355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Критическая Масса Журнал » Критическая Масса, 2006, № 2 » Текст книги (страница 24)
Критическая Масса, 2006, № 2
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 18:27

Текст книги "Критическая Масса, 2006, № 2"


Автор книги: Критическая Масса Журнал



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 25 страниц)

Первый вариант решения обсуждается в представляемой книге и служит основой драматургии и драматизации повествования, хотя де-факто от него уже лет двадцать как отказалось социологическое сообщество. Требование теоретико-методологической унификации не является руководящим принципом ни для профессионалов, ни для публики. Второй вариант решения преобладает и теоретически (теория – это сумма всех достижений от Конта и Маркса до Бодрийяра и Бурдье), и институционально (разделение на сферы «наук о природе» и «наук о духе»), и психологически («да, у нас не так, как в физике, но мы не хуже, мы просто другие»).

Извечный психологический комплекс «физики» в книге Хапаевой возникает ближе к концу повествования и оборачивается аргументом в пользу идеи тотального кризиса научности, попутно захватившего и социальные науки. Обильно цитируемый роман Мишеля Уэльбека «Элементарные частицы» используется как источник сведений о состоянии дел в теоретической физике. И это симптоматично! Проблема «нормальности», «научности» социальных исследований все-таки решается через отождествление естественных наук и «неестественных» социальных наук.

Известные со времен Эйнштейна и Бора парадоксы традиционной интерпретации процессов на микроуровне не подорвали физику как науку, а привели к демаркации границ между «зонами ответственности» разных и в общем-то взаимоисключающих теорий. Классическая механика, основывающаяся на принципах, заложенных еще Исааком Ньютоном, квантовая механика, базирующаяся на постулатах Нильса Бора, релятивистская механика, разработанная Альбертом Эйнштейном, являются различными парадигмами. Но каждая из этих теоретических моделей физических явлений применяется в четко определенных границах. Граничными условиями являются скорость и размер объектов. Релятивистская механика применяется только к описанию и объяснению физических процессов, протекающих со скоростями, близкими к скорости света. Квантовая механика применяется только к описанию и объяснению физических явлений, возникающих на уровне микрочастиц. Таким образом, новые парадигмы не исключают утвердившихся ранее, а ограничивают их применение и дополняют систему теоретических моделей. Слепым пятном на карте теоретической физики остается зона релятивистской квантовой механики, над разработкой которой исследователи бьются, несмотря на предостережения Уэльбека и его (по)читателей о грядущей катастрофе.

В современной социологии нет столь же строго заданных (в виде количественных параметров) граничных условий. Но они существуют, и современные исследователи интуитивно их распознают и на практике их придерживаются. Прагматически, а не идеологически подходя к макро– и микросоциологическим теориям, количественным и качественным методам, исследователи выбирают те, что адекватны в ситуации данного исследования, и легко переходят к другим при других предмете и задачах исследования. В результате этого прагматического поворота, а не общего кризиса научности, происходит то, что так метко обозначено Хапаевой как обретение исследователями «имени собственного», тогда как «нарицательные имена „парадигм“, „научных школ“, „течений“ больше не работают ни во Франции, ни в России, ни даже в США» (с. 193).

В означенном прагматизме исследователей и заключается третий вариант решения проблемы мультипарадигмальности, а точнее, проблемы отсутствия общей «большой» парадигмы: в любой современной науке нет парадигмы как общей (универсальной) теории, но есть концептуальный порядок – система теоретических моделей, каждая из которых служит адекватным средством описания и объяснения явлений и процессов в области, определяемой граничными условиями.

Так что отсутствие парадигм(ы) не означает кризиса научности. Но персонажи книги этот кризис переживают. Значит, проблема кризиса социальных наук все-таки есть, но она в другом. И автор находит это «другое». Это проблема полезности. Идентичность исследователей / интеллектуалов распадается из-за неудач социальных наук в деле масштабной социальной инженерии. Со ссылкой на работы Н. Копосова автор констатирует: «Социальные науки возникли как идеология интеллектуалов, обосновывая право последних на превращение в новую общественную группу, которой удалось навязать свои ценности и интересы обществу. Неотъемлемой частью этой идеологии стала идея преобразования общества. Именно вера в способность избавить общество от его пороков давала право социальным наукам врачевать его недуги; способность ответить на вопрос „Что нужно для совершенствования общества?“ являлась главным гарантом их неизменной популярности, политической значимости, условием sine qua non их легитимности» (с. 60—61). Именно так в конце XIX века интеллектуалы стали заменой аристократии, стали «герцогами республики».

К концу XX века масштабные проекты лучшего общества оказались скомпрометированы, и автор демонстрирует, что исследователи все больше предпочитают прагматизм как «трезвый», свободный от идеализма подход и к теории / методу и к самой социальной действительности. Так, декларируя отказ от идеологической и политической функций социальных наук, дискредитированных «интеллектуалами», Лоран Тевено заявляет, что социальные науки надо переделать так, чтобы не быть привязанным к доктрине «большой» парадигмы и не «проводить время в ответах на последние вопросы современности» (с. 39).

Распространение таких установок в сообществе исследователей описывается Хапаевой как «прагматический поворот» в социальных науках, утомленных идеологическими спорами. Однако подлинный прагматизм заключается вовсе не в методологических исканиях а-ля Тевено, а как раз в обращении к современности, игнорируемой «новаторами». Их поиски новой парадигмы бесплодны не потому, что не удается выработать хорошие правила работы, а потому, что парадигмами в первоначальном смысле этого термина, то есть образцами для постановки и решения исследовательских проблем, всегда становятся результативные конкретные исследования, а не методологические штудии. Парадигму дает объект, а не метод. «Самоубийство» Дюркгейма и «Протестантская этика» Вебера даже после того, как были многократно продемонстрированы дефекты методологии и выводов, вдохновляют новых исследователей, а их же отвлеченные рассуждения о правилах социологического метода не вдохновляют даже историков социологии.

Лидеры так называемого прагматического поворота неверно истолковывают те же факты, которые предъявляет читателю Хапаева. Факт первый: «герцогов республики» больше не слушают, то есть философы, историки, социологи, филологи утратили былое влияние на публичные дебаты о решении жизненно важных проблем людей, о судьбах страны и человечества. Факт второй: социальные науки – это рафинированная идеология террора, или, выражаясь более изящно, интеллектуальный проект / дискурс власти «третьего сословия», буржуа. Из этих двух фактов можно вывести печальный тезис об упадке социальных наук. Но можно к ним добавить два других факта, и картина меняется.

Факт третий: нынешние буржуа, отвернувшись от «герцогов республики», хотят слушать других. В представляемой книге описываются дебаты о «поп-науке». Есть историки, примером служит А. Эткинд, которые хотят делать науку интересно, создавать научные труды как нон-фикшн. Товарищи по историческому цеху сомневаются в научности, а то и не сомневаются в ненаучности такого подхода. Солидаризируясь с идеей нон-фикшн, беру на себя смелость предложить не просто заинтересовывать, а очаровывать, пленять (glamour) аудиторию. Перспективна не поп-наука, а глэм-наука. И это не будущее социальных наук, а их интенсивное настоящее. Вместо лозунга «Назад к реальности» прагматикам впору провозглашать: «Больше гламура». Интеллектуальные, исследовательские практики гламура легко вычленяются при взгляде на глянцевые журналы. Рецепт актуальности, истинности, практической значимости прост. В качестве объекта берется «горячая пятерка»: роскошь,

экзотика, эротика, что-нибудь розовое, кто-нибудь белокурый. В качестве метода применяется «горячая десятка»: топ-лист, рейтинг, хит-парад (звезд, правил, секретов, проблем, решений…). Те же техники можно без труда найти в книгах по экономике, менеджменту, маркетингу, PR, весьма востребованных публикой и формирующих современное знание о современной социальной реальности.

Факт четвертый: экономика, менеджмент, маркетинг и т. п., развиваемые в направлении глэм-науки, задают новый режим существования социальных наук, не испытывающих никакого кризиса. Это социальные науки, хотя они исследуют не ту социальность, что представлена в проекте Конта и его последователей. Социальность «третьего сословия» с его ценностями гражданских прав и трудовой этикой становится маргинальной. Новая социальность создается «средним слоем» – разного рода проект-менеджерами и креативными директорами не в производстве и революционной борьбе, а в потреблении и PR-акциях. Там же и исследуется.

Мучительные искания французских и российских «новаторов», «позитивистов», «прагматиков», представленные Хапаевой, вызывают в памяти находки двух немцев. У Ницше можно позаимствовать подходящие названия для нового состояния социальных наук: злая истина и веселая наука, а у Гуссерля есть великолепное определение научной объективности: истина одна, независимо от того, созерцают ли ее люди, боги, ангелы или чудовища. Боги ушли в прошлое с теологией, развенчанной философами-просветителями и Контом, люди вместе с социологией направлены туда же философами-постмодернистами. Настала пора озаботиться восприятием истины современными ангелами и чудовищами, живущими по обе стороны экрана телевизора, монитора компьютера, наушников ай-пода.

Подведем итог нашему обсуждению проблемы кризиса социальных наук: нет кризиса, есть реконфигурация.

1. Нет никакой проблемы в мультипарадигмальности или отсутствии единой парадигмы. «Разруха в головах» исследователей, экспертов, «новаторов», «герцогов». Прагматики вполне успешно могут руководствоваться существующим порядком теоретических моделей.

2. Отсутствие великих новаций не означает конца социальных наук. Эпоха переводов сменилась эпохой учебных пособий и технических руководств. «Герцогов республики» сменили «гуру менеджмента».

3. История, филология, философия, социология маргинализируются, а экономика, менеджмент, маркетинг, PR процветают.

Скептическое отношение к дискурсу кризиса социальных наук мне бы никак не хотелось распространять на книгу Дины Хапаевой. Редкий академический труд сейчас вызывает желание детально обсуждать его содержание. Помимо множества метких замечаний и тонких наблюдений, уже упомянутых выше, рекомендую:

1) прекрасное описание того, как думают историки, филологи, социологи, «подзастрявшие» где-то в прошлом веке, когда парадигмы были «большими»;

2) прелестные фото интеллектуалов – персонажей повествования, позволяющие создать «фоторобот» поколения кризиса социальных наук;

3) очаровательные заголовки разделов, образующие самостоятельное произведение.

В общем, по прочтении книги складывается впечатление, что автор знает злую истину и создает на месте традиционного науковедения веселую науку, которую зовет «шершерологией» (chercherologie). Так что по критериям глэм-науки представленная работа заслуживает по крайней мере четырех звезд из пяти.

Майкл Хардт, Антонио Негри. Множество: война и демократия в эпоху Империи. Олег Кильдюшов

Пер. с англ. под ред. В. Л. Иноземцева. М.: Культурная революция, 2006. 559 с. Тираж 3000 экз.

Выход нового совместного труда М. Хардта и А. Негри на русском языке практически совпал с их приездом в Россию (март 2006). Точнее, это их визит был приурочен к русскому изданию книги, воспринимаемой в качестве продолжения – некоторые даже говорят о сиквеле – «Империи», их хита 2000 года [196]196
  См . русское издание: М. Хардт, А. Негри. Империя. М.: Праксис, 2004.


[Закрыть]
. Поэтому долгожданная встреча заинтересованного русского читателя со знаменитыми западными писателями, пусть с некоторым опозданием, все же состоялась. Правда, для обеих сторон это была довольно странная встреча [197]197
  Об этом см., например, наше интервью с Хардтом и Негри, опубликованное в газете «Завтра» (апрель 2006, № 14), в котором Тони Негри прямо говорит о «странности» данной встречи: «Чувство, которое я здесь испытал, парадоксально. С одной стороны, мы общались с людьми, с которыми говорили, что называется, на одном языке. С другой стороны, были те, кто производил впечатление, мягко говоря, неадекватности…»


[Закрыть]
, причем независимо от места проведения конкретных мероприятий визита – в главном ли философском учреждении страны, академическом Институте философии, в ИНИОНе ли, в других местах. Дело в том, что продемонстрированный Хардтом и, особенно, Негри тип ответственной речи интеллектуала в прямом и переносном смысле диссонировал с той атмосферой, что царила, например, в Красном зале Желтого дома на Волхонке (ИФ РАН). Было удивительно наблюдать ту серьезность и даже пафос, с которой крупнейшие левые теоретики наших дней пытались донести свои идеи о необходимости и возможности поиска новых форм сопротивления глобализированному капитализму, обращаясь к собравшимся русским мыслителям – как-никак наследникам революционных традиций. Было очень непривычно видеть, как люди, чьи работы стали интеллектуальными бестселлерами по всему миру, пытаются вести серьезный разговор с представителями нашей мыслящей элиты, за последние 15 лет в значительной своей части привыкшей к тому, что всерьез обсуждаются лишь вопросы дележа грантов. Неудивительно, что многие обитатели и посетители Желтого дома и других заведений как бы не заметили самого события выступления, по крайней мере, если судить по их вопросам, задававшимся знаменитым гостям во время этих встреч: так, один начал ни с того ни с сего просвещать их «о нашем великом философе Мерабе Мамардашвили», другому вдруг срочно понадобилось внести ясность в двадцатилетней давности спор Негри «с Деррида относительно Делёза и по поводу Фуко», третий просто объявил Хардта и Негри пришельцами из XIX века… Одним словом, разговора по существу не получилось: ни одного вопроса по теме выступления, свидетельствующего о понимании интеллектуально-политических интенций гостей, не говоря уже о подлинном, экзистенциальном интересе к их проекту. В целом осталось лишь впечатление, точно сформулированное одним из персонажей гениального фильма «Свадьба»: «Это они хочут свою образованность показать» . На дружеском приеме, устроенном в честь западных интеллектуальных знаменитостей от имени Просветительского центра «Фаланстер», один из его руководителей, Борис Куприянов, прямо говорил о чувстве стыда за то, что произошло в ходе встречи русской мыслящей публики с этими крупнейшими левыми теоретиками…

Как уже говорилось, «Множество» является продолжением «Империи», что вполне логично, особенно если учитывать то, что многие ее критики часто упрекали авторов именно в слабой проработанности концепта «множества» (multitude). В этом смысле новая книга как бы отвечает на ожидания «более подробного прояснения» данного вопроса, хотя, как и ее предшественница, носит характер политического манифеста и потому может восприниматься как призыв к действию. Впрочем, сами Хардт и Негри предлагают собственную интерпретацию взаимосвязи этих двух частей своего интеллектуального проекта: в предисловии они сравнивают «Империю» и «Множество» с двумя книгами Томаса Гоббса, De Cive (1642) и Leviathan (1651). Если первая, «О гражданине», посвящена социальному телу, которое во второй, в «Левиафане», обретает суверенитет, то Хардт/Негри идут от обратной логики: сначала, в «Империи», они описали новую конфигурацию суверенитета, которая должна превратиться в живую демократию «Множества» (с. 8—9). То есть в последней своей книге авторы рассматривают прежде всего ту возникающую новую субъектность, что противостоит империи как новому глобальному суверенитету. Часто подобное движение мысли объясняется влиянием на них итальянского операизма, одного из радикальных рабочих движений 60—70-х годов, который заново открыл для себя классовую борьбу в качестве мотора исторического процесса и при этом всегда подчеркивал динамические и креативные аспекты труда. Как бы то ни было, множество – это та продуктивная масса, что живет в империи, поддерживает ее своим трудом и одновременно способна на субверсивные действия против нее. Однако в отличие от революционных субъектов прошлых эпох («пролетариат», «народ») множество не может рассматриваться в качестве гомогенного тела, скорее, это сеть сингулярных субъективностей. Тем не менее достижение глобальной демократии возможно – именно благодаря силе множества , ведь это многие, различные и уникальные. Они не обладают ни общей идентичностью (как народ), ни обезличены (как масса). К тому же они способны находить общее, вступать друг с другом в разнообразные отношения и действовать совместно, создавая глобальные сети и продуцируя новое знание. Задача, которую Хардт и Негри поставили перед собой на этот раз, как раз и заключается в том, чтобы посредством философско-политического теоретизирования проникнуть во взаимосвязи глобального общества и выявить как необходимые предпосылки, так и возможные перспективы его изменения в направлении абсолютной демократии.

Особенно удачной следует считать первую часть книги, посвященную перманентному кризису в эпоху вооруженной глобализации. Она так и называется – «Война». Здесь описывается нынешняя ситуация перехода к глобальной империи. Если в эпоху модерна война означала введение режима чрезвычайного положения для определенных стран и на определенное время, то сейчас она стала «перманентной и всеобщей» (с. 17—18). По мнению авторов, мы приближаемся к ситуации, когда повсюду происходят конфликты и события, напоминающие гражданские войны. Кроме того, повсеместно, как во внутренних, так и во внешних конфликтах, стирается разница между полицейскими и военными операциями. Военное положение является наиболее интенсивным выражением биовласти, осуществляющей контроль над населением. Наблюдение, надзор, слежка проникают во все сферы жизни. Под предлогом борьбы с терроризмом ограничиваются основные права и свободы, еще недавно казавшиеся неотчуждаемыми. Так, в США первыми жертвами войны с террором стали, например, свобода слова и свобода получения информация, частично свобода (авиа)передвижения. Поставлено под вопрос право на защиту личной сферы. (Впрочем, американским борцам с террором пока далеко до отмены губернаторских выборов `а la russe – естественно, по исключительно контртеррористическим соображениям…)

Технологическая революция в военном деле сделала излишним присутствие на поле боя тел самих сражающихся солдат. Во время военных интервенций последнего десятилетия погибали почти исключительно враги США и Запада. В будущем же, по мнению так называемых «технологов» в американском военном истеблишменте, «число погибших, по крайней мере в вооруженных силах США, будет стремиться к нулю» (с. 62). Поэтому в качестве единственно возможной эффективной стратегии противостояния этому в условиях асимметрии сил развивается – или, вернее, возрождается – стратегия герильи, то есть партизанской войны. Герилья образует полицентрические сети, которые невозможно победить посредством иерархически организованной военной машины: «Для борьбы с сетью нужна другая сеть» (с. 82).

Более того, Хардт и Негри делают противоречащий нашей интуиции вывод о первичности сопротивления, несмотря на то что привычное употребление данного понятия намекает на противоположное, указывая на ре-акцию на что-либо. (Ср. с высказыванием Сартра о том, что еврейство порождено антисемитизмом.) По мнению авторов «Множества», такой подход делает возможным иное видение современных конфликтов, позволяет увидеть весь процесс снизу, открывая возможные альтернативы. Итак, продуктивность и креативность сопротивления оказываются первичными по отношению к структурам господства. Здесь прослеживается определенная динамика: если в революционных движениях модерна банды и отряды герильерос часто объединялись в народные армии (как, например, в Китае или во Вьетнаме), то в 60-х годах в рамках общей критики недемократических структур вновь актуальной стала считаться полицентрическая модель партизанской войны. Хотя часто партизанское движение было не чем иным, как копией армии. Лишь с изменением способа производства, например с размыванием границ между трудом и самой жизнью (постфордизм), сетевые схватки были как бы заново открыты теорией и практикой сопротивления. Их возглавили активисты различных направлений, боровшихся в сфере политики идентичности (феминистки, сексуальные и расовые меньшинства), и особенно участники возникшего в 1990-е глобального движения протеста (так называемые анти– и альтерглобалисты). Однако сетевой способ организации характерен для многих структур, добивающихся совершенно разных целей: антиглобалистов, наркомафии, исламского террористического интернационала. Таким образом, сетевой характер сам по себе еще не означает эмансипаторной направленности той или иной организации. Для проведения основополагающего различия, по мнению авторов, следует учитывать базовые изменения, произошедшие в способе производства, а следовательно, и в способе производства самой общественной жизни.

Этому посвящена вторая часть, название которой совпадает с названием книги, – «Множество». Как уже говорилось, множество не представляет собой какое-то политическое тело (здесь нет иерархий: головы, конечностей etc.), это плюральность сингулярностей, не редуцируемое многообразие, являющееся субъектом постфордистского производства. Доминирующей его формой стал нематериальный труд, использующий, тем не менее, вполне материальные человеческие тела и мозги, продуктами которого являются знания и коммуникация. Очевидно, что «при таком нематериальном труде производство переходит границы экономики в традиционном понимании и напрямую затрагивает культуру, общество и политику. В этом смысле производятся не просто товары в вещественном смысле, а социальные взаимоотношения и жизненные формы как таковые» (с. 125). Гегемония данного типа труда является качественной, а не количественной: несмотря на то что миллионы людей по всему миру продолжают заниматься производством вполне материальных благ, характер труда подвергся значительным изменениям в результате информатизации и повышения роли социальных и эмоциональных компетенций сотрудников. Манипулирование ментальными состояниями (аффектами) и их производство в качестве

составной части труда означают особую степень отчуждения, ведь теперь капитализмом эксплуатируется сугубо личное, интимное, или, говоря теологическим языком, сама душа человека: жизнь как таковая становится производственным процессом «биополитического труда».

Подобные процессы разворачиваются в ситуации «глобального апартеида» , который уже не исключает, как во времена колониализма, а, наоборот, – включает (с. 196). Тем самым поддерживается система неравенства на глобальном уровне. Интересно, что ослабление национальных государств вовсе не означает движения в сторону ослабления контроля над экономикой, как любят рассуждать многие доморощенные либерал-экономисты: «никакой экономический рынок невозможен вне политического порядка и регулирования. <…> Вопрос состоит не в том, насколько слабо или сильно государство и вмешиваются ли политические силы в экономику. Он всего лишь в том, как именно государство и другие политические силы намереваются вмешиваться» (с. 207). Релевантные игроки глобального экономического порядка в качестве международной сети организованы вокруг трех групп: транснациональных концернов, национальных элит важнейших государств и международной бюрократии. Они нуждаются друг в друге, поскольку нематериальные продукты создают новые «угрозы безопасности»: новейшие культурные и компьютерные продукты действительно вступили в эпоху неограниченной «технической воспроизводимости», говоря словами Вальтера Беньямина. Уже давно идет борьба против огораживания (enclosures) – как в Англии XVI века! – коллективных, общих благ (commons), составной частью которой являются споры вокруг прав собственности на культурные достижения, знания и know-how. «Именно легкость вопроизводства, от которой зависит ценность таких продуктов, и угрожает их частному владению» (с. 223).

Параллельно этому происходит распад традиционных социальных организаций. Мясо, плоть множества, становится бесформенной жизненной силой. А то, «что не имеет формы и неупорядочено, наводит ужас» (с. 238). Этим, по мнению Хардта и Негри, объясняется страх перед распадом господствующих отношений, например, сексуальных. Продуктивность бесформенной плоти как раз и заключена в коммуникации, кооперации, социальности, в которых возникает то общее, что, в свою очередь, делает возможным новую коммуникацию, новую коллективность и т. д. В процессе коммуникативного нематериального или биополитического труда постоянно производится то общее, что потенциально может быть направлено против частнособственнического присвоения. Это общее указывает на выход из традиционной альтернативы приватизация vs. огосударствление: общественные блага не должны определяться рынком, но также не является необходимой и бюрократическая организация (государство).

Нынешний кризис демократических форм легитимации насилия и собственности («Демократия» – название третьей, последней части книги) усиливается благодаря глобализации. Социал-демократы и левые в целом пытаются поддержать национальное (социальное) государство, тогда как либералы требуют дальнейшей либерализации вплоть до упразднения последнего. Правые атлантисты надеются на глобальное продвижение демократии благодаря мировой гегемонии США, а консерваторы опасаются за собственные традиционные ценности, которым, напротив, угрожает нерегулируемый капитализм и американское культурное доминирование. Однако ни одна из названных точек зрения не в состоянии разрешить вопрос о связи между демократией и глобализацией. Более того, они все противоречат идее подлинной демократии, так как пытаются навязать ее сверху. В ходе «незавершенного демократического проекта эпохи Модерна» , по мнению авторов, должно стать очевидным для всех, что «демократия, напротив, может появиться только снизу» . Они надеются на то, что «настоящий кризис понятия демократии, вызванный ее новым всемирным размахом, может послужить поводом, чтобы вернуться к ее прежнему значению как власти каждого в интересах всех, то есть к демократии без оговорок, всяких „если“ и „но“» (с. 289). Это становится возможным благодаря сетям биополитического труда множества , в которых нет инстанций власти одного или нескольких лиц. Кооперация и коммуникация заменяют любые иерархии. Это не значит, что сопротивление множества должно быть исключительно ненасильственным, скорее, необходимы новые виды оружия, которые еще предстоит изобрести. Конститутивная власть множества заключается в биополитическом общем и в коллективной форме принятия решения. Хотя перманентная война постоянно мешает вести борьбу за общую свободу – сделать прыжок «в это живое будущее. И это будет подлинный политический акт любви» (с. 432).

Стоит ли говорить, что многие критики остались недовольными и на сей раз, после выхода «Множества». Более того, можно даже констатировать изменение самого тона критики, ставшего более жестким, а иногда просто уничтожающим. Что только не ставится авторам в вину: «отсутствие эмпирики», «использование пустого постмодернистского жаргона», «удачная пародия на политический манифест», «пропасть между спекулятивными утверждениями и анализом реальных общественных процессов», и т. п. Видимо, шок от интеллектуального мужества Хардта и Негри окончательно прошел, и многие мыслители решили, что «тоже имеют право». Например, теперь авторский дуэт часто обвиняют в уклонении от контроверз и отсутствии самокритики! Радует только то, что, помимо традиционных обвинений в «поп-философии» (с абсолютно противоречивыми оценками соотношения в ней соответственно «попа» и «философии»), известных уже по комментариям к «Империи», также предпринимаются попытки серьезного анализа рассматриваемых в книге проблем – причем на том же теоретическом уровне и концептуальном языке, например, в некоторых интеллектуальных изданиях и Интернет-порталах [198]198
  В качестве одного из немногих примеров такой работы на русском языке см.:А. Пензин. «Революционное чудовище»: понятие множества в философии Антонио Негри // Синий диван. 2004. № 5. С. 36—61.


[Закрыть]
.

При наличии доброй воли в этом можно увидеть и заслугу мыслительного творчества Хардта и Негри: общее повышение уровня дискуссии о глобализации, капитализме и сопротивлении ему, произошедшее после выхода их последних трудов, неоднократно подмечалось многими критиками, даже непримиримыми. Возможно, теперь следует надеяться на возрастание общественно-теоретического интереса к новым акторам глобального политического процесса, к диффузному, гетерогенному множеству , молчаливому до сих пор большинству, не воспринимавшемуся ранее в качестве потенциального субъекта политики, – что крайне актуально на фоне глобального военного положения. Именно поэтому, по мнению авторов, множество нуждается в радикальном понятии демократии: глобальный запрос на демократию уже существует (с. 326). Со всей силой эмпатии они подчеркивают актуальность республиканской мысли XVIII века и выражают надежду, – насколько обоснованную, это другой вопрос, – что кризис репрезентации (Que se vayan todos! – «Пусть они все убираются!»), создание «общего» и требования демократизации сегодня могут рассматриваться как аспекты одного и того же процесса политической эмансипации множества.

К сожалению, то, в каком виде вышла книга, вряд ли будет способствовать успеху ее адекватной рецепции в наших широтах. Особенно печально говорить о «трудностях перевода» после того, как издательству «Праксис» пару лет назад удалось сделать почти образцово-читабельный русский вариант «Империи». Кстати, сами переводчики «Множества» нигде не названы – указан лишь редактор перевода В. Иноземцев, он же автор довольно пространной и – как минимум – неуместной рецензии на книгу, помещенной здесь же под видом вступительной статьи. Видимо, ему и следует адресовать вопросы относительно таких переводческо-редакторских находок, как «модернити» и «постмодернити», как бы возвращающих нас в начало 90-х, когда появление подобных слов-мутантов казалось неизбежным и почти простительным, учитывая ситуацию становления – под влиянием более или менее удачных попыток перевода западных авторов – нового русского философского языка. Однако сейчас на дворе 2006 год, и потому с высокой долей уверенности можно говорить о том, что в качестве русских эквивалентов для modernity (die Moderne, modernitе ) уже утвердились «модерн, современность» . Еще более странно встречать в книге—продукте столь квалифицированного редактора и издателя – как-никак Иноземцев является научным руководителем Центра исследований постиндустриального мира – такие шедевры, как «Пражская оконная акция» (с. 14) или якобы существующее в германском праве понятие «экстраординарная ситуация» (с. 18).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю