Текст книги "Никколо Макиавелли"
Автор книги: Кристиана Жиль
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 19 страниц)
ПО КОМ ЗВОНИТ КОЛОКОЛ
Власть! Как ее приобретают и как теряют – так называется глава в истории Флоренции, которую в конце лета 1512 года пишут на глазах у Никколо Пьеро Содерини и семейство Медичи задолго то того, как мы сможем прочесть об этом в «Государе». А секретарь пишет свою главу: как сохранить место.
В первом, очень коротком, акте драмы Содерини 7 сентября отправился в Сиену, но, спасаясь от агентов Медичи, оказался в Рагузе (ныне Дубровник), которая находилась тогда под оттоманским владычеством, а Джованни и Джулиано Медичи, сыновья Лоренцо Великолепного, возвратились в свой дворец на Виа Ларга с фресками Беноццо Гоццоли. В Палаццо Веккьо водворяют, уже не пожизненно, а сроком на год, нового гонфалоньера, убежденного сторонника Савонаролы, как будто для того, чтобы восстановить прежние «республиканские» порядки, достаточно поменять человека и фразеологию. Все это было лишь декорацией, дымовой завесой, призванной скрыть наступление паллески.
Второй акт драмы развернулся на городских улицах спустя несколько дней после возвращения изгнанников. Кардинал Джованни, его брат Джулиано и их кузен кардинал Джулио притворились, что довольны уже тем, что вновь стали полноправными флорентийскими гражданами, но «рядовые члены» партии Медичи (самостоятельно или под чьим-то влиянием) с этим не были согласны. Демонстрации, сопровождавшиеся криками «palle! palle!», 16 сентября переросли в беспорядки на площади Синьории. Начальник охраны кардинала Джованни, прошедший хорошую школу на службе у Чезаре Борджа, воспользовался этими беспорядками и захватил дворец, где кое-кто из граждан, среди которых был и Джулиано Медичи, обсуждал реформу государственных учреждений. Весь город взялся за оружие; крики «palle! palle!» звучали явно громче, чем крики «свобода!», и под давлением того, что она выдавала за волю народа, Синьория «обратилась к парламенту»[75]75
Имеется в виду народное собрание. (Прим. ред.).
[Закрыть].
Люди кардинала окружили площадь Синьории, где проходило чрезвычайное собрание граждан, перекрыли все выходы и дирижировали выкриками из толпы так, чтобы казалось, будто народ поддерживает государственную реформу и одобряет создание чрезвычайной магистратуры – балии, которая должна эту реформу провести. Отныне и на неопределенное время всего лишь пятьдесят граждан, по большей части сторонники Медичи и сочувствующие новой власти, сосредоточат в своих руках и законодательную, и исполнительную власть. Государственный переворот был совершен под прикрытием законности: Медичи не захватывали власть в городе, а получили ее из рук народа.
После этого в городе воцарилось спокойствие. Никколо по-прежнему сидит на стуле секретаря, словно и не боится с него упасть. Он, конечно, знал, что у него есть враги, но не хотел доставлять им удовольствие, обнаруживая свои опасения. К тому же он, скорее всего, был уверен, что и при новом режиме, каким бы тот ни был, найдется место для такого человека, как он. Макиавелли не пытался уйти в тень. Кардинал Джулио требует возврата земель, конфискованных у него двадцать лет назад, – Никколо (письменно) советует ему умерить аппетиты: теперь эти земли – законная собственность других граждан. В интересах Медичи и их политического будущего понять, что «люди склонны сильнее оплакивать утраченную собственность, нежели убитых брата и отца». Он предлагает разумный компромисс для всех сторон и ручается, что сможет убедить балию с ним согласиться.
После падения Содерини в Республике нарушилось политическое равновесие. Оптиматы (которые, напомним, представляли главенствующий класс) разделились на тех, кто мечтал об олигархической республике, и тех, кто был согласен поделиться властью с Медичи. В стане паллески также не было согласия: среди них можно было найти как непримиримых, так и тех, кто готов был вступить в союз хоть с самим дьяволом. Для этих последних Никколо и пишет свое обращение «К паллески»: бойтесь случайных союзников, лживых братьев, «которые, как шлюхи, вертят задом и перед народом, и перед Медичи», а сами только и думают о том, как бы захватить власть.
В полемике, развернувшейся по поводу государственного устройства Флоренции, сторонники олигархии демонстрировали внезапную и непонятную заботу о Большом совете – символе демократии. Они хотели его сохранить, хотя бы для виду, тогда как Медичи требовали его немедленного уничтожения. Но оптиматам этот Совет был нужен, чтобы в будущем иметь средство противостоять попыткам Медичи и их союзников захватить власть.
Такая же игра просматривалась и в полемике, развернувшейся по поводу судебного процесса, который оптиматы собирались возбудить против Содерини. Им было мало его головы – они «хотели бы доказать, что он был предателем, и тем самым снять с себя перед народом ответственность за то, что боролись против него». В случае возврата прежнего режима такое решение было бы выгодно им, но не Медичи, потому что осуждению подвергался не республиканский строй, а один человек; а это совсем не то, подчеркивал Никколо, что потребно тем, «кто хочет разделить с ними (Медичи. – К. Ж.) их судьбу, счастливую или злую».
Было совершенно очевидно, что Макиавелли хотел встать вместе с Медичи против истинного врага Республики – олигархической партии. Сторонники «народной», демократической партии потеряли власть потому, что не обладали тактикой борьбы за нее, думал Никколо, который по горячим следам событий записывал свои размышления, мечтая создать «книгу о республиках».
Макиавелли навело на эти мысли то, как Содерини бился в сетях власти. Как править вместе с Советами, изнутри разлагаемыми оппозицией? После переворота каждый задним числом знал, что следовало бы предпринять, дабы избежать его. Содерини сначала не смог или, вернее, отказался пересмотреть свою политику «смирения и терпения», а когда наконец начал лавировать, то делал это неловко и невпопад, проявляя твердость там, где нужна была гибкость. «Когда в государстве зло достигло своей высшей точки, разумнее выждать время, а не атаковать его в лоб». Флорентийцы вовремя не поняли, что необходимо реформировать свои учреждения, дабы создать надежное средство от «высокомерия грандов» и спасти Республику. Государства умирают, когда перестают действовать их учреждения, и история античности изобилует подобными примерами, утверждает Никколо, который ищет ключ к пониманию современности у Тита Ливия, хотя, быть может, все происходит наоборот и именно современность помогает ему понять прошлое.
Изменяться, приноравливаться к приливам и отливам Истории – это признак здоровья; непреклонность и несгибаемость – признак смерти. Нашей смерти. Однако чаще всего, пишет Никколо, «времена меняются, а мы меняться не хотим». Но это не относится к нему. Он никогда «не упорствовал в своем мнении, но всегда уступал обстоятельствам», – скажет Франческо Веттори, знавший его лучше всех.
Против Истории не пойдешь, говорим мы сегодня. Та же волна, что смыла в свое время Медичи, вынесла их теперь на берег и, отступая, утащила в открытое море «народный» режим Содерини. Государи уже здесь, и, следовательно, необходимо договариваться с ними, притворившись, что веришь, будто они получили власть волею народа и надеясь на то, что они продолжат политику, проводившуюся Лоренцо Великолепным и Козимо Старшим, – политику принципата, опиравшегося на народ, а не на грандов.
И вот что Никколо пишет «очень знатной даме» (может быть, матери юного Лоренцо Медичи, сына Пьеро Неудачника): город «надеется жить под защитой этих государей не менее достойно, чем в прошлом, в те времена, когда им правил их отец, доблестный Лоренцо Великолепный».
«Предательство!» – взревут те, кто хотел бы отлить Макиавелли из республиканской бронзы. «Политический цинизм», – решат другие, те, кто обратит этот «урок» в свою пользу. Третьи же оправдают его: это мудрость, скажут они, понимание интересов государства, которые ставятся выше собственных политических пристрастий. Ибо, и мы не можем в этом сомневаться, Никколо тоже мог бы подписаться под объяснением в любви к Флоренции, принадлежащим перу Веттори: «Я люблю всех ее граждан, ее законы, обычаи, стены, дома, улицы, церкви, пригороды, и я не могу представить себе большей боли, чем видеть город преданным беспорядку, а все перечисленное обреченным на опустошение».
Беспорядок, опустошение – вот ключевые слова. Веттори и Макиавелли были сторонниками порядка, честными буржуа, которые из страха (и отвращения) перед анархией готовы были броситься в объятия тирана, надеясь, что его диктатура будет временной! «…В развращенных городах сохранить республику или же создать ее – дело трудное, а то и совсем невозможное. А ежели все-таки ее в них пришлось бы создавать или поддерживать, то тогда необходимо было бы ввести в ней режим скорее монархический, нежели демократический, с тем чтобы те самые люди, которые по причине их наглости не могут быть исправлены законами, в какой-то мере обуздывались властью как бы царской»[76]76
Пер. Р. Хлодовского.
[Закрыть], – напишет Никколо в «Рассуждениях…».
Необходимо было срочно начинать работать во имя мира и во имя будущего. Одновременно с новой властью всегда рождается надежда на то, что та исправит самые вопиющие ошибки своей предшественницы. Никколо хотел верить, что нынешние государи не пойдут по пути своих предков, которые привели к власти Савонаролу («опыт учит» – это распространенное заблуждение часто вновь приводит к власти людей, ранее потерпевших фиаско на политическом поприще), и исправят ошибки последнего правительства, бессилие которого так его возмущало. Кто знает, может быть, Медичи, имея хороших советников, преуспеют там, где Содерини потерпел поражение? В желании Макиавелли сыграть роль, к которой его подготовили, как он сам не без горечи скажет, все годы, проведенные на службе у государства, – годы, «которые он не проспал и не проиграл», – не было ничего постыдного. Служить новым хозяевам Флоренции значило также служить самой Флоренции. А он только это и умел: «…Я не умею беседовать о шелке и шерсти, прибылях и убытках; мне необходимо беседовать о делах государственных или обречь себя на молчание».
Подобная искренность обезоруживает. Неужели Никколо не понимал, что он «заклеймен» именем Содерини, именем, которое после трагедии Прато, ответственность за которую предпочли возложить на бывшего гонфалоньера, а не на Медичи, хотя именно их действия стали ее первопричиной, внушало отвращение народу? В Прато оплакивали не только тысячи жизней, но и, что еще горше, престиж и честь флорентийцев. Беспорядочное бегство милиции покрыло Флоренцию позором, и именно этого позора не могли простить отцу ополчения, которого больше не существовало: его упразднили так же, как поспешили упразднить все другие республиканские институты, но горечь и злоба остались. Человек Содерини всем мешает, никто не хочет, чтобы он болтался по коридорам Палаццо Веккьо и совал свой нос в бумаги, а во дворце Медичи этот советчик всех раздражает.
Решение избавиться от Макиавелли было принято гораздо раньше, чем он узнал об этом из декрета Синьории, датированного 7 или 9 ноября и отстранявшего его от всех должностей.
Вскоре после государственного переворота ловко, тайно, как было заведено у Медичи, которые всегда избегали любого намека на то, что они добиваются именно личной власти, кардинал Джованни незаметно захватил все рычаги управления и провел чистку правительственных органов. В Канцелярии Макиавелли заменили на бывшего секретаря семейства Медичи. Преданный соратник Никколо Бьяджо Буонаккорси разделил с ним опалу, что не только не утешило Макиавелли, но многократно умножило его растерянность: у него больше не было никакой поддержки во дворце, где торжествовали его соперники и где все делали вид, что не знакомы с ним. Его даже не пускали в здание, хотя и потребовали предоставить отчет о расходах на управление милицией и внести залог в тысячу флоринов, запретив ему покидать территорию государства вплоть до утверждения его отчета. В этой обычной организационной процедуре просматривалось тогда явное желание новых властей погубить Никколо или, скорее всего (надо помнить о том, кем был Макиавелли для своих современников, и забыть о том значении, что он приобрел по прошествии столетий), окончательно дискредитировать Содерини, выдвинув против его подчиненного обвинение в должностном преступлении.
Никколо защищался как мог. То, что секретарь Канцелярии может лишиться всего имущества, не волновало и не интересовало никого: об этом нет упоминаний ни в хрониках, ни в мемуарах. В одном из писем к Содерини Никколо, из предосторожности разбавляя современность потоком исторических замечаний относительно невозможности найти верный способ обеспечить человеку успех – тема, к которой он будет настойчиво возвращаться в своем творчестве, признается: он «дошел до такого состояния, что ничему больше не удивляется», с горечью открыв для себя, что «ни чтение, ни опыт не научили его разбираться в делах людей».
* * *
Макиавелли думал, что, пережив 16 сентября, он уже все повидал и испробовал, однако ему оставалось пережить еще одно испытание, самое тяжкое. Его обвинили в заговоре против Медичи, арестовали, заковали в кандалы и пытали. Шесть раз его поднимали на дыбу, и впоследствии он будет гордиться тем, что достойно перенес эти мучения.
Даже дознаватели вынуждены были отметить, что Никколо, сыну мессира Бернардо Макиавелли, не в чем было признаваться, если не считать его давнего знакомства с заговорщиками, молодыми людьми из хороших семей, Пьетро Босколи и его другом Агостино Каппони, которые уже давно привлекли к себе внимание политической полиции Флоренции своими крамольными воззрениями. Что до того, каким образом и почему его имя фигурировало в записке, которую выронил из кармана один из этих двух юных безумцев, игравших в заговорщиков (если, конечно, такой документ действительно существовал), Никколо не мог объяснить, даже вися на дыбе.
Игра стоила жизни неосторожным республиканцам, мечтавшим о реванше: 22 февраля юноши были обезглавлены. Это дало возможность кардиналу Джованни спокойно отправиться в Рим на заседание конклава: в ночь на 21 февраля Юлий II отдал наконец Богу душу.
Следствие закончилось 8 марта. Сообщники Босколи и Каппони и те, кого считали таковыми, потому что было доказано, что они обсуждали с казненными «способы проведения революции» (вполне возможно, это были лишь простые интеллектуальные упражнения, столь любимые гуманистами), были приговорены к ссылке. В их числе – Никколо Валори, друг Макиавелли, разделивший с ним трудности первой легации во Францию. Осужденные находились в тюрьме, ожидая, когда приговор будет приведен в исполнение.
Что касается Никколо, томившегося в застенках Барджелло без всякого приговора, то создавалось впечатление, что о нем просто забыли. Он был мелочью, которой можно было пренебречь. Его незаконное заточение никого не волновало. На что, на кого мог рассчитывать он, чтобы выбраться оттуда? Брат Франческо Веттори входит в правительство, но его нет в городе; Франческо Гвиччардини еще не вернулся из Испании, куда его назначил послом Содерини; Ридольфи и Строцци[77]77
Строцци – флорентийский род, к которому принадлежали могущественные банкиры и блестящие гуманисты, то вступавшие в союз с Медичи, то пребывавшие в оппозиции к ним. Строцци Филиппо — купец, политический деятель, гуманист, переводчик Полибия и Плутарха; был женат на внучке Лоренцо Великолепного; «депозитарий» Апостольской камеры; советник Климента VII; яростный защитник республики; участник революции 1527 года; позже примкнул к Алессандро Медичи; после неудачного вооруженного выступления против герцога Козимо был посажен в тюрьму, где покончил жизнь самоубийством. (Прим. ред.).
[Закрыть], по-прежнему весьма влиятельные друзья экс-секретаря, которые, скорее всего, и одолжили ему денег для внесения залога[78]78
Деньги внесли, согласно опубликованным в 1972 году данным, Франческо Веттори и Филиппо и Джованни Макиавелли. (Прим. ред.).
[Закрыть], требуемого до окончательной проверки счетов, наверное, думали, что и так достаточно сделали для него, и опасались еще больше себя скомпрометировать. Макиавелли советуют обратиться к самому Джулиано Медичи. Брат кардинала Джованни, получивший после женитьбы на Филиберте Савойской титул герцога Немурского (первый знатный титул в этой семье), слывет другом литературы и искусства; его считают человеком достаточно гуманным и чувствительным, чтобы сжалиться над судьбой не экс-секретаря экс-гонфалоньера, но поэта. И Макиавелли сочиняет два сонета, посвященных «Великолепному Джулиано Медичи».
Тут нам следует вспомнить о словах Буонаккорси, который считал, что Макиавелли не способен «пресмыкаться», хотя это качество помогло бы ему получить хоть какую-то защиту от тех, кто клеветой стремился лишить его должности. Необходимо помнить об этом, чтобы оценить неприкрытую – бесстыдную, скажет кто-нибудь, – лесть этих стихов и, конечно же, их иронию. Но все же писать о своих собратьях по несчастью: «Пусть подыхают в петле. В добрый час! А я помилования жду от вас» – это уж слишком! И не надо говорить о страхе и отчаянии, толкавших его на любые низости, лишь бы избавиться от вшей, «жирных и огромных, точно бабочки», и от беспрестанного грохота дыбы, подобного «молнии Юпитера»! В этих стихах нет и следа отчаяния! Никколо просто прикинулся дурачком, что советует в «Рассуждениях…» делать всем, у кого нет возможности начать открытую войну с государем, которым недовольны. «Прикидываться дурачком можно весьма успешно, если хвалить, говорить, смотреть и во всем и всегда действовать вопреки своим собственным склонностям, но сообразно склонностям государя», дабы войти к нему в милость, которая одна только может обеспечить безопасность, и быть готовым, когда придет пора, «подняться в нужный момент над его прахом».
Самого себя Никколо представить в такой роли не мог. Он прикинулся дурачком лишь для того, чтобы привлечь к себе внимание Джулиано, позабавить его – государь этот слишком умен и хорошо образован, чтобы принять за чистую монету то, что является всего лишь особенностью жанра, – и, кто знает, может, внушить ему мысль сделать остроумца своим придворным шутом. Ведь выйдя из тюрьмы, Никколо вынужден будет как-то зарабатывать себе на жизнь. Почему бы и не пером? Что еще ему остается?
Тюремное заключение окончательно убило надежду, прежде вполне реальную, вернуть себе должность, после того как будут проверены и подтверждены его счета. И именно это обстоятельство стало первопричиной отчаяния Макиавелли.
БЕЗРАБОТНЫЙ
Когда пришло известие о том, что 11 марта кардинала Джованни Медичи избрали папой и он вступил на престол святого Петра под именем Льва X, Макиавелли все еще томился в Барджелло[79]79
По некоторым сведениям, в тюрьме Стинке. (Прим. ред.).
[Закрыть]. До его темницы доносились крики радости, треск праздничных фейерверков и веселая музыка. Флоренция упивалась вином, танцами и счастьем, позабыв про Великий пост. Впервые папой был избран флорентиец! И какой флорентиец! Сын Лоренцо Великолепного, тот, о ком отец говорил, что он мудр, тогда как из двух его братьев – Джулиано и Пьеро – один был добр, а другой – безумен. Тридцатисемилетний круглолицый любезный понтифик с близоруким, но приветливым взглядом был избран единогласно. «Все почувствовали вдруг, что Лев пришел к власти и железный век превратился в золотой; так все изменилось, и изменилось столь быстро, что в этом усматривали десницу Божию», – писал Эразм Роттердамский. «Цезарю унаследовал Август», – говорили все.
Что бы это ни было: милосердие Августа или сделка с его самым серьезным соперником, кардиналом Содерини, который снял свою кандидатуру, что и позволило кардиналу Медичи взойти на папский престол (такие вопросы решались путем переговоров), – но папа простил своих политических противников. Бывший гонфалоньер может возвратиться из Рагузы, обвиненные в заговоре – выйти из тюрьмы, а Макиавелли – из своей темницы.
13 марта Никколо кажется, что «наступающие времена увидят больше щедрости и меньше недоверия». Он надеется, что его друг Франческо Веттори, находившийся в Риме, сможет добиться для своего друга пусть самого скромного, но места.
Веттори пришел в замешательство. Конечно, он хорошо устроился в Риме: уважение, которым пользовался его брат, сказалось и на нем, и накануне смерти Юлия II он стал флорентийским послом в Ватикане. И чтобы сохранить свое влияние, он не хотел компрометировать себя ради человека, внушающего подозрения, хотя и не решался признаться в этом даже самому себе. Поэтому он делает вид, что не уклоняется от исполнения дружеского долга, и разражается 15 марта потоком добрых, однако ни к чему не обязывающих слов: «Я в отчаянии от того, что ничем не смог вам помочь, как того заслуживало доверие, которое вы ко мне питали… Теперь, дорогой друг, я хочу этим письмом сказать вам только одно: мужественно примите неудачу, как вы уже не раз это делали; надейтесь – ибо умы успокаиваются, а удачливость этих людей превосходит воображение, – что вы не всегда будете повержены; и наконец, как только вы сможете свободно пересекать границы, я приглашаю вас пожить у меня так долго, как вы того захотите, если, конечно, я сам останусь здесь, в чем не уверен».
Не следует требовать от людей большего, чем они могут дать. Неужели Никколо не ведал этой истины? Он слишком многого ждал от своего очаровательного друга, одаренного умом, что делало общение с ним особо приятным. Веттори же прекрасно знал себя. «Ты знаешь, насколько я труслив и всего боюсь», – однажды напишет он брату; а 30 марта во втором письме к Никколо: «Хотя я и не возношусь, когда Фортуна ко мне благосклонна, я унижаюсь, когда она отворачивается от меня, и начинаю сомневаться во всем». На него нельзя положиться – это весьма недвусмысленное предупреждение могло бы умилить своей искренностью, если бы не сопровождалось призывом «мужественно принять неудачу».
Никколо в своем ответном письме держится твердо: «…Если наши новые хозяева пожелают дать мне возможность подняться, я буду этим тронут и думаю, что поведу себя так, что они будут довольны. Если они этого не сделают, я удовольствуюсь тем, что буду жить здесь в том состоянии, в каком пришел в этот мир, ибо я родился в бедности и дольше обучался в школе лишений, чем в школе удовольствий».
«Хотя я и не прошел школу лишений в юности, – отвечает уязвленный Веттори, – я усердно буду посещать ее в старости». Он принадлежал к тем людям, которые словами «и я тоже» заставляли замолкнуть надоедливых просителей, к тем, кто признавал свою вину, дабы обезоружить жалобщика, и готов был сам себя высечь. Весьма вяло защищая интересы Тотто, брата Никколо, скромного священнослужителя, желавшего попасть в папский список для получения какого-нибудь денежного вспомоществования, Веттори старается предупредить возможные упреки: «Я уверен, друг мой, вы будете думать про себя, что я выбрал весьма своеобразный способ вести свои дела, и хотя судьбе было угодно поместить меня, посла, у самой колыбели нового понтификата, я не сумел быть достаточно убедительным для того, чтобы включить в список близкого мне человека. Признаюсь, что это, правда, и во многом моя вина, потому что я неловок и не умею помочь ни себе, ни другим». Он кается в надежде навсегда отбить у своего дорогого Никколо желание о чем-либо его просить. «…Везде, где бы я ни был, будь то в деревне, во Флоренции или здесь, я буду всецело предан вам, как и всегда был. Я сожалею о том, что так плохо помог вам, хотя никогда не мог и не надеюсь в будущем помочь лучше».
Никколо в порыве гордости разыгрывает из себя философа и демонстрирует великодушие: «Письмо, которое я получил от вас, причиняет мне страдания больше, чем веревка на дыбе: я в отчаянии от того, что вы могли подумать, что я позволяю себе огорчаться чем-либо, что касается меня, ибо я приучил себя не испытывать больше страстных желаний… оставь же то, что не получается! Раз и навсегда, о чем бы я вас ни просил, не переживайте, если вы не сможете для меня этого добиться, ибо меня это нисколько не опечалит». Однако не до конца понимая ситуацию, Никколо все еще слишком многого ждет от друга, который уверяет, что «предан ему всецело». «Я узнал, что кардинал Содерини много хлопочет перед понтификом, – пишет Никколо в том же письме от 9 апреля. – Я бы хотел, чтобы вы дали мне совет: считаете ли вы уместным, чтобы я написал ему и попросил рекомендовать меня Его Святейшеству, или будет лучше, если вы сами лично попросите кардинала об этом, или же лучше не делать ни того, ни другого?»
«Ни того, ни другого», – отвечает Веттори и «по зрелом размышлении» приводит свои доводы: сомнения в реальном влиянии кардинала Содерини; опасность, которую может представлять поддержка со стороны человека, являющегося предметом стольких споров; неуверенность в том, что можно получить такую поддержку, если принимать во внимание боязливость покровителя… И дабы перекрыть Никколо все пути, которыми он захотел бы воспользоваться, Веттори ясно дает понять, что не сможет сам быть посредником: «Спасение Пьеро Содерини стоило мне благосклонности одной из сторон и принесло мало благодарности от другой».
* * *
Никколо убивает время, как может, ведя существование, которое, как он пишет, «похоже на сон». В компании приятелей он таскается по улицам Флоренции, кабакам и борделям, питается сплетнями: «Граф Орландо снова втюрился в хорошенького мальчика из Рагузы», такой-то купил новую лавку… другой, едва овдовев, снова хочет жениться, – и кажется, что больше всего его заботит ссора, которую затеял с ним на Понте Веккьо один из собутыльников из-за долга в четыре сольди… Он живет, не живя, как бы между прочим.
В середине апреля ему показалось, что в конце туннеля забрезжил луч света. Лев X, руководивший из Рима политикой Флоренции, был не очень доволен правлением своего брата Джулиано, который, с его точки зрения, во-первых, был дилетантом и, во-вторых, слишком уж заботился о своей популярности среди сторонников демократии. Он вызвал его в Рим и назначил главнокомандующим Церкви, что полностью отвечало чаяниям этого правителя, развратного, болезненного, снедаемого меланхолией и не имеющего ни вкуса к политике, ни сил, чтобы ее проводить. Отныне, решил Лев X, он сам будет править Флоренцией через своего юного племянника Лоренцо, сына Пьеро Неудачника и честолюбивой Альфонсины Орсини, к которому приставит в качестве секретаря и наставника своего человека, Горо Гери: теперь все, что бы ни случилось во Флоренции, тотчас же станет известно в Риме.
Никколо, воодушевленный известием об отъезде в Рим Джулиано, близкого друга Франческо Веттори, и о том, что кардинал Содерини постоянно находится при папе, питает твердую надежду на то, что Франческо, утвержденный в должности посла, которую боялся потерять, «конечно же найдет способ быть ему полезным». Было бы удивительно, если бы не нашлось возможности «использовать его на какой-нибудь работе, если не для Флоренции, то по крайней мере для Рима и папства: здесь я буду вызывать меньше всего подозрений». Никколо уже представлял себе, как ответит на приглашение друга: «Как только вы там устроитесь, если вы придерживаетесь прежнего мнения (ибо иначе я не смогу уехать отсюда, не вызвав подозрений), я отправлюсь в Рим: я не могу поверить, что буде Его Святейшество пожелает подвергнуть меня испытанию, я не смогу послужить интересам и чести всех моих друзей, служа своим собственным».
Обескураживающий ответ Веттори вновь погрузил его во мрак, из которого, казалось, ничто и никто не сможет его вытащить.
Никколо слишком сильно заблуждался относительно интереса, который его услуги могли представлять для папы. Льву X Макиавелли был не нужен: рядом с папой хватало достойных людей. В первую очередь это был кардинал Биббиена, товарищ по изгнанию. В свое время Лоренцо Великолепный приставил Биббиену, бывшего в то время его секретарем, к своему тринадцатилетнему сыну, добившись от папы Сикста IV кардинальской шапки для секретаря; с тех пор этот прелат – гуманист, писатель и тонкий политик – не покидал своего ученика, разделив с ним все несчастья и превратности судьбы. Он привел его на папский трон, во всяком случае, облегчил восшествие на него. Кроме Биббиены в свите понтифика состояли двое секретарей, которых Лев X выбрал сразу же после конклава, – Бембо и Садолето, священнослужители, широко известные как ученые, поэты и выдающиеся мыслители. На несколько ступеней выше Никколо Макиавелли этих секретарей ставили их состояние и связи во всех итальянских и европейских государствах. Бембо, близкий друг герцогини Урбино и Изабеллы д’Эсте, уговаривал Беллини написать портрет последней, посвящая в то же время стихи Лукреции Борджа, что вызвало приступ ревности в Ферраре.
Веттори, задним числом осознав, насколько безжалостным было его последнее письмо к Никколо, долго распространялся о своих трудностях: «Наши старания, мои и Паголо, вытащить гонфалоньера из дворца целым и невредимым и вывезти его из города весьма навредили нам». Но кто уговорил братьев Веттори спасти Содерини, если не Макиавелли? Сознательно или нет, но не обвинял ли его Франческо в том, что теперь вынужден сидеть между двух стульев? Не в этом ли кроется причина его нежелания помочь? Конечно, хотя его положение и не столь шатко, как ему кажется, а его покровители сильнее, чем он готов признать, ему необходимо вести свой корабль с большой осторожностью, а Никколо – весьма неудобный пассажир; кроме того, он ничего не может ждать от него взамен: их положение слишком неравно. Веттори, хотя и подчеркивает свою простоту, принадлежит, подобно Ручеллаи, Сальвиати и Ридольфи, к флорентийской аристократии. Его дворец возвышается на берегу Арно, менее горделивый, чем дворец Строцци, которым и сейчас можно любоваться на нынешней Виа Торнуабони, но не менее роскошный.
Возможно ли, не лукавя и не обманываясь, отрицать, что дружба – или то, что мы так называем, – это чаще всего торг? В то же время – ибо все не так просто – Франческо искренне привязан к Макиавелли, насколько ему позволяют его природное легкомыслие и аристократический цинизм. Он не отворачивается от Никколо, напротив, стремится отвлечь его от мрачных мыслей – поговорить о женщинах и о политике. «Мне необходимо беседовать о делах государственных или умолкнуть», – стонет Макиавелли в своем последнем письме. Чтобы избежать молчания, которое рискует между ними установиться, Франческо, не сумев добиться для Никколо места, которое могло бы утолить его страсть, предложит ему «заняться переустройством Европы».








