся до колик. Итальянские власти! Куча воров и негодяев, до недавнего времени они сажали бедных людей в тюрьму во имя Муссолини, теперь сажают их в тюрьму во имя Рузвельта, Черчилля, Сталина. До вчерашнего дня они командовали во имя тирании, а сегодня хозяйничают во имя свободы. Какое дело итальянским властям, что матери-чудовища продают своих детей на улице? Это стая подонков, от первого до последнего, слишком занятая лизанием пяток победителям, чтобы заниматься такими пустяками.
– Арестовать матерей? – вопрошал я. – Каких матерей? Запретить им продавать своих детей? Почему? Разве это не их дети? Разве они принадлежат государству, правительству, полиции, профсоюзам, политическим партиям? Они принадлежат матерям, и матери имеют право делать с ними что хотят. Они голодают и имеют право продавать своих детей, чтобы утолить голод. Лучше продать детей, чем съесть их. Они имеют право продать одного, двоих из десяти, чтобы накормить остальных восьмерых. И потом, какие матери? О каких матерях вы говорите?
– Не понимаю, – сказал генерал Гийом, очень удивленный, – я говорю о тех несчастных, что продают своих детей на улицах.
– Какие матери? О каких матерях вы говорите? Разве они матери? Разве это люди? А отцы? У них нет отцов, у этих детей. Разве это люди, их отцы? А мы? Разве люди мы?
– Ècoutez, – сказал генерал Гийом, – je mе fous de vos mères, de vos autorités, de votre sacré pays[164]164
Послушайте… мне плевать на ваших матерей, на ваши власти, на вашу чертову страну! (фр.)
[Закрыть]. Но дети – нет! Если в Неаполе продают детей сейчас, значит, их продавали здесь всегда. Это позор Италии.
– Нет, – сказал я, – в Неаполе никогда не продавали детей. Я никогда бы не поверил, что голод может довести до такого. Но это не наша вина.
– Вы хотите сказать, что виноваты мы? – сказал генерал Гийом.
– Нет, вы тоже не виноваты. Виноваты дети.
– Дети? Какие дети? – удивился генерал.
– Дети. Те самые дети. Вы не знаете, какие страшные чудовища эти дети в Италии. И не только в Италии, но и везде в Европе. Это они заставляют своих матерей продавать их на рынке. А знаете почему? Чтобы заработать денег, чтобы содержать любовниц и вести роскошную жизнь. Наверное, не осталось ни одного малыша в Европе, не имеющего любовниц, лошадей, автомобилей, замков и банковских счетов. Все Ротшильды. Вы не можете себе даже представить, до какой степени разложения дошли эти дети, наши дети, дети всей Европы. Конечно, никто не желает говорить об этом. Об этом запрещено говорить в Европе. Но это так. Если бы матери не продавали своих детей, знаете, что случилось бы? Эти дети ради денег продали бы своих матерей.
Все ошеломленно смотрели на меня.
– Мне не нравится, что вы так говорите, – сказал генерал Гийом.
– Ах, вам не нравится, что я говорю правду? Да что вы знаете о Европе? Где вы были до вашей высадки в Италии? В Марокко или где-то еще в Северной Африке. Что могут знать о Европе американцы и англичане? Они были в Америке, в Англии, в Египте. Что могут знать о Европе союзники, высадившиеся в Салерно? Может, они думают, что в Европе есть еще дети? Что есть еще отцы, матери, дочери и сыновья? Кучу смердящего мяса – вот что вы найдете в Европе, когда освободите ее всю. Никто не хочет говорить об этом, никто не хочет слушать, но это правда. Куча смердящего мяса – вот что такое Европа.
Все молчали, генерал Гийом смотрел на меня в упор своими мутными глазами. Ему было жаль меня, ему не удавалось скрыть своей жалости ко мне, ко многим другим, ко всем остальным, таким, как я. Такое случалось впервые, чтобы победитель, враг, сочувствовал мне и всем остальным, таким, как я. Но генерал Гийом был француз, он был европеец, европеец, как и я, и его город где-то во Франции был разрушен, его дом тоже превращен в развалины, его семья тоже жила в страхе и ужасе, его дети тоже голодали.
– К несчастью, – сказал генерал после долгой паузы, – не только вы так говорите. Архиепископ Неаполя, кардинал Аскалези, говорит то же, что и вы. В Европе должны были случиться страшные вещи, если вы до такого дошли.
– В Европе ничего не случилось, – сказал я.
– Ничего? – воскликнул генерал Гийом. – А голод, бомбардировки, расстрелы, убийства, террор, горе – все это ничто для вас?
– О, все это ничто, – сказал я, – это смешные вещи – голод, бомбардировки, расстрелы, концентрационные лагеря. Все это чепуха, старые сказки. Мы в Европе знакомы с этим веками. И уже привыкли, пожалуй. Не это довело нас до такого.
– Тогда что же? – спросил генерал Гийом чуть охрипшим голосом.
– Шкура.
– Шкура? Какая шкура?
– Шкура, – ответил я, понизив голос, – наша шкура, эта проклятая шкура. Вы даже не представляете, на что способен человек, на какой героизм и на какую подлость он готов, чтобы спасти свою шкуру. Вот эту, эту вот мерзкую шкуру, видите? (Сказав это, я оттянул двумя пальцами кожу на тыльной стороне ладони и поводил ею из стороны в сторону.) Когда-то люди страдали от голода, пыток и самых страшных мучений, они убивали и умирали, страдали и заставляли страдать других во имя спасения души, ради спасения души своей и души ближнего. Люди были способны на великие дела и на великие подлости ради спасения души. Не только своей собственной, но и души ближнего. Сегодня терзаемые и терзающие, убиенные и убивающие люди совершают вещи удивительные и омерзительные, но уже не во имя спасения своей души, а для спасения собственной шкуры. Считается, что они борются и страдают во имя спасения души, на самом деле они борются и страдают ради собственной шкуры, только ради собственной шкуры. Все остальное не в счет. И героями сегодня становятся ради никчемной вещи! Ради дрянной вещи. Человечья шкура – дрянная вещь. Смотрите. Это же мерзость. Подумать только, в мире полно героев, готовых отдать жизнь за такую дрянь!
– Tout de même…[165]165
И все-таки… (фр.)
[Закрыть] – сказал генерал Гийом.
– Вы не можете отрицать, что по сравнению со всем остальным… Сегодня в Европе продается все: честь, родина, свобода, справедливость. Вы должны признать, что продавать своих детей – это безделица.
– Вы – честный человек, – сказал генерал Гийом, – вы не продали бы своих детей.
– Кто знает… – ответил я тихо. – Речь идет не о том, чтобы оставаться честным человеком, и совершенно неважно, порядочен ты или нет. Дело не в личной честности. Дело в том, что именно наша цивилизация, цивилизация без Бога, принуждает людей так ценить собственную шкуру. Сегодня в цене только шкура. Ведь нет ничего более надежного, осязаемого, бесспорного. Это единственное наше достояние, единственное, чем мы владеем. Самая преходящая, самая смертная вещь на свете. Только душа бессмертна, увы! Но что она стоит, душа? Ничто не стоит так дорого, как шкура. Все сделано из человечьей шкуры. Даже войсковые знамена – из человечьей шкуры. Но теперь не сражаются за честь, свободу, справедливость. Теперь дерутся за шкуру, за эту вонючую шкуру.
– Вы не продали бы своих детей, – повторил генерал и посмотрел на тыльную сторону своей ладони.
– Кто знает, – сказал я, – если бы у меня был ребенок, может, я продал бы его, чтобы купить американских сигарет. Нужно быть людьми своего времени. Когда ты подонок, нужно быть подонком до конца.
V
Дитя Адамово
На следующий день полковник Джек Гамильтон повез меня в своей машине в Торре-дель-Греко. Мысль побывать на «фильяте», древней сакральной церемонии, посвященной культу бога Урана, привлекала и в то же время смущала Джека. Его пуританская натура почуяла что-то неладное, но мне удалось усыпить его бдительность. Разве не был он американцем, победителем и освободителем? Так чего же бояться? Это его долг – не пренебрегать любой возможностью лучше узнать эту таинственную Европу, куда американцы пришли освободителями.
– Cela t’aidera à mieux comprendre l’Amérique, quand tu retourneras là-bas, chez toi[166]166
Это поможет тебе лучше понять Америку, когда ты вернешься домой (фр.).
[Закрыть], – говорил я ему.
– Comment veux-tu que cela m’aide à comprendre l’Amérique? Cela n’a aucun rapport avec l’Amérique?[167]167
Как это может помочь мне лучше понять Америку? К Америке это не имеет никакого отношения (фр.).
[Закрыть] – отвечал Джек.
– Не будь наивным, зачем вам было бы освобождать Европу, если бы это не помогло вам понять Америку? – говорил я.
В «Плимуте» Джека расположились также Жорж, Жан-Луи и Фред. Жорж попал в Неаполь только несколько дней назад, он привез свежие новости из Рима и Парижа, но добрался он не так, как остальные – через немецкую линию фронта в горах Абруцци, – а прибыл морем на английском сторожевом катере, дожидавшемся его у Адриатического побережья близ Равенны.
Я познакомился с графом Жоржем де ла В. много лет назад в Париже, в доме герцогини Клермон-Тоннер, жившей тогда на рю Ренуар в Пасси, где он появлялся время от времени вместе с Максом Жакобом, с которым дружил. В молодости Жорж был одним из красивейших миньонов[168]168
Миньонами (от фр. «mignon») называли фаворитов французского короля Генриха III (1551–1589). В данном случае одно из наименований, наряду с «нарциссами» и «коридонами», приверженцев однополой любви.
[Закрыть] Парижа, из тех, кто в светских хрониках молодого Марселя Пруста выглядывает из-за спинок кресел в парижских аристократических салонах, подобно златокудрым пастушкам, выглядывающим из-за спин нимф на полотнах Буше и Ватто. В родне по отцовской линии у него был Робер де Монтескью, а по материнской – кто-то из наполеоновской знати, и Жорж не только сочетал в себе блестящие традиции либертаризма XVIII века с суровой и грубоватой чувственностью, которые со времен Империи через Луи-Филиппа спустились по ветвям родового древа до крупных буржуа времен М. Тьера, но и почти оправдывал и, в определенном смысле, компенсировал избыток мужественности, так часто встречающийся в истории Третьей республики. Приходится признать, что такие персонажи более полезны для понимания эволюции обычаев общества, чем политические деятели. Родившийся во времена правления Фальера[169]169
Арман Фальер (1841–1922) – президент Франции (1906–1913).
[Закрыть], воспитанный под блистательной звездой Дягилева, возмужавший под знаком Жана Кокто, он был свидетельством не упадка нравов республиканской Франции, а того ослепительного блеска, тонкости мысли, изящества манер, которыми славилась бы Франция, не будь в ней Третьей республики. Уже достигший сорокалетнего возраста, граф Жорж де ла В. принадлежал к избранному обществу утонченных и, можно с уверенностью сказать, духовно свободных людей, оправдавших и смягчивших в глазах Европы muferie[170]170
Невежество (фр.).
[Закрыть] персонажей Третьей республики и призванных оправдать неизбежное muferie общества Четвертой, которая волею фатума должна была родиться после освобождения Франции и Европы.
– Жорж тоже марксист? – прошептал я на ухо Жану-Луи.
– Конечно, – ответил он.
Это «конечно» меня несколько озадачило и обеспокоило. Я не мог смириться с мыслью, что европейцы нового поколения использовали марксизм лишь как предлог для оправдания своей распущенности. Однако под этим предлогом крылось нечто гораздо более серьезное. После любой войны, после каждой революции, как и после любого бедствия, будь то голод или чума, общественная мораль деградирует, это общеизвестно. А упадок нравов среди молодежи представляется фактом столь же морального, сколь и физиологического плана и легко переходит за пределы нормы. Чаще всего встречается гомосексуализм в его наиболее распространенной среди молодежи форме d’un hédonisme de l’esprit[171]171
Гедонизма духа (фр.).
[Закрыть], или, по словам одного католического писателя, рассмотревшего этот вопрос с деликатной стыдливостью, d’un dandysme à l’usage d’anarchistes intellectuels, d’une méthode pour se prêter aux enrichissements de la vie et pour jouir de soi-même[172]172
Дендизма на вооружении анархистов-интеллектуалов, то есть течения, направленного на обогащение жизненного опыта и на получение чувственного наслаждения для каждого индивидуума (фр.).
[Закрыть].
Однако на этот раз упадок нравов европейской молодежи предшествовал войне, а не следовал за ней, он был как бы введением к войне, прелюдией к трагедии Европы, а не ее следствием. Еще задолго до печальных событий 1939 года молодежь, похоже, уже подчинилась заданному коду, стала частью плана или программы, подготовленной влиятельной силой и направляемой циничным и расчетливым умом. Можно предположить, что существовал Пятилетний план внедрения гомосексуализма для развращения европейской молодежи. Некая двусмысленность в поведении и высказываниях, в характере дружбы и социальном промискуитете буржуазной и пролетарской молодежи, союз буржуазной и пролетарской развращенности, к сожалению, наблюдались еще задолго до войны, особенно в Италии (где в некоторых кругах молодых интеллектуалов и людей искусства, особенно художников и поэтов, молодежь занималась педерастией, считая, что тем самым строит коммунизм), и были выставлены на общественное обозрение журналистами, учеными и даже политическими деятелями, обычно мало внимания уделяющими далеким от политики явлениям.
Меня особенно удивлял тот факт, что это падение нравов среди буржуазной и рабочей молодежи (больше заметное в среде первых, чем вторых; здесь нужно учесть естественный боваризм некоторых молодых рабочих, еще более распространившийся после их встреч с буржуазной молодежью) произошло под предлогом приобщения к коммунизму, как если бы сексуальная инверсия, еще не совершившаяся, а лишь обозначенная, была обязательным условием для посвящения в коммунисты. Я много раз задавался вопросом (ибо эта проблема казалась мне фундаментально важной), произошло ли это спонтанно, как результат личной моральной и физиологической распущенности, как реакция на нравы, предрассудки и идеалы буржуазии периода упадка, или явилось следствием тонкой циничной и враждебной пропаганды, привнесенной со стороны и нацеленной на разрушение социальной ткани Европы в предвидении, что слабые духом люди нашего времени встретят это падение нравов как великую революцию современности.
Вероятно, можно возразить, что это явление – надуманное, что увлечение молодежи коммунизмом, так же как их любимая декларируемая и скорее обозначенная, чем применяемая, сексуальная инверсия – не что иное, как одна из форм интеллигентского дендизма, дилетантства (в большей степени напускного, чем искреннего), снобистского вызова добрым нравам и буржуазным предрассудкам, и что молодые в наше время играют роль гомосексуалистов, как во времена Байрона и де Мюссе играли роль романтических героев, позже – роль проклятых поэтов, а совсем недавно – роль рафинированных Des Esseintes[173]173
Дез Эссент – персонаж декадентского романа Ж. К. Гюисманса «Наоборот», в конце XIX и в начале XX века – олицетворение декаданса.
[Закрыть]. Однако эти тревожные мысли все же возбуждали во мне желание побывать на церемонии «фильяты», и не ради простого любопытства, а ради того, чтобы понять, насколько опасно это зло, в чем его суть и что нового и необычного оно несет.
Каково же было мое удивление, когда позже Жан-Луи поведал мне, что Жорж был в некотором роде персонажем политическим («более того, – добавил Жан-Луи, – героем»), ибо выполнял и продолжает выполнять ответственные военные задания спецслужб союзных войск. Что когда он был в Лондоне летом 1940-го, его посылали с особо важными и опасными поручениями во Францию, что три раза он прыгал с парашютом на оккупированную немцами французскую территорию и всякий раз, начиная с 1940-го и позже, ему удавалось возвратиться в Англию через Испанию и Португалию. По словам Жана-Луи, союзники настолько высоко ценили деятельность Жоржа, что намеревались поставить его во главе маки́ европейских гомосексуалистов.
Образ Жоржа, спускающегося, покачиваясь, с небес под сенью огромного белого зонта над головой, образ этого златокудрого купидона, балансирующего в голубых облаках розовыми ручками и округлыми бедрами, а затем легким касанием изящной ноги опускающегося на травку, как ангел на край облака, стыдно признаться, смешил меня. Я знаю, непочтительно смеяться над героем, но есть герои, заставляющие смеяться, даже если это герои свободы. Есть другие, заставляющие плакать, и я не знаю, лучше они или хуже. Пожалуй, мы только и делаем, что плачем и смеемся друг над другом здесь, в Европе, – это плохой знак. В свое оправдание добавлю, что мой смех, по счастью, был совершенно беззлобен.
Гомосексуалисты, рассеянные по всей Европе, – Германия и СССР тут не составляют исключения, – оказались драгоценнейшим кладом для специальных служб Англии и Америки. С самого начала войны они выполняли особо деликатные и опасные задания политического и военного характера. Как известно, гомосексуалисты представляют собой особое международное братство, тайное сообщество, подчиненное законам глубокой и нежной приязни, которое не подвержено слабостям и пресловутому непостоянству полов. Любовь гомосексуалистов, слава Богу, выше любви мужчин и женщин, и она была бы чувством безупречным, совершенно свободным от любого рода зависимости (как от добродетелей, так и от пороков), если бы в ней не доминировали капризы, истеричные выходки, мелкие гадости и томное злорадство, свойственные их душам старых дев. Знаменитый американский генерал Донован (Жорж стал его правой рукой по организации партизанских отрядов гомосексуалистов) смог извлечь пользу из самой уязвимости гомосексуализма, превратив его в прекрасный инструмент военных действий. Возможно, однажды, когда секреты этой войны откроются непосвященным, станет известно, сколько человеческих жизней было спасено благодаря тайным ласкам миньонов, разосланных с заданиями по Европе. Все было принято на вооружение в этой страшной и странной войне, все – ради победы, все, в том числе и педерастия, заслуживающая поэтому уважения каждого честного свободного человека. Некоторые моралисты будут, возможно, иного мнения, но нельзя претендовать на то, чтобы все герои были беспорочны и относились к единой, общепринятой сексуальной ориентации. Для героев свободы нет обязательного полового статуса.
Идея отрядов партизан-гомосексуалистов принадлежала Жоржу, как и заслуга в деле организации во всех оккупированных немцами странах, и даже в Германии, réseau, сети молодых миньонов, внесших неоценимый вклад в благородное дело освобождения Европы. В те дни ноября 1943-го Жорж тайно прибыл из Парижа в Неаполь для согласования с верховным командованием союзных войск плана действий в Италии. Именно Жоржу мы обязаны тем, что известный полковник Дольман, политический эмиссар Гитлера в Риме, попался в сеть молодых миньонов, искусно расставленную вокруг него Жоржем.