355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Коринна Стефани Бий » Теода » Текст книги (страница 5)
Теода
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 03:27

Текст книги "Теода"


Автор книги: Коринна Стефани Бий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 10 страниц)

X
ОНА ПОДАРИЛА МНЕ КАРТИНКУ

Но нет, мой час еще не пробил: я выздоровела.

Вернувшись домой, я так и не посмела рассказать матери о том, что слышала ночью в Зьюке. При одном взгляде на нее моя решимость бесследно испарилась. Да и уверенность тоже. Слова, вертевшиеся у меня на языке, были чреваты слишком серьезными последствиями. Так могла ли я утверждать, что не ошиблась? Жар иногда вызывает и не такие кошмары. Ох, если бы дело было только в нем!.. Но как быть с тем, что я видела раньше? Моя жизнь до болезни казалась мне такой далекой, почти неправдоподобной. И долгий отдых в постели избавил меня от многих душевных терзаний! Меня больше не мучили мысли о вечности, о Реми с Теодой. Я чувствовала себя полностью обновленной, хотя еще довольно слабой, и – хорошела.

Болезнь подарила мне большие глаза и тонкие черты лица – следствие хрупкости, несвойственной моим сестрам. Откуда-то взялись странные «барские» манеры. Проходя по улице, я брезгливо приподнимала одной рукой юбку, чтобы не запачкать ее в грязи; Мор насмехался надо мной: «Марселина строит из себя благородную!» – и, сморщив нос, цыкал, что было для него знаком презрительного неодобрения. У меня были красивые белокурые волосы с рыжеватым оттенком. «Еще немного, и она была бы совсем рыжей», – сказала однажды Теода, знавшая толк в волосах. Я делила их на четыре коротких косички – две впереди, две сзади, – которые заплетала так туго, что они натягивали кожу; у нас считалось, что такой способ помогает волосам расти быстрее.

Но не меня одну в нашей семье постигли перемены. Однажды воскресным утром мы с удивлением заметили, что Сидони, которая прежде совсем не грешила кокетством, одевалась Бог знает как и не чуралась мужских работ (именно она водила по полю мула, отбривала шутивших парней и держалась с ними по-свойски), вертится перед зеркалом, висевшим справа от окна, медленно и нерешительно надевает клетчатую косыночку, потом отбрасывает ее, идет к комоду и возвращается с другой, сиреневой, вышитой цветочками. Едва повязав ее на шею, взбив и расправив, она с огорченным возгласом схватилась за шляпку, уже водруженную на голову, обнаружила, что та запылилась, обдула ее, пригладила бархатную тулью и снова нахлобучила. Наше хихиканье заставило ее обернуться. Только тогда она нас увидела.

– Ну, надо же, гляньте-ка нее! Похоже, наша Сидони начала думать о парнях! – насмешливо бросил Мартен.

– Что-то ты сегодня долго наряжаешься, – добавила мать. Но и она тоже улыбалась. – Вот теперь у меня целых четыре взрослых девицы в доме.

У Эмильены уже был ухажер. Они прогуливались вместе, держась за руки, но не говоря ни слова. Именно это молчание и пристыженный вид выдают влюбленных. Ромена, я и наша подружка Селеста обычно с легким презрением подсмеивались над ними. Эти парочки всегда производили на нас неприятное впечатление. Вальяжные повадки мужчин и томная печаль на женских лицах раздражали нас, внушали робость. Взрослые говорили о них: «Не то он перед ней круглый дурак, не то она перед ним дура».

И однако, многие вещи приходились мне по душе.

За одной подружкой Эмильены ухаживал парень, живший в деревне напротив нашей, высоко в горах, где росли южные сосны; их голубоватые шишки были набиты орешками, похожими на муравьиные яйца. Чтобы полакомиться ими, приходилось отдирать каждую чешуйку, вытаскивать изнутри крошечные ядрышки в коричневых скорлупках и аккуратно разгрызать их. Эти орешки были до того вкусные, что никто не считался с затраченными усилиями. Но воздыхатель подружки Эмильены решил избавить от трудов свою возлюбленную: он присылал ей не просто шишки, которые у нас прозвали «мунетками», но и сам очищал от скорлупы и складывал ядрышки сотнями, а то и тысячами в белую картонную коробку. Девушке только и оставалось, что доставать их оттуда и горстями отправлять в рот.

Другой парень, родом из Терруа, преподносил своей избраннице темный мед, не пчелиный и не цветочный, а приготовленный им самим из еловой смолы с сахаром; его рецепт он хранил в строгой тайне. Еще один, прекрасный охотник, каждый год дарил своей любимой пять-шесть лисьих шкурок, которые та сшивала вместе, в результате чего получилось огненно-рыжее и очень теплое покрывало на постель, вызывавшее зависть Теоды.

Должна сознаться: эти подарки и терпение, которое в них вкладывали, а также письма с признаниями в любви (однажды Ромена нашла одно такое и показала мне), к которым я относилась с наигранным пренебрежением, возбуждали во мне тайное желание иметь такие же. Я тоже была бы счастлива получить коробку очищенных от скорлупы орешков, и еловый мед, и послание, где говорилось бы о моих «чарующих прелестях» и которое завершалось бы словами, что запечатлелись в моей памяти: «Люблю тебя вечно и бесконечно. Твой навсегда».

«Когда-нибудь…» – думала я.

Однако мне было совершенно ясно, что все эти влюбленные ничем не походили на Реми и Теоду, ни поведением, ни разговорами. Тогда что же?.. Значит, Реми и Теода не любят друг друга? Значит, они испытывают взаимную ненависть, желание причинить друг другу зло? Да… я была в этом уверена. Их связывала мрачная, смертоносная страсть, ужасающее чувство, которое я не могла определить словами.

А что, если это и есть настоящая Любовь?

Я больше не видела их вместе, но, думая о них, вновь и вновь испытывала страх. Они угрожали нам всем… И я опять приняла решение поговорить с Барнабе.

Я нашла его во дворе, где он затачивал косы.

– Ты вечно за делами, – сказала я ему.

– А вот ты не очень-то себя утруждаешь, – ответил он. – После болезни стала прямо кисейная барышня.

– Ну, уж ты скажешь…

– Тебе чего, Марселина? – спросила вошедшая во двор Теода.

– Да ничего, так… смотрю…

Я надеялась, что она уйдет в дом, но она осталась во дворе. Временами она двигалась прямо-таки стремительно, и стоило ей повернуться на цыпочках вокруг своей оси, как ее юбка раздувалась колоколом, приоткрывая белые шерстяные чулки; в этих случаях Равайе говорил: «У Теоды всегда такой вид, будто ей не терпится польку сплясать». На что Барнабе отвечал с широкой улыбкой: «О, моя женушка… она не ходит, не бегает, она танцует!»

– Пойдем-ка со мной, – сказала Теода, – я хочу тебе кое-что подарить.

Мы вошли в комнату. Она достала альбом, положила его на стол, раскрыла:

– Можешь выбрать любую открытку, какая тебе нравится.

– И вы вправду мне ее подарите?.. Насовсем?.. – задохнувшись от волнения, спросила я.

– Ну конечно, – подтвердила она. – Разве что…

– Даже ту, где картинки двигаются?

– Хочешь, бери ее.

Я не колебалась ни секунды. Дрожащей вспотевшей рукой я вытащила открытку из ее зеленоватой рамки.

– Ой, спасибо вам!

– Ну, теперь беги! – сказала Теода.

Я бежала всю дорогу до дома. Для пущей безопасности я укрылась в каморке, где хранили одежду, и там, в окружении платьев и пальто, развешанных на гвоздях под потолком и похожих на безголовых, безгласных и, стало быть, немешавших людей, смогла досыта налюбоваться своим сокровищем. Я дергала за картонный язычок, и передо мной мелькала картинка за картинкой: зеленый сад с кустами роз и неведомыми цветами, горбатый мостик, перекинутый через невидимую речку, дорожка, ведущая к крылечку домика с шестью золотистыми окошечками… Когда я вдоволь набегалась по всем этим аллейкам, под всеми этими цветочными арками и мой взгляд, ослепленный блеском яркой глянцевитой листвы, устал от ее кружевного мельтешения, моя рука выпустила картонку, и волшебный сад сложился сам собой.

На ночь я спрятала это чудо, рискуя помять его, у себя в постели, под тюфяком; утром переложила во внутренний карман юбки.

Но на вторую ночь меня одолело беспокойство. Как же я не подумала об этом раньше! Как не догадалась посмотреть, написаны ли на обороте какие-нибудь слова! Я едва дождалась утра, чтобы проверить это. На обратной стороне открытки ничего не было, ни одно слово не нарушало ее безразличную, чуточку сероватую, слегка запачканную белизну.

А что, если бы я выбрала другую?..

Наверняка Теода не отдала бы ее мне.

XI
БАРНАБЕ

Вот так и вышло, что я ничего не сказала Барнабе. Прошло много недель, прежде чем я решилась снова повидать его. «Если я приду к нему домой, то застану там Теоду, – думала я. – Лучше всего поговорить, когда он будет работать у кого-нибудь в деревне». Днем Барнабе ходил со своим инструментом по домам – чинить старые башмаки или шить новые из кожи, которую выдавал ему крестьянин-заказчик. Я разузнала у Марсьена, в какой день брат придет к нему. Марсьен жил теперь вместе с отцом, почти полным инвалидом, и женой Луизой, тихонькой женщиной, незаметно исчезавшей, едва кто-то приходил в дом.

– В среду, – ответил он мне.

Окрестные луга Терруа сплошь пестрели розовыми примулами, горечавками, ключами святого Петра, лютиками и райскими лилиями. Я завидовала девчонкам, которые могли собирать их повсюду, не боясь наткнуться на Реми и Теоду.

«Ну, ничего, скоро это кончится». Я была убеждена, что, свалив мои терзания на Барнабе, я раз и навсегда избавлюсь от них, как забываешь о грехах, стоит лишь покаяться.

И мне не терпелось очиститься от скверны. Теперь это казалось совсем нетрудным. Страхи, прежде мучившие меня, куда-то улетучились. Я чувствовала, что эти события не имеют ничего общего с моей собственной жизнью, что они происходят независимо от меня.

«Вот разделаюсь с этим и выброшу из головы», – бормотала я себе под нос, переступая порог дома Равайе. Все получалось именно так, как я задумала. Марсьен и его жена ушли в поле, старик сидел на улице, возле двери. Значит, я начну так: «Барнабе, я пришла сказать тебе…» – а дальше все покатится само собой. И он ответит: «Ты правильно сделала, Марселина». А потом я оставлю его одного, лицом к лицу с Реми и Теодой. И с несчастьем, которое обрушу на него. Я была безжалостна.

Я толкнула дверь. Брат уже был тут.

– Здравствуй, Барнабе.

Он зажал в коленях перевернутый башмак и бил по нему молотком.

Он не слышал, как я вошла. Тогда я подступила к нему вплотную. Он поднял голову. Ох, как же далек он был от того, что я собиралась ему сообщить! Вот так глядишь на горы, и кажется, будто они совсем рядом, всего в нескольких шагах, а на самом деле до них шагать и шагать много дней. И перед тем, как пуститься в это долгое странствие, я решила устроить себе короткую передышку. Сев у его ног, я начала разглядывать, одну за другой, разные вещи, валявшиеся вокруг. От них исходил тяжкий, удушливый запах железа и кожи, запах Барнабе, но каждый из этих предметов было интересно потрогать – гладкие обрезки кожи, острое шило, жесткую вощеную нить, сапожные гвозди.

– Ты для кого это шьешь?

– Для того, кто заказал.

– Ну, скажи… чего ты дразнишься!

– Ты же знаешь, что дразнят только тех, кого любят.

– А скоро ты мне сошьешь башмаки? Мои воскресные совсем износились.

– А это пускай отец решает.

– Те, что ты сшил для мамы, с вырезами, такие красивые.

– Ну, ей угодить трудно…

– А Теоде ты часто шьешь башмаки?

– Когда нужно, тогда и шью.

– Эх, хорошо бы у меня был муж сапожник.

– Для этого тебе придется ждать, когда я умру. Разве что выйдешь замуж в другую деревню.

– Скажи, Барнабе… тебе Реми нравится?

– Реми? Я тебе скажу то же, что говорят другие: вот человек, которого мало кто знает. Больно уж тихий.

– Лучше бы ему уехать отсюда.

Мои слова прозвучали четко и недвусмысленно. Руки Барнабе замерли, молоток повис в воздухе. Я не смела взглянуть на него. Наступила тишина. Я услыхала тиканье стенных часов. Мне хотелось кричать. Я позвала:

– Барнабе!

На сей раз я взглянула ему в лицо. Он сидел в раздумье; глаза были полузакрыты, большой рот растянулся, перерезав лицо почти от уха до уха.

– Нет, боюсь, вряд ли мне их хватит, – сказал он наконец.

– Хватит… чего?

– Гвоздей с большими шляпками.

Так вот о чем он размышлял! Ну, так я этого не оставлю. И я вскочила на ноги, чтобы придать себе решимости.

– Барнабе, послушай меня! Мне нужно сказать тебе что-то очень-очень важное. Потому что лучше тебе об этом знать… Потому что ты сможешь помешать…

Я выпалила это с несвойственной мне горячностью.

Но когда я увидела, что он готов слушать, когда в его глазах, устремленных на меня, зажегся интерес, я разом утратила всю свою храбрость. Его лицо, его плечи, все его тело слушало меня. Я смотрела на его руки, оголенные по локоть, в путанице вздутых синих вен, на рубашку из сурового холста в серую полоску, а главное, на шнурок с двумя красными помпонами, который стягивал ворот у подбородка: эта пара помпонов придавала ему такой детский вид, вид послушного ребенка… И вдруг меня пронзило незнакомое щемящее чувство – жалость. Теперь я готова была на все, лишь бы не обидеть его, не ранить… Я ничего ему не скажу, ни единого слова. Лучше умереть!

– Барнабе, хочешь, я сбегаю за гвоздями, я знаю, где они лежат. Я быстро!

– Ну, давай, беги.

Я побежала к его дому. В уголке кухни стояли ящички с гвоздями. Было темно, и мне пришлось распахнуть дверь, чтобы проверить, взяла ли я нужные. Да, это те самые. Я торопливо вернулась к Барнабе.

– Вот!

– Ну, спасибо, выручила… Ты там видела кого-нибудь?

– Нет.

– Она, наверно, пошла за водой.

– Может, она сидела в комнате, я туда не заглядывала.

– Ты бы заходила хоть изредка поболтать с Теодой. Она тебя очень любит. Ей скучно сидеть одной дома.

– Ой, я стесняюсь…

Он снова застучал молотком по подметке. Мне нравилось смотреть, как он с одного удара вгоняет в нее гвоздь. Без всякого усилия. Зато шить кожу было не так легко: она туго поддавалась и шов редко выходил ровным. Барнабе опять ушел в себя, словно заперся на замок. Он пребывал в покое. Думал только о своей работе и, может быть, о жене. А я для него больше не существовала. Только на короткий миг мне удалось вырвать его из удобной безмятежности. И он уже забыл об этом.

А я по-прежнему должна была нести крест своей тайны.

Я слушала тиканье часов. В школе кюре рассказывал нам, что в аду висят гигантские часы, чей маятник отстукивает слова: «Всегда-никогда… Всегда-никогда…» Что означало: всегда пребудешь здесь – никогда отсюда не выйдешь. Я встала:

– Ладно, пойду.

Но я не уходила. «Ему, конечно, легко, – он ничего не знает…» Я сердилась на него за эту умиротворенность. Ведь Реми с Теодой оскорбляли не только его одного, а и всю нашу семью. Над нами смеялись.

– Барнабе! Барнабе, будь настороже: Теода… – И я воскликнула: – Теода, да, Теода!

Наконец-то я вывела его из себя. Он встал на ноги. Все посыпалось на пол – башмак, гвозди, молоток. Он шагал прямо по ним, надвигаясь на меня.

Я стояла и ждала, я не боялась его.

– Ну, что, что Теода? Все вы заодно: Теода, Теода. И ты туда же? Вас это не касается! – Его глаза гневно сверкали. – Это тебя мать подослала? Она вечно к нам придирается. Господи Боже, что вы во все нос суете? И ты тоже, глупая девчонка!

– …

– Какое вам дело до нас? Оставьте вы меня в покое. Я сам во всем разберусь.

Наконец он успокоился. Вернулся и сел на свое место. А я продолжала стоять, дрожа от этой встряски, не зная, что делать дальше. Мне было ясно, что он сердит на меня, хочет, чтобы я ушла. У меня же не было сил двинуться… Я ждала: может, он еще поговорит со мной. Но он молчал. Снова, привычными движениями, взялся за работу.

Я нашарила дверь у себя за спиной и, пятясь, выбралась наружу.

XII
ПРАЗДНИК ТЕЛА ГОСПОДНЯ

Когда я вспоминаю дни, предшествующие празднику Тела Господня, который в деревне называли попросту Праздником Господним, мне первым делом чудится крепкий, душистый запах леса, и я вновь вижу себя среди наваленных охапок плюща, мхов и еловых веток, которые мы выбирали из этой груды зелени и сплетали в гирлянды. Это приятное занятие сопровождалось болезненным ощущением неудобства оттого, что волосы у нас были забраны в тугие, безжалостно скрученные жгуты. Пока наши руки трудились над зелеными арками, под которыми предстояло отдыхать торжественной процессии, папильотки, сплошь усеявшие наши головы, втайне от всех трудились над красотой прически – предмета завтрашней безграничной гордости.

Зеленая добыча, принесенная из леса, придавала комнаткам старых теток, руководивших работой, праздничный вид; от ее свежих ароматов слегка кружилась голова. На столе и на белых вязаных покрывалах высоких кроватей старушек лежало множество уже готовых гирлянд. Их набиралось так много, что они наполовину заслоняли картинки на стенах; сосновые иглы царапали лики святого Антония и святой Екатерины, а крошечные выпуклые листочки толокнянки свисали с их ушей темно-зелеными сережками.

У каждой из нас была своя задача. Младшим школьницам поручалось резать ветки, выравнивать мох и составлять букеты, которые девочки постарше прикрепляли к длинной веревке. Потом мы втыкали туда бумажные цветы, сделанные учительницей. Розы, пионы и лилии расцветали в ее пальцах с волшебной быстротой, под еле слышное звяканье ножниц, разрезавших шелковистую бумагу. «Они красивее, чем живые», – говорила Селеста.

Зеленые гирлянды выносили из домов и увешивали ими церковь и площади. Мы вплетали туда свою радость; вся деревня была украшена невидимыми и все-таки реальными цветами наших радостей; они озаряли все улицы, все закоулки; они так переполняли душу, что впору было задохнуться.

Вдали гремели барабаны, репетируя перед выступлением; там, где еще утром виднелись одни голые булыжники да пыль, возникали маленькие еловые рощицы; фонтан, обставленный цветочными горшками, утопал в геранях.

Вечером, в канун праздника, радость взрывалась громом выстрела из деревенской пушки. Мы засыпали в нетерпеливом ожидании рассвета. А вот и второй выстрел. Значит, это уже настала заря, та самая. Третий залп, четвертый. С каждым из них мы словно воспаряли к облакам. Потом опять спускались на землю. Наши сердца, истомленные предвкушением праздника, бились так же тяжело и глухо, как сердца, убитые горем.

А наши волосы, слишком обильные для тщедушных детских тел, для лиц, терявшихся в этих крутых завитках, раскидывались вокруг нас ковром неведомой буйной растительности. Мы изумленно убеждались в этом, проверяя их на ощупь и чувствуя себя истинными королевами. Ромена, я и еще тринадцать наших подружек были «белыми избранницами» послушниц Святого Розария – нам поручалось нести их хоругви. В такой день нас наряжали в белые платья. Легко себе представить, что это означало для девчонок, которые круглый год носили темные или пестрядинные одежки. Тут уж мы даже забывали о своих черных шерстяных чулках и грубых башмаках, подбитых гвоздями!

Вот таким образом мы и сопровождали Господа в его триумфальном шествии по деревне и окрестным полям. Трижды за это время кюре останавливал процессию, чтобы Он отдохнул на одном из цветочных алтарей, и пока музыканты били в барабаны, а маленькие певчие звонили в колокольчики, все остальные, преклонив колени, возносили к Нему молитвы.

Уж Он-то, наш Бог, понимал, что Его созданиям хочется торжествовать и веселиться и надо позволить им это, а потому оставлял нам сплетенные гирлянды – ведь мы их делали в Его честь. И однако, Бог чувствовал себя на земле лишь гостем. В этот день праздник земли был так великолепен, что его одного хватало с лихвой. Люди, сотворенные Богом, проносили Его по лугам, которые Он даровал им. Но был ли Он тут у Себя дома?

«Какие дикари! Они способны на все!» – вероятно, думал Он, глядя на их сильные сжатые кулаки и мощные челюсти и вспоминая об их прегрешениях; но когда Его ставили на очередной зеленый алтарь и Он видел уютные домики в цветах, дорожки, посыпанные опилками и обсаженные елочками, это зрелище, должно быть, умиляло Его.

Жаркое июньское солнце сияло над головами шествующих. В день праздника Тела Господня погода всегда бывала прекрасная. И снова чудилось, будто в мире существует лишь одна наша деревня – Терруа, а всего остального вовсе нет. По крайней мере, для нас. Да и вспоминали ли мы когда-нибудь о чем-то другом? Наша вселенная кончалась здесь, на краю плато. И мы вполне довольствовались ею. Даже горы и те исчезли; вместо них к небу вздымались облачные миражи, только повторявшие форму гранитных вершин. Зато Терруа – наша Терруа! – была сегодня такой реальной и близкой (протяни руку и потрогай!), такой яркой и прочно стоявшей на земле; незыблемыми казались даже болотистые луга, где ветерок гнал волны трав к двум округлым, заросшим соснами холмикам, которые высились, точно пара островков, среди этой изумрудной ряби. А сверху качались, полоскались по ветру, едва не срываясь с привязи, хоругви, украшенные золотой бахромой, на высоких древках, крепко зажатых в мужских руках: хоругвь святого Антония, покровителя деревни; святого Феодула, покровителя местных виноградарей; святого Иосифа; Святой Девы – желто-розово-пурпурно-белая, и пятнадцать маленьких хоругвей Святого Розария. Я несла голубую, с образом в середине.

Каждый участник процессии чувствовал себя наверху блаженства, каждый был на своем месте, счастливый и настолько красивый, как только мог. До чего же прекрасно молиться Господу с радостью в душе, без принуждения, зная, что Он не осудит вас за это ликование, ибо Он-то и есть ему причина. До чего хорошо благодарить Его вместо того, чтобы просить о чем-то. И смеяться вместе с Ним вместо того, чтобы плакать. Мы и впрямь смеялись во время шествия, и смех наш был пристойным, почтительным, он скорее сиял в наших глазах, нежели исходил из уст; он делал женщин пригожими, мужчин осанистыми, а детей здоровыми крепышами. И никто больше не страдал от усталости после трудового года, никто не сгибался под гнетом своих грехов.

Но все-таки в этом году наша процессия не походила на прежние. Одно новое явление нарушило прежний порядок – явление, к которому мы не были готовы: великолепие Теоды. Оно было так разительно, что не заметить его было невозможно. Теода слишком долго скрывала его в себе и нынче выставила напоказ при ярком солнечном свете. Но эта красота не имела ничего общего с набожностью, да и не могла иметь: Теода и молитва были несовместимы. Это угадывалось с первого взгляда. Может, ей и хотелось бы походить на других. Она ведь была способна на гораздо более горячую любовь, нежели окружающие, и на гораздо большую отвагу, но ее бог звался не Богом, а мужчиной.

Господь же ревнив к любви, которую Его создания питают друг к другу. И тщетно Теода бормотала молитвы: она обращала их не к Нему; тщетно держала в руке зажженную свечу: пламя страсти к Реми, пылавшее в ее сердце, было куда более жгучим.

И это вносило смятение в процессию. Мужчин одолевало беспокойство; какая-то часть их существа тянулась к Теоде. Да и женщины помрачнели: в них зарождалась глухая ненависть к супруге Барнабе.

После шествия все расходились по домам. Девушка, чьей «белой избранницей» я была, согласно обычаю, пригласила меня к себе на ужин. Я очень любила трапезы вне дома: все мне казалось там и лучше, и вкуснее.

После полудня мы играли на разукрашенных деревенских улицах, где еще витал запах ладана. Теперь мы смогли потрогать то, на что раньше можно было только смотреть издали; потом затеяли игру в прятки позади «зеленых остановок». Они уже утратили свой ритуальный вид, гирлянды и дорожки, посыпанные опилками, были разорены. Коровы, подходя к фонтану напиться, задумчиво чесали шеи о воткнутые в землю елки; козы бодались, сцепившись рогами, у подножия опустевшего алтаря.

Религиозный подъем мало-помалу выливался в обычную радость, хотя еще не совсем утратил свою торжественность. В общинном доме выпивали крестьяне и солдаты. Это здание во время праздника становилось сердцем Терруа. В нем бурлила жизнь, отзвуки которой разносились по всей округе.

– Слыхали, как горланят? – говорили женщины и дети.

– А теперь забили в барабаны!

Потом барабанная дробь вновь сменялась песнями с криками пополам.

– Только и думают, как бы нализаться! – причитали некоторые жены.

– Бога они забыли… – говорила моя мать.

Вечером, когда темнело, все как будто возвращалось на круги своя. В деревне вновь воцарялась тишина. Для моих родителей, как и для большинства сельчан, праздник был окончен; однако у других чрезмерная радость еще требовала выхода.

И на площади начинался другой праздник… После ужина я вышла на улицу вместе с Роменой: несмотря на поздний час, нас забыли загнать в постель, и мы отправились гулять, не собираясь, впрочем, слишком удаляться от дома. Мы шли через сады на задах деревни. Кругом было темно, хоть глаз выколи, и холодно.

– Слышишь? – сказала сестра, подняв палец.

– Гармошки! – И мы помчались было туда, где звучала музыка.

– Погоди! – воскликнула вдруг испуганно Ромена.

– Да мы только послушаем минутку и сразу назад.

– Ты же знаешь, что это запрещено!

– Верно… может, и правда лучше вернуться.

Переговариваясь таким образом, мы все-таки потихоньку двигались в сторону музыки. Хотя обе знали, что вернуться вовремя уже не удастся.

– Только минуточку, и всё.

Наши сердца взволнованно колотились. То, что мы делали, было серьезнейшим проступком: мы шли на гулянку, куда не допускали ни детей, ни девушек, ни женщин – за редкими исключениями.

Внезапно мы заметили, что кто-то шагает по тропинке, параллельной нашей. Человек пыхтел и громко вздыхал на ходу.

– Это господин кюре! – шепнула Ромена.

– Вы куда идете? – крикнул он.

Мы ожидали, что он начнет нас бранить, но вместо этого он произнес жалобным, запинающимся голосом:

– Я вышел подышать воздухом! Ох… вот именно… подышать воздухом. Что-то мне душно…

Он выглядел крайне несчастным.

Мы пошли дальше. Он окликнул нас вдогонку:

– А вы кто такие?

Мы не посмели ответить. Его крик был скорее мольбой о помощи, чем вопросом.

– Ладно, идите… идите себе!..

И он исчез в потемках.

– Надо же, как ему плохо, господину кюре. Что это с ним?

– Видать, они его там, в общинном доме, подпоили как следует, – ответила Ромена.

Звуки гармошек раздавались уже совсем близко. Всего два дома впереди скрывали от нас площадь; мы проскочили между ними. Горевший факел освещал фонтан, оставляя в полутьме все окружающее. Сперва мы различили небольшие группы мужчин, вроде бы неподвижных; всмотревшись, мы поняли, что они пляшут. Они плясали друг с другом, не отрывая ног от земли, но сообщая своим телам колебательные или вращательные движения, каковые диктовал скорее хмель, нежели ритм мелодии губных гармошек, на которых музыканты играли кто во что горазд. Один из мужчин переходил от танцора к танцору, держа оловянный кувшин и деревянную кружку; каждый пил сколько хотел. Казалось, во всех этих людей вселилось какое-то огромное, несоразмерное с ними существо; оно душило их, приковывало к земле. Их губы с превеликим трудом выплевывали слова, вернее, изуродованные обрывки слов. Однако, невзирая на это, пьяный кураж заставлял их держаться чрезвычайно прямо, не давая падать с ног. Они были всецело поглощены собой и тем неудобным гостем, что повелевал ими изнутри, ввергая в экстаз и в уныние, и не обратили на нас ровно никакого внимания.

На сей раз мы угодили в самое средоточие праздника, о котором мать говорила: «Это уже не праздник Тела Господня, а дьявольский шабаш».

Тем не менее здесь присутствовали двое-трое детей и несколько женщин; они стояли поодаль, не желая плясать вместе с этими пьянчугами; одна только Жанетта, слегка придурковатая девица, вечно развлекавшаяся с мужчинами, вошла в круг. Говорили, что она спускалась в Праньен, когда там никто не жил, и все деревенские парни по очереди наведывались к ней.

От этого сельского бала с его медлительной пляской у фонтана веяло одновременно странным спокойствием и напряжением.

Никого из моих братьев тут не было. Я заметила Марсьена и стала искать глазами Реми. Он стоял в группе мужчин, скрытой потемками. Я увидела, как блеснули его глаза из-под надвинутой войлочной шляпы. Днем эти глаза были всего лишь парой темных провалов, зато ночью, особенно такой ночью, в них горели красноватые огоньки. Из всех собравшихся мужчин мы лучше всего знали его да еще Равайе. Но мы поостереглись заговаривать с ними; пьяные внушали нам страх, заставлявший держаться от них подальше.

И еще жалость. Впервые мне стало жаль Реми, впервые я почуяла в нем какую-то невероятную приниженность, точно у побитой собаки, и это меня удивило. Он был беззащитен, его мог обидеть кто угодно. Пользуясь этой слабостью, его душа выскользнула из темницы, где он обычно держал ее взаперти, и предстала перед нами обнаженная и безоружная. Неужто таков был настоящий Реми? Я не могла в это поверить.

– Видала, какой он? – сказала я Ромене.

– Да, невеселый.

У меня вдруг возникло нелепое желание подойти к нему, но я не посмела.

– Гляди, там его жена.

– Ага.

Среди жен, державшихся по другую сторону площади, я увидела Маргариту Карроз, в черной шали, накинутой на плечи. Справа от нее стояла жена Марсьена, Луиза. Чего они ждали?

Мы забыли, что нам давным-давно следовало вернуться домой, что мать наверняка беспокоится.

– Они даже играть уже не способны! – насмешливо бросила Ромена.

Губные гармошки и впрямь издавали нелепые звуки, напоминавшие не то кошачье мяуканье, не то кукареканье, не то ржание мулов.

– Ладно, пошли! – сказала Ромена, хватая меня за руку.

Но вместо того чтобы бежать домой, мы продолжали торчать на площади.

Я почувствовала, что Реми глядит в нашу сторону, глядит с такой неистовой силой, что мне почудилось, будто его взгляд расталкивает нас.

Я обернулась. Позади стояли Барнабе с Теодой. Давно ли они были тут? Да нет, наверняка только что подошли. Я испугалась, что они нас узнают.

– Пошли отсюда скорей, – шепнула я сестре.

Флавьен, тот самый парень, что угощал всех вином, подошел к ним и предложил выпить. Брат выпил, а Теода отказалась. Еще бы, разве она коснется губами кружки, к которой прикладывались все подряд! Затем виночерпий направился к той компании, где стоял Реми; приподняв кувшин, он наполнил кружку и поднес ему.

Раздался глухой возглас. Мы увидели, как Флавьен пошатнулся, и его лицо залила кровь; Реми яростно отбивался от тех, кто его удерживал.

Никто даже не крикнул. Все произошло мгновенно и втихую, если так можно выразиться. Реми и Флавьена растащили в разные стороны. Теода и Барнабе не двинулись с места. Да и заметили ли они случившееся?

Кто-то подобрал упавший наземь кувшин и заменил грязную кружку чистой. Праздник с его хмурым, надрывным весельем продолжался, и чудилось, будто каждый участвует в нем лишь наполовину, сберегая себя для другого торжества, лелея в душе ожидание чего-то, что никак не сбывалось, ожидание, иногда предшествующее важному событию… словно этот праздник был ненастоящим, словно где-то готовился другой, истинный.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю