Текст книги "Шкура"
Автор книги: Курцио Малапарте
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Сейчас я чувствовал себя бо́льшим подлецом и трусом, чем 8 сентября 1943 года, когда мы должны были бросать наше оружие и наши знамена под ноги победителей. Оружие было старым и ржавым, это верно, как верно и то, что оно досталось нам от предков, и все мы, офицеры и солдаты, испытывали к нему сердечную привязанность. Винтовки, сабли и орудия еще тех времен, когда женщины носили кринолин, а мужчины – высокие шляпы, рединготы черепахового цвета и сапоги на пуговицах. С этими ружьями, с этими ржавыми саблями и бронзовыми пушками наши деды сражались вместе с Гарибальди, с Виктором Эммануилом, с Наполеоном III против австрийцев за независимость Италии. Знамена тоже были старые и démodées[94]94
Вышедшие из моды (фр.).
[Закрыть]. Некоторые были очень старые, еще времен Венецианской республики, они развевались на мачтах галер в битве при Лепанто[95]95
Битва при Лепанто (1571) – морское сражение между турками и объединенным флотом Испании, Венеции, Папы Римского, герцогства Савойского, Генуи и Мальтийского ордена, где турецкий флот был наголову разбит.
[Закрыть], на башнях Фамагусты и Кандии[96]96
Фамагуста – город на острове Кипр, важный центр венецианской торговли, в 1571 году капитулировал после десятимесячной осады турками. Кандия (совр. Ираклион) – главный город острова Крит, владение Венецианской республики, капитулировал в 1569 году после 23-летней осады турками.
[Закрыть]. Были среди них и стяги Генуэзской республики, штандарты Миланской коммуны, Кремы, Болоньи, которые водружали на каррочо[97]97
Военная повозка, запряженная волами, с водруженным на высоком древке отличительным знаком (крестом или штандартом).
[Закрыть] во времена баталий против германского императора Фридриха Барбароссы. Там были знамена, расписанные Сандро Боттичелли, – те самые, что Лоренцо Великолепный подарил лучникам Флоренции, – штандарты Сиены, расписанные Лукой Синьорелли. Знамена римского Капитолия работы Микеланджело. Знамя, поднесенное Гарибальди итальянцами из Вальпараисо, и знамя Римской республики 1849 года. Там были знамена Триеста, Фьюме, Задара, Эфиопии, знамена испанской войны. Были стяги, овеянные самой громкой славой на суше и на море. Разве только английские, американские, русские, французские и испанские знамена овеяны славой побед? Итальянские тоже достойны славы. Если бы они были бесславными, какой тогда нам смысл бросать их в грязь? Нет ни одного народа в мире, который хоть раз не испытывал удовольствия, бросая в грязь под ноги победителям свои знамена. Даже самым прославленным стягам довелось побывать втоптанными в грязь. Слава или то, что люди зовут славой, часто замарана грязью.
То был волшебный для нас день, день 8 сентября 1943 года, когда мы швыряли наше оружие и наши знамена под ноги не только победителям, но и побежденным. Не только под ноги англичанам, американцам, русским, полякам и всем остальным, но и под ноги королю, маршалу Бадольо, Муссолини, Гитлеру. А еще тем, кто был совсем ни при чем, кто просто пришел насладиться зрелищем. Мы швыряли знамена под ноги прохожим, под ноги всем, кому вздумалось побывать на необычном занимательном спектакле, в котором войско бросает свое оружие и знамена под ноги первому встречному. И дело не в том, что наше войско лучше или хуже другого. Будем справедливы, в этой славной войне не только итальянцам случалось показывать спину врагу, это случалось делать всем: англичанам, американцам, русским, французам, югославам – всем, победителям и побежденным. Не было в мире ни одной армии, которой в этой блестящей войне не привелось хоть однажды испытать удовольствие, швыряя в грязь свое оружие и знамена.
В подписанном их милым Королевским Величеством и маршалом Бадольо приказе было так и написано: «Солдаты и офицеры Италии, геройски бросайте ваше оружие и ваши знамена под ноги первому встречному». Ошибка исключена. Так и было написано – «геройски». Слова «первому встречному» были тоже очень ясны и не оставляли никаких сомнений. Конечно, было бы много лучше для всех, победителей и побежденных, особенно для нас, итальянцев, если бы мы получили такой приказ не в 1943-м, а в 1940-м или в 1941-м, когда в Европе было еще модно швырять оружие под ноги победителям. Тогда еще нам сказали бы «браво». Правда, нам сказали «браво» и в 1943-м. Но, если честно, это просто потому, что больше нечего было сказать.
Спектакль получился поистине захватывающим. Мы все, солдаты и офицеры, наперегонки и как можно героичнее бросились швырять в грязь под ноги победителям и побежденным, врагам и друзьям, под ноги случайным прохожим, остолбенело глядевшим на нас и не понимавшим, в чем дело, свое оружие и знамена. Мы смеялись и втаптывали в грязь наше оружие и знамена и тут же бросались подбирать их, чтобы начать все сначала. «Да здравствует Италия!» – кричала воодушевленная, добрая и шумная, ликующая и веселая итальянская толпа. Все – мужчины, женщины, дети – были опьянены ликованием, все хлопали в ладоши и кричали: «Бис! Браво! Бис!» – а мы, потные, усталые и запыхавшиеся, со сверкавшими мужеством и гордостью глазами, с освещенными патриотизмом лицами поистине героически швыряли в грязь наше оружие и наши знамена под ноги победителям и побежденным и сразу спешили подобрать их, чтобы начать все сначала.
То было великолепнейшее, назабываемое празднество. За все три года войны мы никогда так не веселились. К вечеру все смертельно устали, челюсти сводило от смеха, но все были горды сознанием выполненного долга. Отвеселившись, мы выстроились в колонны и без оружия и без знамен направились к новым полям сражений, чтобы вместе с союзниками выиграть ту самую войну, которую проиграли вместе с немцами. Мы шли маршем с песнями, с высоко поднятой головой, гордые тем, что показали народам Европы, что нет, наверное, другого способа выиграть войну, кроме как геройски бросить собственное оружие и знамена в грязь под ноги первому встречному.
III
«Парики»
Я впервые испугался, что подхватил заразу, что и меня отметила чума, когда мы с Джимми пошли к торговцу «париками». Я почувствовал себя униженным мерзкой болезнью, поразившей людей в самой заветной и чувствительной для каждого итальянца области, в области гениталий, которые имели огромное значение в жизни латинских народов и особенно итальянского на протяжении всей его истории. Истинное знамя Италии – не трехцветное полотнище, а половые органы, мужской член. И весь патриотизм итальянского народа там, ниже лобка. Честь, мораль, католическая религия, культ семьи – все это сосредоточено там, между ног, в мужских гениталиях, которые в Италии очень красивы и достойны славных традиций нашей древней цивилизации. И едва я переступил порог лавки «париков», как почувствовал, что чума уязвила мою гордость, затронув сферу, воплощающую для всякого итальянца единственно настоящую Италию. Торговец «париками» держал свою лавку недалеко от Чеппо-ди-Форчеллы, самого глухого и нищего квартала Неаполя.
– Вы все здесь, в Европе, друзья-приятели, – говорил мне Джимми, когда мы пробирались по лабиринту переулков у Пьяцца Оливелла.
– Европа – родина мужчины, – говорил я. – Только здесь рождаются настоящие мужчины.
– Мужчины? Это вы-то мужчины? – говорил Джимми, смеясь и хлопая себя по бедрам.
– Да, Джимми, в мире нет более благородных мужчин, чем те, что рождены в Европе.
– Банда продажных ублюдков, вот кто вы такие, – отвечал Джимми.
– Мы чудесный побежденный народ, Джимми.
– A lot of dirty bastards[98]98
Сборище грязных ублюдков (англ.).
[Закрыть], – говорил Джимми, – в сущности, вы довольны, что проиграли войну, не так ли?
– Ты прав, Джимми, это настоящая удача для нас – проиграть войну. Вот только нас беспокоит, что теперь нам придется управлять миром. Ведь побежденные всегда правят миром, таков итог любой войны. Побежденные несут цивилизацию победителям.
– What? Что? Не собираетесь ли вы нести цивилизацию в Америку? – Джимми зло посмотрел на меня.
– Именно так, Джимми. Ведь и Афинам пришлось нести цивилизацию римлянам, едва они удостоились чести быть захваченными Римом.
– The hell with your Athens, the hell with your Rome![99]99
К черту твои Афины, к черту твой Рим! (англ.)
[Закрыть]
Он шел по грязным переулкам среди нищего плебса с элегантностью и непринужденностью, свойственными только американцам. Нет никого на этой земле, кто умел бы двигаться с такой же свободной, улыбающейся легкостью среди обездоленного, грязного и голодного люда. И это не признак бесчувственности, это – признак оптимизма и вместе с тем невинности. Американцы не циники, они – оптимисты. А оптимизм сам по себе – признак невинности. Кто не делает зла, не думает о нем, тот приходит не то чтобы к отрицанию существования зла, но отказывается верить в его фатальность, отказывается признать его неизбежность и неискоренимость.
Американцы думают, что нищету, голод, страдание – все можно превозмочь, что можно излечиться от нищеты, голода и страдания, что существует средство от всякого зла. Они не верят, что зло неизлечимо. Хотя по многим статьям американцы – самый христианский народ в мире, они не знают, что не будь зла, не было бы и Христа. No love no nothing[100]100
Нет любви – нет ничего (англ.).
[Закрыть]. Нет зла – нет и Христа. Чем меньше зла в мире – тем меньше Христа. Американцы – добрые люди. Перед лицом нищеты, голода, бед их первое инстинктивное движение – помочь тем, кто страдает от голода, нищеты и бед. И нет в мире другого народа с таким сильным, чистым и искренним чувством человеческой солидарности. Но Христос ждет от людей сострадания, а не солидарности. Солидарность – чувство не христианское.
Джимми Рен из Кливленда, штат Огайо, лейтенант Signal Corps[101]101
Корпуса связи (англ.).
[Закрыть], был, как почти все американские солдаты и офицеры, добрым парнем. А когда американец добрый – это лучший в мире человек. Не вина Джимми, что неаполитанцы страдали. Страшное зрелище нищеты и горя не замутнило его глаз, не растревожило его сердца. Совесть Джимми была спокойна. Как и все американцы, из-за свойственного материалистичным цивилизациям противоречия он был идеалистом. В бедах, нищете, голоде, в физических страданиях он усматривал моральный аспект. Он не видел в них исконных исторических и экономических причин, а видел лишь причины нравственного плана. И что он мог сделать, чтобы попытаться облегчить жестокие физические страдания неаполитанского народа, всех европейских народов? Все, что мог сделать Джимми не как американец, а как христианин, – это взять на себя часть моральной ответственности за их страдания. Может, лучше было бы сказать: не только как христианин, но и как американец. И это главное, за что я люблю американцев, за что я глубоко благодарен американцам и считаю их самым великодушным, самым чистым и благородным народом, лучшим народом в мире. Джимми не вдавался в глубинные моральные и религиозные причины, заставлявшие его чувствовать себя ответственным, пусть и отчасти, за страдания других людей. Наверное, он не осознавал даже того, что страдания Христа делают ответственным за страдания человечества каждого из нас, что принадлежность к христианству обязывает каждого из нас быть Христом среди себе подобных. Да и зачем ему было понимать это? Sa chair n’était pas triste, hélas! Et il n’avait pas lu tous les livres[102]102
Увы, его плоть не страдала! И он не прочел всех нужных книг (фр., измененная строка из стихотворения С. Малларме «Ветер с моря», в пер. Р. Дубровкина: «Давно прочитаны все книги, плоть томится…»).
[Закрыть]. Джимми был честным человеком среднего знания из средних социальных слоев. На гражданке он служил в страховой компании. Уровень его культуры был намного ниже уровня европейца его положения. И, конечно, было бы удивительно, если бы мелкий американский служащий, высадившийся в Италии, чтобы драться против итальянцев в наказание за их грехи и преступления, стал Христом итальянского народа. Как и нельзя было надеяться, что он знает хотя бы несколько важных вещей о современной цивилизации. Например, что капиталистическое общество (здесь не берется в расчет ни христианское сострадание, ни усталость и отвращение к христианскому состраданию, свойственные современному обществу) есть самая приемлемая форма христианства. Что без зла не может быть Христа. Что капиталистическое общество зиждется на следующем постулате: без страданий других людей невозможно полноценно насладиться своим материальным благополучием и счастьем. Что капитализм без алиби христианства не смог бы устоять.
Но по сравнению с любым европейцем его положения и, к сожалению, моего тоже Джимми был выше в другом: он уважал свободу и достоинство человека, не задумывал и не совершал зла и чувствовал себя морально ответственным за страдания других.
Джимми шел, улыбаясь, а мое лицо, полагаю, выражало безразличие.
С моря тянул легкий грекале, северо-восточный ветер, и запах свежести врезался в смрад переулков. Казалось, ты слышишь пробегающий по крышам и террасам шелест листьев, протяжное ржание молодых скакунов, беззаботный девичий смех, тысячи молодых счастливых звуков, бегущих по гребням волн, поднятых грекале. Порывистый ветер вздувал парусами развешанное на веревках белье, заставлял трепетать голубиные крылья, поднимал перепелиный шорох в хлебах.
С порогов своих лачуг молча смотрели на нас, провожая долгими взглядами, люди: белесые и прозрачные, как поганки в погребе, старики, женщины с раздутыми животами и исхудалыми пепельными лицами, девушки – бледные, бесплотные, с увядшей грудью и худыми бедрами, полуголые дети. Все вокруг нас полнилось блеском глаз в зеленой полутьме, беззвучным смехом, сверканием зубов, жестами без слов, рассекавшими свет цвета замутненной воды, тот призрачный свет аквариума, каким и является свет переулков Неаполя на заходе солнца. Все молча смотрели на нас, открывая и закрывая рты, как рыбы.
У дверей жалких жилищ, растянувшись прямо на мостовой, группами спали мужчины, одетые в изорванную военную форму. Это были итальянские солдаты, большей частью сарды или ломбардцы, почти все авиаторы из ближайшего аэропорта Каподикино. Спасаясь от немцев и союзников после разгрома армии, они искали убежища в переулках Неаполя, где жили из милости у людей столь же щедрых, сколь и бедных. Привлеченные кислым запахом сна, запахом немытых волос и застарелого пота бродячие собаки бродили среди спящих, обнюхивая и обгрызая их рваные башмаки, облизывая человеческие тени, прижатые к стенам свернувшимися во сне телами.
Не слышалось ни одного голоса, даже плача ребенка. Странная тишина давила на голодный город, влажная от кислого голодного пота, похожая на чудесную тишину, что пронизывает греческую поэзию, когда луна медленно встает над морем. С далекой ресницы горизонта поднималась бледная, как роза, прозрачная луна, небо испускало аромат цветущего сада. С порогов своих лачуг люди поднимали головы взглянуть на розу, медленно встававшую из моря, розу, вышитую на покрывале неба из голубого шелка. Внизу слева на покрывале вышит желто-красный Везувий, а вверху справа, на зыбком контуре острова Капри золотом вышиты слова молитвы «Ave Maria maris stella»[103]103
«Славься, Мария, звезда морей» (лат.).
[Закрыть].
Когда небо похоже на красивое покрывало из голубого шелка, вышитое как накидка Мадонны, все неаполитанцы счастливы: как прекрасно было бы умереть в такой вечер.
Вдруг в начале переулка мы увидели, как подъехала и остановилась черная повозка, запряженная двумя лошадьми под серебряными попонами, украшенными богатыми султанами, подобно скакунам паладинов Франции. На облучке сидели двое: тот, кто держал вожжи, щелкнул кнутом, другой поднялся, поднес к губам изогнутую трубу, выдул из нее терпкий и горький плачущий звук и хриплым голосом прокричал: «Поджореале! Поджореале!» – название кладбища и одновременно тюрьмы в Неаполе. Я несколько раз сидел в карцере «Поджореале», и от этого слова у меня сжалось сердце. Человек крикнул раз-другой, прежде чем сперва неясный шум, потом стоны и жалобные возгласы донеслись из переулка. Громкий горестный плач поднялся над лачугами.
То был час мертвых, время, когда повозки Службы уборки городских улиц, немногие сохранившиеся после страшных бомбардировок тех лет, тащились из переулка в переулок, от лачуги к лачуге собирать умерших, как до войны они ездили собирать мусор. Убогость жизни, беспорядок, повальный мор, алчность спекулянтов, бездеятельность властей, всеобщая продажность дошли до такой степени, что похоронить усопшего по-христиански стало делом почти невозможным, привилегией немногих. Отвезти покойника в Поджореале на повозке, запряженной ослом, стоило десять-пятнадцать тысяч лир, и поскольку шли только первые месяцы оккупации и неаполитанцы еще не успели сколотить гроши на незаконной торговле чем придется, беднота не могла позволить себе похоронить своих мертвых по-христиански, чего покойники, несмотря на бедность, были достойны. Пять, десять, пятнадцать дней оставались умершие дома, ожидая телеги мусорщика, медленно разлагаясь в своих постелях при горячем дымном свете восковых свечей, слушая голоса близких, бульканье кофеварки или кастрюли с фасолью на угольной печке посреди комнаты, крики детей, голышом копошащихся на полу, кряхтенье стариков на ночных горшках в горячей липкой вони экскрементов, смешавшейся со смрадом мертвых разлагающихся тел.
В ответ на крик монатто[104]104
Городской служащий, во времена эпидемий увозивший больных и мертвых.
[Закрыть], на звук его трубы из трущоб поднялись ропот, исступленные вопли, хриплые песнопения, плач и молитвы. Несколько мужчин и женщин выползли из своего логова, таща на плечах грубо сколоченный ящик (древесины не было, и домовины сбивали из неструганых старых досок, створок шкафов, изъеденных жучками ставен) и бросились бегом к повозке, стеная и плача, словно им угрожала какая-то большая неминуемая опасность, тесно прижимаясь к ящику, будто кто-то собирался лишить их покойника, вырвать его из их рук, отнять у их любви. И эта спешка, крики, ревнивая боязнь, с которой они подозрительно оборачивались назад, как если бы за ними гнались, придавали этим странным похоронам нехороший оттенок кражи, преступного деяния, привкус чего-то запретного.
Из другого переулка, держа на руках запеленутого в простыню мертвенького, бежал бородатый мужчина, за ним тянулась стая женщин, они рвали на себе волосы и одежды, исступленно колотили себя в грудь, в живот и бедра, обращая в небо громкий, надрывный плач, походивший больше на вой животного, на крик раненого зверя. Люди глядели с порогов, рыдая и вздымая к небесам руки, через распахнутые двери внутри жилищ были видны приподнявшиеся на постели испуганные дети, истощенные растрепанные женщины, слившиеся в непристойном соитии пары – все вытаращенными глазами следили за шумной похоронной процессией в переулке. Тем временем вокруг переполненных погребальных дрог вспыхнула потасовка между пришедшими последними: они дрались за место для своего покойника. Драка вокруг повозки подняла мятежный шум в нищих переулках квартала Форчелла.
Мне не впервые случалось видеть потасовку вокруг покойника. Во время страшной бомбардировки Неаполя 28 апреля 1943 года мне пришлось укрыться в огромном гроте, вход в который находился на окраине Монте-Экиа, за старым отелем «Руссия» на виа Санта-Лючия. В грот набилась шумная толпа неаполитанцев. Я оказался рядом с Марино Канале, который уже сорок лет ходил на своем маленьком пароходике в челночные рейсы между Неаполем и Капри, и капитаном Каннавале, тоже каприйцем, последние три года водившим военные транспорты из Неаполя в Ливию. Тем утром Каннавале вернулся из Тобрука и направлялся домой в отпуск. Мне было страшно в этой толпе неаполитанцев.
– Пойдем отсюда, снаружи под бомбами безопаснее, чем здесь, с этими людьми, – сказал я Канале и Каннавале.
– Это почему? Неаполитанцы – бравые молодцы, – сказал Канале.
– Я и не говорю, что они мерзавцы, но всякая объятая паникой толпа опасна. Нас раздавят.
Канале странно посмотрел на меня:
– Думаете, я шесть раз тонул в море и выжил, чтобы умереть здесь?
– Ха, Неаполь – хуже моря, – ответил я.
И ушел, утянув за собой Марино Канале, прокричавшего мне в ухо:
– Вы с ума сошли! Хотите моей погибели?!
Пустынная застывшая улица погрузилась в мертвенно-бледный ледяной свет, падавший сбоку, как в кадрах документальной хроники тех лет. Голубой цвет неба, зеленый деревьев, синий моря, желтый, розовый и охра фасадов домов потухли, все стало черным и белым, покрылось серой пылью, похожей на пепел из жерла Везувия. Солнце выглядело светлым пятном посередине бесконечного грязно-серого полотна. Несколько сотен американских «Либерейторов» проплывало высоко над нашими головами, бомбы сыпались на город с глухим свистом, со страшным грохотом рушились дома. Мы бросились бежать по направлению к виа Кьятамоне, когда две бомбы одна за другой взорвались перед входом в грот, который мы оставили несколько секунд назад. Взрывной волной нас прижало к земле. Я перевернулся на спину, провожая взглядом улетавшие в сторону Капри самолеты. На моих часах была четверть первого. Город походил на коровью лепешку, раздавленную ногой прохожего.
Мы присели на край тротуара и долго молчали. Со стороны грота до нас долетали слабые крики.
– Бедняга, – сказал Марино Канале, – он ехал домой на побывку. Сотни раз за три года плавал между Италией и Африкой, а умер, захлебнувшись в земле.
Мы поднялись и подошли ко входу в пещеру. Свод грота обрушился, из-под земли доносились приглушенные крики.
– Они там убивают друг друга, – сказал Марино Канале.
Мы легли и припали ухом к каменным обломкам. Не крики о помощи доносились снизу из огромной гробницы, а звуки жестокой драки.
– Они убивают друг друга, они убивают! – кричал Марино Канале, рыдая и колотя кулаками по земле.
Я сел и закурил. Ничего не поделаешь.
Тем временем из переулка Паллонетто набежали испуганные люди и стали разрывать завал голыми руками. В этот момент они были похожи на собак, роющих землю в поисках костей. Наконец прибыла помощь – взвод солдат без шанцевого инструмента, зато с винтовками и пулеметами. Смертельно усталые солдаты в рваной форме и разбитых башмаках, выматерившись, улеглись на землю и мгновенно уснули.
– Тогда зачем вы вообще явились? – спросил я офицера, командовавшего взводом.
– Мы на службе по охране общественного порядка.
– А, хорошо. Надеюсь, откопав, вы расстреляете всех бездельников, что закопались в гроте.
– У нас приказ сдерживать толпу, – ответил офицер, глядя на меня в упор.
– Нет, у вас приказ расстрелять мертвых, как только их вытащат из могилы.
– Что вам от меня надо? – сказал офицер, проведя рукой по лбу. – Мои солдаты три дня не ели и не спали.
Около пяти прибыл санитарный автомобиль Красного креста с несколькими санитарами и взвод землекопов с лопатами и кирками. Ближе к семи откопали первых умерших, иссиня-лиловых, вздувшихся и неузнаваемых. На телах были следы странных ранений: на лицах, руках, груди виднелись царапины и укусы, а у многих и ножевые раны. Комиссар полиции в сопровождении нескольких полицейских подошел к мертвым и принялся вслух считать: «Тридцать семь… пятьдесят два… шестьдесят один…» В это время полицейские обшаривали карманы покойников в поисках документов. Это выглядело, как если бы их собирались арестовать. Меня не удивило бы, если бы их действительно арестовали. Комиссар приговаривал: «Документы, документы», будто перед ним были злоумышленники, заслуживающие кандалов. Несладко придется беднягам покойникам, если их документы окажутся не в порядке, подумалось мне.
К полуночи откопали больше четырехсот умерших и с сотню раненых. Около часа ночи прибыли еще несколько солдат с большим прожектором. Ослепительный луч белого света вонзился в утробу пещеры. Я подошел к человеку, руководившему спасательными работами.
– А почему бы вам не прислать еще санитарных машин? Одной явно недостаточно, – сказал я ему.
Это был инженер из местной управы, хороший человек.
– На весь Неаполь осталось двенадцать машин. Остальные отправили в Рим, где они совсем не нужны. Бедный Неаполь! По две бомбардировки в день, а машин нет. Сегодня тысячи погибших, и, как всегда, больше всех пострадали кварталы бедноты. Да и с двенадцатью машинами что можно сделать? Здесь нужна хотя бы тысяча.
– Реквизируйте велосипеды, несколько тысяч. Раненые могли бы добраться до больницы на велосипедах, вам не кажется?
– Да, а мертвые? Раненые еще могут доехать на велосипеде, а мертвые? – сказал инженер.
– Мертвые могут пойти пешком, а если не захотят, гоните их пинками под зад.
Инженер странно посмотрел на меня:
– Вы шутите. А мне не до шуток. Но все кончится так, как говорите вы. Мы погоним мертвецов на кладбище пинками под зад.
– Они того заслуживают. Мертвецы здорово всем надоели. Повсюду мертвые, мертвые, мертвые! Везде мертвые. Вот уже три года, как на улицах Неаполя не видно никого, кроме мертвецов. А что они о себе возомнили? Как будто они одни в целом мире! Надеюсь, однажды они все-таки одумаются! А если нет, то надо гнать их всех пинками под зад на кладбище, и пусть только пикнут!
– Именно так. Пусть только пикнут! – сказал инженер, снова странно взглянув на меня.
Мы зажгли по сигарете и принялись дымить, оглядывая освещенные лучами прожектора ровно разложенные вдоль тротуара трупы. Вдруг послышался шум: толпа осаждала санитарную машину, швыряя камни в санитаров и солдат.
– И так всякий раз, – сказал инженер. – Люди хотят, чтобы их мертвых отвезли в больницу. Они думают, что врачи могут воскресить умерших какой-нибудь инъекцией или искусственным дыханием. Но мертвые есть мертвые. Мертвее не бывает! Видите, в каком они состоянии? Головы раздавлены, мозги вылезли из ушей, кишки в штанах. Но так уж устроены люди, они хотят, чтобы их мертвых везли в больницу, а не на кладбище. Да, горе сводит людей с ума.
Инженер говорил и плакал. Он плакал с таким видом, будто это не он проливал слезы, а кто-то другой. Казалось, он не подозревал о своем плаче и слезы текли сами по себе.
Я сказал ему:
– Зачем плакать? Это бесполезно.
– Плакать – мое единственное развлечение, – ответил инженер.
– Развлечение? Вы хотите сказать, утешение.
– Да нет, развлечение. Можем же и мы иногда развлечься, – сказал инженер и рассмеялся, – почему не попробовать и вам?
– Не могу. При виде некоторых вещей меня тянет на рвоту. Мое развлечение – рвота.
– Вам повезло больше, – сказал инженер, – рвота облегчает желудок, а плач – нет. Мне бы ваше утешение.
Он удалился, расталкивая локтями изрыгающую проклятия и угрозы толпу.
Привлеченные известием о случившейся на виа Санта-Лючия страшной беде, из отдаленных кварталов пришли новые толпы женщин и мальчишек, таща за собой разного рода тележки и коляски. Они беспорядочно погрузили на них умерших и раненых, и караван тележек тронулся в путь. Я последовал за ним.
Среди погибших был и бедняга Каннавале, я не хотел оставлять его одного среди мертвых и раненых. Добрый был малый, Каннавале, всегда с симпатией относился ко мне, один из немногих он пришел и при всех пожал мне руку, когда я вернулся из ссылки с острова Липари. Теперь он мертв, и разве можно узнать, что думает обо всем этом мертвый? Меня, наверное, всю оставшуюся вечность мучило бы раскаяние, если бы я оставил его одного, не побыл рядом с ним теперь, в его смертный час, и не проводил его до больницы. Все знают, что за эгоисты эти мертвые. Считают, что кроме них в мире нет никого. Они ревнивы, исполнены зависти и прощают живым все, кроме одного: что те еще живы. Им хотелось бы, чтобы все кишели червями и зияли пустыми глазницами. Эти слепцы не видят нас, а будь они зрячими, они увидели бы, что и нас донимают черви. Проклятые! Они обращаются с нами, как с лакеями, хотят, чтобы мы были под рукой, готовые служить, создавать удобства, удовлетворять капризы, кланяться и ломать перед ними шапку, приговаривая «ваш покорный слуга». Попробуйте сказать мертвому «нет», сказать, что вам недосуг возиться с ним, что вас ждут дела поважнее, что у живых есть обязательства и по отношению к живым, а не только к мертвым, попробуйте сказать им: мертвым – мертвое, а живым – живое. Попробуйте сказать это мертвому и увидите, что из этого выйдет. Он бросится на вас, как бешеный пес, попытается укусить или исцарапать ногтями лицо. Полиции надо бы заковывать в наручники мертвых, а не живых. Надо бы держать их в гробах закованными в железо, а похоронные дроги сопровождать вооруженной охраной, чтобы защитить честных граждан от злобы этих проклятых: сила-то у них, у мертвых, бешеная, они могут и оковы разорвать, и домовины разломать, и наброситься на друзей и родных. Хоронить их надо бы в оковах, рыть могилы поглубже и предавать земле в надежно заколоченных гробах, да еще и землю на могилах утаптывать как следует, чтобы эти проклятые не могли выбраться и покусать людей. Эх, почийте с миром, не в добрый час помянутые! Спите спокойно, если можете, и оставьте в покое живых!
Так думал я, следуя за кортежем тележек вверх по Санта-Лючия, Сан-Фердинандо, Толедо, через Пьяцца-делла-Карита. Изнуренная толпа оборванных людей тянулась за процессией с плачем и проклятиями: женщины рвали на груди одежды, рвали волосы, царапали ногтями лицо, вздымая очи горе и воя. Те, кого разбудил шум, высовывались из окон, размахивали руками и что-то кричали. Люди на улицах рыдали, сквернословили, взывали к Богородице и к святому Януарию, покровителю города. Траур в Неаполе – дело всеобщее, это горе всех и каждого, как и голод. В Неаполе нет личного горя, нет нищеты отдельного человека, здесь все страдают и оплакивают друг друга; и нет такой беды или голода, чумы или кровопролития, которых этот добрый, несчастный и благородный народ не считает общим достоянием, своим оплакиваемым сокровищем. «Tears are the chewing-gum of Naples, слезы – это жвачка для неаполитанцев», – сказал мне однажды Джимми. Но Джимми не догадывался, что если бы слезы были жвачкой не только для неаполитанцев, но и для американцев тоже, Америка стала бы действительно великой и счастливой страной, великой человечной страной.
Когда похоронная процессия добралась наконец до Оспедале-деи-Пеллегрини, мертвых и живых вперемешку выгрузили в больничном дворе, полном плачущих людей (друзья и близкие с окраин города тоже собрались здесь). Позже раненых разнесли на руках по палатам.
Занялся рассвет, и легкая зеленоватая плесень появилась на лицах, на штукатурке стен, на сером, разорванном порывистым утренним ветром небе. В этих разрывах светилось нечто розовое, похожее на свежую плоть в глубине еще не затянувшейся раны. Люди все еще стояли во дворе больницы и ждали. Они громко молились, изредка прерываясь, чтобы дать волю слезам.
Около десяти утра вспыхнуло волнение. Уставшие от долгого ожидания известий о своих близких, умерших или, возможно, спасенных, подозревавшие, что их предали врачи и санитары, люди принялась выкрикивать угрозы, бросать камни в окна и наконец, навалившись, взломали дверь. Но как только тяжелая дверь подалась, их угрожающие крики сразу стихли, они молча, как стая волков, сопя и стиснув зубы, низко опустив головы и заглядывая на ходу в каждую дверь, побежали по коридорам старинной больницы, мерзкой и зловонной от времени и запустения.
Выбежав на порог больничного двора, откуда лучами расходились темные коридоры, толпа взорвалась страшным криком и остановилась, окаменев от ужаса. Простертые на земле, сваленные бесформенными кучами на подстилке из окровавленной одежды, мусора и гнилой соломы, лежали сотни и сотни обезображенных, синюшных, буро-зеленых трупов с огромными, вздувшимися от удушья головами, с изуродованными лицами, со сломанными или оторванными силой взрыва конечностями. Отдельно в углу возвышалась пирамида человечьих голов с выпученными глазами и распахнутыми ртами. Люди со страшными рыданиями, громкими воплями и звериным ревом бросились к мертвым, жуткими голосами выкрикивая имена, вырывая друг у друга обезглавленные тела, оторванные члены, отделенные от туловища головы – несчастные останки, любовь и жалость к которым еще давали надежду их распознать.