355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кристофер Тэйлор Бакли » Прощайте, мама и папа. Воспоминания » Текст книги (страница 2)
Прощайте, мама и папа. Воспоминания
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 23:50

Текст книги "Прощайте, мама и папа. Воспоминания"


Автор книги: Кристофер Тэйлор Бакли



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц)

Глава 2
Она уже на небесах

Восемь часов спустя, то есть в девять с небольшим, мы въехали в Стэмфорд. Меня ждал Дэнни, мой лучший друг с тринадцати лет. Со временем он сделался даже чем-то вроде второго сына для моего отца. От него я узнал, что папа отправился в спальню. У отца были проблемы со здоровьем (эмфизема, диабет, апноэ), так что обычно он удалялся к себе сразу после ужина, то есть примерно четверть девятого, поднимаясь наверх на новенькой рельсовой подушке. Потом, как правило, принимал первую из своих бесчисленных снотворных таблеток (в следующем году папино самолечение станет едва ли не главной темой наших разговоров). А в тот вечер, прежде чем подняться к себе, он несколько раз повторил Дэнни: «Зачем Кристоферу ехать в больницу? Она же в коме и не узнает, что он рядом». И Дэнни – добрый, терпеливый, благородный Дэнни – говорил: «Билл, он хочет попрощаться с матерью».

Дэнни отвез меня в больницу. Он сказал, что, хотя папа и объявил, будто больше не поедет туда, он ездил, причем дважды, и каждый раз сам сидел за рулем. Услышав это, я мигнул, так как сам дал твердое указание Дэнни и всем остальным ни при каких обстоятельствах не пускать папу за руль. Движущийся транспорт в его распоряжении становился потенциальным оружием массового поражения и гораздо более устрашающим, чем что-либо, имеющееся в арсенале Саддама Хусейна или Ким Чен Ира. Однако он все же поехал в больницу, и я, как ни странно, был этому рад; еще я был рад тому, что не присутствовал при его прощании с мамой. Я отвлек бы его от его горя. Наверное, это жестоко, но я говорю правду: настоящее горе лучше переживать без свидетелей.

Дэнни оставил меня у двери отделения интенсивной терапии. Медицинская сестра нажала на кнопку. Я вошел. Шикарная, потрясающая миссис Бакли лежала на кровати, сморщенная, с открытыми, но невидящими глазами, с торчащей изо рта трубкой, производя ритмичный шум, когда воздух выходил из ее легких. Я заплакал. Сестра оставила нас одних.

Поставив стул возле кровати, я взял маму за руку, ставшую холодной, сухой, безжизненной. Вскоре вернулась медсестра и сказала, что звонит доктор Д’Амико. Мамин ортопед Джо Д’Амико – добрый, внимательный, участливый человек. Неделю назад он ампутировал на ее левой ноге три пальца. Она ударилась ими в ноябре и, падавшая и ломавшая кости не единожды за свою жизнь, на сей раз, как настоящая викторианка, добралась до постели и стала умирать. Пролежать шесть месяцев после шестидесяти пяти лет курения не лучший режим для легких и сердца. Лишенные нормального кровоснабжения, пальцы были поражены гангреной.

Странно, как кажется мне сейчас, ведь она всегда очень следила за своей фигурой – за своей воистину замечательной фигурой, – но я не помню ни одного случая, когда она хоть как-то напряглась бы ради нее.

Я услышал голос Джо. Он выразил мне свои соболезнования, сказал, что она была замечательной женщиной. Он сказал: «Вы видите не ее. Она уже на небесах».

Мы с Джо никогда не обсуждали вопросы религии. Также сомневаюсь, что мама обсуждала их с Джо. Изначально мама принадлежала к англиканской церкви и считала своим долгом посетить службы на Пасху и Рождество. У нее даже, как положено, был свой пастор, милый скучный старик, который раза два в год приходил к ланчу. В этих случаях она просила своих нью-йоркских гостей, состоявших сплошь из остроумных, веселых, элегантных и более или менее беспутных мужчин: «Только не оставляйте меня с ним наедине!»

Не помню, чтобы мама когда-нибудь произносила что-то имеющее отношение к вере, и это было своего рода достижением, так как она пятьдесят семь лет состояла в браке с одним из самых известных католиков в стране. Однако приличия она соблюдала со старомодной традиционностью. Когда папа записывал в Сикстинской капелле «На линии огня» вместе с принцессой Грейс, Малькольмом Маггериджем, Чарльтоном Хитоном и Дэвидом Нивеном, мама была включена в список приглашенных так же, как папа Иоанн-Павел II. Сохранилась фотография: на маме больше черных кружев, чем на герцогине Гойи, и она похожа на Магдалину, одетую Биллом Блассом.

До сих пор мне неизвестно, религиозен ли доктор Джо Д’Амико, однако его фразеология не вызывает у меня антипатии. Она уже на небесах – довольно мягкий способ сообщить о смерти человека. Она ушла и больше не вернется к нам. (Мои родители любили шутку о бестактном армейском сержанте, который инструктирует своих подчиненных, как помягче сообщить печальную новость рядовому Джонсу: «Итак, ребята, пусть все, у кого матери живы, сделают шаг вперед – НЕ ТАК БЫСТРО, ДЖОНС!» Когда приходит смерть, люди понижают голос и переходят на детский язык. В одной из сцен «Возвращения в Брайдсхед» Ивлина Во, когда лорд Марчмейн при смерти, его любовница-итальянка Кара пытается уговорить его, чтобы он согласился на соборование, гладит по голове и ласково произносит: «Алекс, ты помнишь священника из Мелстеда? Ты был очень груб с ним, когда он пришел тебя проведать. Ты очень обидел его. И вот он снова тут».

Я выразил свою благодарность Джо за все, что он сделал для моей матери. И он спросил: «Хотите оставить маску или позволите природе сделать свое дело?» Тогда я попросил убрать маску.

С собой у меня был карманный экземпляр Книги Экклезиаста. А в голове давно засела цитата из «Моби Дика»: «Самым честным из всех людей был Муж Скорбей, самой честной из всех книг была Книга притчей Соломоновых, и Экклезиаст – сталь, выкованная из страданий». Отправляясь в Вирджинию, я схватил его с полки, полагая, что выкованная из страданий сталь не помешает мне в моем путешествии. Я давно уже агностик, однако не достиг того уровня, чтобы читать «Бога как иллюзию» Ричарда Докинза у постели любимого человека.

Я громко читал старинный текст ничего не слышащей маме, но через некоторое время обратил внимание, что кто-то вошел в палату и остановился у изножия кровати. Он представился как доктор Такой-то-и-Такой-то и, покачав головой, как мне показалось, с искренней грустью, сказал: «Я просто не понимаю, как такое могло случиться». Потом он разразился речью на пять, шесть, семь минут, в деталях повествуя, что собой представляет сделанная маме операция и что в ней пошло не так. Записей я тогда не вел, так что не могу пересказать его монолог, однако он был в высшей степени профессиональный, будто доктор Такой-то-и-Такой-то объяснялся с коллегами. Единственное, что я мог тогда – это кивать головой и повторять: «Спасибо… спасибо… Я очень ценю все, что вы сделали для нее». Однако он все не уходил и продолжал поминутный отчет о проведенной операции, пока на минуте восьмой или девятой мне не пришло в голову, что он извиняется передо мной за то, что убил ее. Я пробормотал, мол, ничего, ведь она была уже немолодой женщиной, и ее жизнь все равно подходила к концу. Что бы ни произошло во время операции, это было предопределено свыше. Попытка хирургов была предпринята ради спасения ноги. Одна мысль о том, что моей элегантной, прелестной маме пришлось бы пережить сотню вмешательств, была выше моего понимания. Когда-то она полушутя сказала мне: «У меня самые красивые ноги среди наших знакомых». И это была правда – истинная правда. Однако мне очень хотелось выпроводить хирурга и остаться наедине с моей мамой.

Наконец, видимо исчерпав запас слов, он ушел. Я поблагодарил его еще раз. Когда я это пишу, «Таймс» сообщает на своей первой странице, что все больше и больше врачей приносят свои извинения за ошибки, и – знаете? – это повышает цену профессиональной некомпетентности. Наверное, самые прекрасные слова – это «прошу прощения».

Вновь мы остались одни, правда ненадолго, пока не явился еще один врач – забрать маску. Он сказал: «Может быть, вы не хотите присутствовать при этом». Правильно. Я не хотел. Поэтому вышел в коридор и стал ждать. Прошел до конца коридора. Звук, который слышен, когда снимают маску, – не тот звук, который хочется слышать. Но когда я вернулся в палату, там было тихо и покойно, если не считать писка и жужжания монитора. Я пригладил маме волосы и произнес, удивив самого себя: «Я прощаю тебя».

Это прозвучало… слишком бесцеремонно, самонадеянно даже для меня самого, – но я должен был это сказать. Она никогда не попросила бы у меня прощения, даже в экстремальной ситуации. Слишком моя мама была гордой. Лишь один или два раза, когда она в самом деле вела себя ужасно, она все же просила у меня прощения. Обычно мама становилась вызывающе дерзкой – великолепной, – ее словно черти несли. А вот Люси, моя мудрая Люси, установила правило – «не ложитесь в постель, не избавившись от злости». Вот и тогда, глядя на лежавшую на кровати маму, я не хотел, чтобы между нами стояла злоба, поэтому на ум мне и пришли неожиданные слова. Что ж, даже если она уже на небесах, все равно стоило это сказать. Правильно?

Удалив трубку, врач сказал: «Обычно это недолго». Я сел рядом с кроватью и стал смотреть на монитор, на разноцветные линии, цифры, отражавшие состояние ее дыхания, сердечный ритм и прочие показатели жизнедеятельности. Сердцебиение становилось реже, потом ускорилось, потом опять стало реже. Через несколько минут я понял, что мое внимание сфокусировано на мониторе. Я услышал, как она говорит мне, хотя это было полвека назад: «Ты собираешься целый день сидеть там и смотреть телевизор?» Стояло на редкость чудесное субботнее утро, а я прилип к ящику (ее слово), в котором Джонни Вайсмюллер согласно кивал головой, когда на удивление умная шимпанзе Чита объясняла ему, что Джейн захватили злые бельгийские охотники за бивнями примерно в трех четвертях мили на северо-запад от заброшенной шахты. Позднее я прочитал, что фиксация внимания на мониторе обычно происходит у людей, которые находятся рядом с умирающими. Мы становимся, и в смерти тоже, телезрителями.

Показатели дыхания и сердечного ритма понемногу замедлялись. И больше не убыстрялись. Я послал Люси эсэмэску: «Конец близок».

Незадолго до двух часов ночи пятнадцатого апреля монитор подтвердил, что дыхание остановилось. Однако сердце продолжало биться, если верить сигналам. Я бросился за сестрой. – «Все нормально, – сказала она, – надо немного подождать». Медицинская сестра проверила монитор, посчитала пульс у мамы на запястье и кивнула. Все было кончено.

Сестра отправилась за врачом, чтобы он подтвердил время смерти. Врач пришел, посветил фонариком в мамины глаза, приставил стетоскоп к ее груди. «Прошу прощения», – сказал он. Хочу ли я, чтобы произвели вскрытие? Нет. Мое журналистское воспитание не давало мне покоя, так как в некрологе не были проставлены ни время смерти, ни причина смерти. Тогда я сообразил. «Естественные причины»? Таким образом я думал прикрыть врачей и больницу, которых высоко ценил и к которым не испытывал ничего, кроме благодарности. «Нет, – возразил врач, – это была инфекция. Ее погубила инфекция». Я мигнул, подумав, что надо внести в некролог: «в два часа ночи от заражения крови». Не самое приятное словосочетание. Может быть, достаточно «в результате продолжительной болезни»? Точно, так намного лучше.

Я прочитал фамилию врача на его карточке. Она выглядела необычно. Тогда я спросил, откуда он родом. «Из Македонии», – ответил он почти нехотя, словно это требовало каких-то объяснений. И я едва удержался, чтобы не сказать: «Откуда и Александр Великий».

Он ушел. Я положил маме на лоб ладонь, как это обычно делала она в моем детстве, и проговорил несколько слов, которые, как ни странно, не могу вспомнить. Не могу вспомнить слова прощания. Полагаю, без них все же не обошлось. Потом попытался закрыть ей глаза. В кино они легко закрываются. В реальной жизни – иначе. Вот почему в старину на глаза клали монетки. Я натянул ей на лицо простыню, отчего больничная палата сразу стала похожа на погребальный зал.

В последний раз посмотрев на маму, я ушел.

Дэнни нашел меня в приемном покое, я плакал над ноутбуком, поскольку посылал сообщения о смерти мамы первой группе адресатов. Мы поехали домой по безлюдным улицам Стэмфорда. Сделали попытку разбудить папу, но он принял такое количество снотворных таблеток, какое могло усыпить и носорога, поэтому я оставил ему записку: «Мамины страдания закончились». Сразу после этого мы с Дэнни выпили две «Кровавые Мэри», и я отправился спать в свою бывшую детскую, где я вырос под стук дождя в окно и шум высоких сосен, по которым я карабкался, когда они раскачивались на ветру.

Глава 3
Полагаю, мы можем делать все, что хотим

Папа проснулся около половины девятого и позвал меня в кабинет. Прежде чем заснуть, я отправил на его адрес некролог. Он сказал, что был рад прочитать его. Он всегда поощрял меня в моих писаниях, но и частенько критиковал. Папа был щедрым и в то же время придирчивым человеком. Однако в последние годы ему становилось все труднее, если не невозможно, поощрять меня, разве что когда он читал тексты о себе самом. (Я пишу это с некоторым смущением, однако и прежде тут не было ничего веселого.) Что же касается моего последнего романа, опубликованного за две недели до маминой смерти и получившего отличные отклики (в основном) как мое лучшее произведение, то папа прислал мне свои комментарии с припиской: «Мне не нравится. Извини».

Я пришел к нему в кабинет-гараж и обнял его, хотя из-за обычного для этого места беспорядка до него было трудно дотянуться. Переделанный в кабинет гараж папа занимал с 1952 года, и, если не считать выпусков газет за многие годы, которые были отправлены в Йель, он не выбросил ни единой бумажки, так что в результате кабинет превратился в выставку son et lumiére[11]11
  Звук и свет (фр.).


[Закрыть]
под названием «Уильям Ф. Бакли-младший. Опыты». (Примерно год спустя мне самому пришлось разгребать эти поистине авгиевы конюшни. Потребовались одна неделя работы и два «Дампстера». Но я лишь поскреб по поверхности.)

Джейм был папиным любимым компьютером. Разговаривали они исключительно на испанском. Кажется, он был там всегда, возможно, еще со времен увлечения компьютерами Руба Голдберга.[12]12
  Голдберг Рувим Луций (4 июля 1883 – 7 декабря 1970) – американский карикатурист, скульптор, писатель, инженер и изобретатель. Голдберг получил особую известность за серию популярных мультфильмов, за изображение сложных устройств, которые выполняют простые задачи, то есть «машин Голдберга».


[Закрыть]
В 2008 году он, верно, остался единственным человеком на земле, который все еще пользовался Wordstar, то есть системой, освоенной им в 1983 году. Загрузка Wordstar в современный компьютер «Делл» была сродни размещению системы управления «Сопуит Кэмел»[13]13
  Sopwith Camel Scout – британский истребитель времен Первой мировой войны, известен отличной маневренностью среди самолетов тех лет.


[Закрыть]
в современном истребителе F-16. Однако папу никак нельзя было отговорить от его пристрастий. Несколько поколений секретарей УФБ вынуждены были ломать себе головы над устаревшей клинописью, редактируя рукописи отца.

В то мрачное, дождливое воскресное утро папа проснулся с красными глазами, распухшим лицом, ему было трудно дышать, и вообще он был в плохом состоянии. Постепенно его эмфизема становилась все мучительнее, к тому же он только что потерял жену, с которой прожил пятьдесят семь лет. Мы обнялись настолько крепко, насколько могли в его захламленном кабинете, где главное место принадлежало компьютеру. Я поглядел на экран. Он отображал послания о смерти мамы. Их насчитывалось множество. В некоторых неправильно транскрибировалось ее имя.

Папины имейлы стали популярны среди множества его корреспондентов из-за их возрастающей непостижимости. Когда-то папа был одним из самых грамотных и аккуратных людей, а теперь он небрежно тыкал пальцами куда ни попадя, и потому его послания иногда звучали как шифровка с подводной лодки:

Даоргой ынс!

Очньо адр, что ыт бедушь ан ркоцнете в яптниуц.

(Перевод: Дорогой сын, очень рад, что ты будешь в пятницу на концерте.)

Я подшучивал над папой, мол, ему следует свою корреспонденцию отправлять вместе с программой для раскодирования. Однажды, не в силах ничего понять, я послал папе сообщение: «Дорогой папа, я честно пытался разобрать, что ты мне написал, но у меня ничего не вышло». Он получил имейл и рассмеялся, написав в ответ: «Я тоже ничего не понял». Я исправил мамино имя на его компьютере. Мне было шесть лет, когда я уселся к папе на колени и стал учиться работать с клавиатурой. «Быстрая рыжая лиса прыгнула на ленивую корову» – написали мы тогда.

Буря не утихала. Папа, Дэнни и я отправились поесть в «Прибрежную таверну» Джимми. Мы заказали по «Кровавой Мэри», пива, вина, сэндвичи «Рубен»[14]14
  Сэндвич и «Рубен» – поджаренный кусок хлеба с солониной и сыром.


[Закрыть]
с кольцами лука. «Пойдем в кино?» – спросил папа, мгновенно перенеся меня на пятьдесят лет назад. Когда я был маленьким, то в летние вечера, после обеда, он обычно говорил: «Пойдем в кино?» И я бегом бежал за «Стэмфорд эдвокат», где печатали афишу. Мы прыгали в машину, с трудом успевали к началу фильма, а через пять минут папа уже храпел, как цепная пила. Мама толкала его: «Голубчик, проснись», – после чего голубчик открывал глаза, смотрел на Гари Купера (или кого-нибудь другого), разыгрывавшего на экране какую-то сцену, и громко спрашивал: «Дорогая, кто это там? Что он делает?»

Я сказал ему: «Ну да. Почему бы нет?»

Папа странно улыбнулся и произнес: «Полагаю, теперь мы можем делать все, что хотим». И тут мне пришло в голову, что за пятьдесят семь лет ему в первый раз не надо думать о том, что скажет мама. Он мог делать, что ему заблагорассудится. Собственно, обычно он делал что хотел – печатая это, я невесело хмыкнул, – однако это droit de seigneur[15]15
  Право сеньора (фр.).


[Закрыть]
на собственную жизнь довольно дорого стоило. В кино мы не пошли. Папа устал, и ему требовалось поспать. Около пяти часов из своей комнаты над гаражом мне позвонил Дэнни и сообщил, что папа собирается в церковь. Я сказал, что тоже пойду.

Обычно я не ходил. Обычно, оказываясь дома по воскресеньям, я благоразумно удирал на то время, когда папа, собрав своих испанцев, ехал в церковь Святой Марии, где обходительный священник служил на латыни особую службу. Папа был традиционным католиком, то есть открыто не повиновавшимся Второму Ватиканскому собору (1962–1965). Одной из реформ этого собора, если не считать абсолютно понятную литургию, был Знак Мира, то есть когда священник требует, чтобы все повернулись друг к другу лицом и обменялись рукопожатиями или поцелуями, обнялись, похлопывая друг друга по плечу, и т. д. Несмотря на свое парадипломатическое христианство, папа нашел эту «кумбайю» запредельной, и за десять секунд до неминуемого действа падал на колени и закрывал лицо ладонями в пылкой молитве.

Тогда, насколько мне помнится, в церкви был не его день, поэтому я отправился с ним вместе под все еще лившим дождем. Во время службы папа плакал. А потом он сказал Дэнни, мол, он «счастлив», что я пошел вместе с ними.

Мы с папой пережили нашу собственную столетнюю войну из-за отношения к религии. В конце концов выдохлись. Я, будучи лицемером, трусом или мудрецом, выставил на фасаде «Потемкина» сообщение о своем возвращении в лоно церкви. Мой агностицизм, когда-то откровенный, ушел в подполье. У меня больше не было желания вывешивать свои тезисы на церковных воротах. А теперь я знал, что у нас осталось немного времени, и не хотел проводить его в теософских дискуссиях, разрывавших папе сердце.

Лишь теперь, после папиной смерти, я осмеливаюсь написать об этом, не боясь инициировать канонадный огонь (очень ясных) проклятий в мой адрес. Времена наших «бури и натиска» имели отношение исключительно к религии. У папы было самое потрясающее, надежное, озорное, живое чувство юмора, какого больше ни у кого не было, и все же его внутренний Савонарола давал о себе знать при малейшем намеке (если воспользоваться его собственным словом) на нечестивость. Поэтому никогда, даже в самое пиковое время своего агностицизма, я не насмешничал над церковью – более того, становясь все большим скептиком, я написал серьезную пьесу о католическом мученике шестнадцатого столетия и комический роман о развращенных пьяницах-монахах. Последний был настоящим «нежным фарсом». Четыре года я провел в монастырской школе Новой Англии и с большой любовью, даже обожанием, вспоминаю тамошних монахов, которые немало претерпели от меня за те четыре года.

Что до романа, то папа не обнаружил в нем никакого юмора, в отличие от многих других. Мой дядя, такой же истовый католик, как папа, сказал мне на свадьбе своего сына: «Клянусь, это самая забавная книга, какую мне только пришлось читать!» Тогда я, через стол, привлек внимание отца и попросил дядю: «Сделай мне одолжение. Скажи ему то, что только что сказал мне». Дядя Джерри с удовольствием исполнил мою просьбу, но папа в ответ лишь пожал плечами: «Что он сказал? Или всего лишь посмотрел на меня?»

Помню, как папа заявил мне в 1981 году, когда я поднялся на заснеженную лужайку после того, как рассеял прах его любимого друга, колумниста Гарри Элмларка: «Ojalá que hubiera sido Católico» (Вот бы он был католиком). Мы с папой часто разговаривали по-испански – на его родном языке, – когда ему хотелось поговорить без свидетелей. Гарри был евреем и никогда не имел желания становиться католиком, хотя, если это имеет значение, он был всю свою жизнь счастливо женат на одной женщине. Я помню, как был поражен этим заявлением. «О чем ты говоришь, папа?» – спросил я. И он твердо ответил, что, если Гарри не был католиком, то у него нет надежды увидеться с ним в раю. Это по-настоящему печалило его. Папа всем сердцем любил Гарри, но правила есть правила. Ворота рая были закрыты для неверующих. Я тоже был раздавлен, потому что тоже любил Гарри. В то время я был (в двадцать восемь лет) глубоко верующим человеком и склонялся к тому, чтобы принимать папины заявления как последнюю истину.

Позднее он сказал – с заметным облегчением – о том, что открыл некую лазейку, которая называется «доктриной непреодолимого невежества». И если я понимаю ее, то теологические полупобедители могут иногда оставить людей в покое, потому что обычные правила насчет райских врат не действуют, если человек интеллектуально или по своему воспитанию не воспринимает католическую церковь как единственно истинную и способную спасти его душу. Папа облегченно улыбался, говоря об этом во время ланча в прекрасный летний день!

Католическую теологию обычно воспринимают как нечто строгое, неподатливое – в ней и правда есть несколько неукоснительных пунктов, – но иногда мать-церковь рассуждает как адвокат, получающий семьсот долларов в час. Она не слышит слова «иезуистика», когда его слышат другие. Но в годы президентства Клинтона я обнаружил, что меня занимает тот факт, что президент, который дал нам «Все зависит от того, каково значение слова быть», прошел обучение в самом иезуитском университете страны. Полагаю, стоит упомянуть, что великий англоязычный святой Томас Мор был очень умным адвокатом.

Папина вера была в некотором смысле двойственной. Свой катехизис он усвоил на коленях глубоко верующей новоорлеанской католички, которая внушила ему то, что Честертон и Во называли христианством детской. Отец моего отца был суровым, наверное, угрюмым человеком, однако в глубине души любящим и нежным техасцем, сыном бедного шерифа, вынужденного держать овец. Однако, несмотря на свою несгибаемую веру, папа все же был сыном юриста и умел найти лазейки, если требовалось. Возможно, его сердце и было самой большой лазейкой. В 1996 году, произнося речь в синагоге на Пятой авеню и поминая своего близкого друга Дика Клермана, он закончил словами, которые я и сегодня могу процитировать по памяти: «Мне кажется, что всю свою жизнь я подсознательно искал идеального христианина, и, когда нашел, он оказался иудеем».

– Да, мистер Бакли, я жду вас и вашего отца в одиннадцать часов.

Речь идет о похоронном бюро.

Вас и вашего папу. Папа и я похихикали над этим.

По пути мы остановились около «Данкин’ Донатс». Едва мы въехали на парковку, как у папы зазвонил мобильник. Он открыл его, послушал и сказал: «Я позвоню ему». Пока мы ждали холодный кофе, он смотрел на экран телевизора, показывавший президента Буша. Папа сказал: «Он только что звонил. Внимательный человек».

Я согласился с ним. Позднее, когда мы вернулись домой из похоронного бюро, оказалось, это был президент № 41, Буш, который звонил не папе, а мне. (Я работал на Джорджа Герберта Уолкера Буша, когда он был вице-президентом.) Будучи фанатом Стивена Поттера, автора серии книг, обучающих «Умению перещеголять других», я не мог спустить это на тормозах. Поэтому дождался подходящего момента за ланчем и сказал: «Да, кстати, это мой президент Буш звонил мне». Вот так. Может быть, вы и хотели бы быть там, но это случилось на другой день после смерти моей матери, и идите со своим смехом куда подальше. Папа, у которого был черный пояс по меркам Поттера, не сразу сообразил, как ему реагировать на мои слова. Ему много раз, очень много раз звонили президенты Соединенных Штатов Америки, не говоря уж о том, что мой Буш в 1991 году наградил его Президентской медалью Свободы. (Туше, слышу я папину ремарку.) Однажды утром, во времена администрации Никсона, в Стэмфорде зазвонил телефон, причем в тот час, который мама считала неприемлемым для воскресных звонков. «Президент звонит мистеру Бакли», – произнес некий голос. На это мама любезнейшим тоном – поверьте мне, любезнейшим, нечто между Ноэлем Кауардом и кусачей черепахой, – переспросила: «Президент чего?» Телефонистка Белого дома спокойно проговорила: «Нашей страны, мэм».

Я не перезвонил моему президенту Бушу, но все же послал сообщение его ассистентке Линде, написав, что я тронут его вниманием, но говорить не готов, так как не уверен, смогу ли справиться со своими чувствами. Я знал, что он поймет. В декабре 1992 года, когда умерла его мать, я позвонил ему в Кэмп-Дэвид. Мне было нужно получить материалы для некролога в «Нью-Йоркер». У мистера Буша было полно дел, от которых он был оторван смертью матери и внезапным отъездом из Белого дома, тем не менее он был добрым человеком и ответил на мой звонок. Вспоминая Дороти Буш, маленькую, но весьма решительную представительницу матриархата семьи Буш, президент упомянул о том, что она была членом так называемой «Бригады плакс». Я решил, что это придумал Буш, который легко предавался слезам. Джордж Герберт Уолкер Буш, как известно, стал почетным предводителем этой мокрой бригады. Будучи его спичрайтером (между 1981 и 1983 годами), я довольно быстро узнал, что в жилах этого янки из Новой Англии течет голубая кровь, слегка разбавленная кровью сицилийской бабушки. У этого человека затуманиваются глаза, когда на открытии сезона он видит на стадионе звездно-полосатый флаг. Не представляю, какие слезы текли из глаз молодого пилота во время войны, когда он смотрел на убитых товарищей, не говоря уж о слезах молодого отца, у которого умерла от лейкемии шестилетняя дочь.

«No me digas nada triste» (Не говори ничего грустного.) – сказал папа, когда мы сидели за столом в похоронном бюро «Лео П. Галлахер и сын». Он боялся расклеиться на глазах молодого директора, которого звали Крис. У Криса были мягкие манеры, он казался тактичным и заботливым. Подозреваю, что грубость и бесцеремонность не идут на пользу похоронному бизнесу. Перед лицом смерти человеку присуще вести себя мягче, тише, даже если это граничит с фарсом. Помнится, я прочитал в мемуарах одного из моих любимых актеров Ричарда Э. Гранта («Уитнейл и я») о некоем ужасном моменте, когда санитар сунул ему в руки коробку с трупом его новорожденного сына с обходительностью сварливого уборщика, бросающего мешок с мусором. (Подобные рассказы навсегда застревают в памяти.) Еще я помню рассказ моего друга, который поехал забирать тело нашего общего друга, погибшего в автомобильной катастрофе в Мексике. Он приехал в полицейский участок, где ему сказали, что тело находится в другой комнате. На самом деле труп лежал в луже крови на бетонном полу, весь облепленный мухами. Итак, мы все были благодарны Лео П. Галлахеру за его простоту и за его Криса с тихим голосом.

Мы сидели за столом, окруженные могильными плитами, гробами, урнами и памятными знаками – при желании можно положить немного пепла любимого человека в кулон и носить на шее, чтобы было о чем поговорить на годовщине смерти. Когда Крис почти незаметно придвинул к нам листок бумаги, мне вспомнилась книга «Американский способ умирать» Джессики Митфорд, опубликованная в 1963 году и по случайному стечению обстоятельств совпавшая с самой незабываемой смертью в Америке. На листке были напечатаны расценки за услуги. Крис, почти искренне и почти виновато, произнес: «Так как наш бизнес подлежит жесткому регулированию, здесь имеются все детали». Итак: «Цена на основные профессиональные услуги – $2795». За что? Не спрашивайте. «Обслуживание останков, заморозка – $600». Хм. Что ж. «Перевозка останков в похоронное бюро – $395». Пожалуй, дешевле было бы нанять лимузин. «Коричневая кремационная урна – $295». Вот такая подробность. Вероятно, потому что «бизнес жестко регулируется», и не без участия мисс Митфорд. Конечно же она была одной из пяти не похожих друг на друга дочерей миссис Митфорд: Нэнси написала «Любовь в холодном климате»; Диана вышла замуж за фашистского лидера Освальда Мосли, великолепно высмеянного Вудхаузом в его сэре Родерике Споуде, «диктаторе-любителе» и лидере британской фашистской организации «Черные шорты»; Джессика стала женой американского коммуниста и адвоката с диккенсовским именем Трюхафт и сама сделала успешную карьеру в разоблачительной журналистике, из-за которой в похоронных бюро от одного берега до другого раздавались вампирские крики, к тому же от нее досталось и знаменитой школе писателей Беннетта Серфа, где печатались фальшивые деньги. Я слушал ее курс, когда последний год учился в Йеле, и мы вежливо ненавидели друг друга. Но тут я ощутил себя ее бенефициаром, глядя на невероятно детализированный прайс-лист и недоуменно почесывая затылок.

Мы с папой мгновенно пришли к обоюдному согласию насчет обычной кремации, без всяких прибамбасов, и насчет самой простой урны. Я было собрался предложить большую банку из-под кофе, однако американский способ умирать, так же как американский способ жить, сложнее, чем мне хотелось бы. Я не удивился, когда четверть часа спустя Крис откашлялся и спросил: «Итак, вы предпочитаете пропан, мескитовое дерево или угольные брикеты?» И я пожалел, что нельзя привезти мою милую маму домой в багажнике автомобиля и сложить на берегу моря красивый костер. Увы, стэмфордцы меня не поняли бы.

Сработал упрятанный глубоко в ирландской ДНК атавистический habeas corpus по отношению к человеческому телу. Поминки. Кремация сводит это до минимума, даже если бы акт рассеивания пепла был бы ритуально чист и приемлем. Человеку хочется – по крайней мере, мне хочется, – чтобы было материальное присутствие. Помню, я читал описание того, как Кен Кизи с обливающимся кровью сердцем и сухими глазами хоронил своего сына, погибшего в несчастном случае на дороге. Его привезли домой, для него сделали гроб, и родители сами похоронили его. Это и заложено – что очевидно – в основу католической веры, в которой хлеб и вино «пресуществляются» в плоть и кровь Иисуса Христа. Однако папа стоял на своем. Пепел должен быть помещен в бронзовый крест у нас в саду, куда в свое время будет помещен и его пепел.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю