Текст книги "Рыжая Фрея: История теорий дождя (СИ)"
Автор книги: Константин Зарубин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 8 страниц)
История теорий дождя

Слева от молодёжи, которая планировала жить вечно, сидела женщина с другими планами – не написанными на лбу. Она читала книгу.
Во всяком случае, глядела в книгу, подпирая висок скрюченными пальцами, так что кожа на тыльной стороне ладони натянулась поверх скелета. Лицо, обращённое к молодёжи, выражало равнодушное одобрение. Волосы были тёмно-русые с проседью, недлинные, их только-только хватало, чтобы оправдать наличие ужасной заколки из лиловой пластмассы на затылке.
Понять, что за книгу она читает, издалека не получалось, надо было встать и подойти поближе, пройти между женщиной и молодёжью, как будто направляясь в магазин детской одежды, который начинался сразу за невидимой границей кафе. Зайцева колебалась минуты две, пока женщина не опустила руку и не заёрзала на стуле, словно собираясь уйти.
К счастью, тревога была ложной, женщина осталась на месте, но Зайцева перепугалась, что упустит свой первый и, вероятно, последний шанс. В её жизни не случалось ничего подобного, она даже не надеялась никогда, что подобное вообще возможно, в смысле, допустимо законами природы или какого-нибудь бога. Поэтому Зайцева не стала доедать приторное морковное пирожное, не допила кислый кофе. Когда женщина пошевелилась, Зайцева вскочила, сгребла со стула свой холщовый рюкзак, предмет давней гордости, и пошла прямиком к женщине.
За несколько секунд пути Зайцева успела трижды принять решение относительно языка, на котором заговорит. Русский казался очевидным выбором, плюс говорить по-русски было легче, особенно если говорить о важном, как того требовала ситуация, не предусмотренная законами природы. С другой стороны, они с женщиной находились за пределами бывшего СССР, здесь было положено обращаться к людям по-иностранному, то есть хотя бы на своём вязком, скомканном английском, особенно если учесть, что она, Зайцева, явно чокнулась и что женщина сейчас окажется совершенно случайной, зарубежной, не имеющей ни к чему никакого отношения. Но, с третьей стороны, говорить по-английски было невыносимой дичью, как если бы она, Зайцева, вдруг залопотала всякие How are you? при встрече с Танюшей (Шнайдер) или даже именно с Варькой, собственной сестрой, двоюродной, с которой без тёти Иры восемь лет прожито в одной купчинской комнате с видом на пустырь, канаву, железнодорожные пути, бесконечное небо и так далее.
Повыбирать между «ты» и «вы» Зайцева уже не успела. Она остановилась в метре от женщины, спиной к молодёжи, и утратила контроль над своими глазами и речевым аппаратом, а заодно и над ногами в любимых ботинках, когда-то стоивших около 35% зарплаты. Ноги дрожали.
– Тётя Ира? – громко шепнула Зайцева, присаживаясь на свободный стул. – Тётя Ира? – Она стёрла со щёк покатившиеся слёзы. – Это же ты, да? Ты, тётя Ира?
Женщина смотрела на неё во все глаза, но не с ужасом, не с оторопью, даже не с вежливым недоумением, на которое Зайцева рассчитывала в лучшем случае. Первую пару мгновений лицо женщины светилось радостью. Радость была удивлённой, потом виноватой, потом радость исчезла, какое-то время ничего было не разобрать, но перед тем, как женщина заговорила, её лицо прояснилось, вернее, исказилось от жалости.
– Ну, само собой, Заяц, – сказала она тем самым, тётиириным голосом. – Это я, кто ж ещё. Ну, привет, Заяц.
Стол был слишком широк, чтобы через него обниматься, и женщина протянула к ней руки, нерешительно погладила её по мокрым скулам и щекам. Зайцева отпустила лямку рюкзака, и рюкзак мягко шлёпнулся на пол у её ног, а она схватила руки женщины, прижала их покрепче к своему лицу и еле удержалась от того, чтобы расцеловать пальцы женщины, слегка пахнущие моющим средством, все десять пальцев по очереди, по отдельному поцелую на каждый.
– Тётя Ира… – Зайцева не знала, что ещё говорить при нарушении законов природы. Любая реплика казалась нелепой, даже по-русски. – Ты не изменилась почти.
Это тоже было нелепо, но хотя бы искренне. Прошло семнадцать лет, в прошлый раз ей было одиннадцать, а тёте Ире двадцать девять, теперь ей было двадцать восемь, а тёте Ире сорок шесть, в глазах Зайцевой она нисколько не постарела, если не считать седых просветов в волосах. На лице, по-прежнему искажённом жалостью, почти не было косметики, лицо выглядело на свои сорок с чем-то, не меньше и не больше, и теперь, задним числом, Зайцевой казалось, что оно было таким всегда – нормальным, взрослым тётиириным лицом.
– Ты такая большая, Заяц, – заулыбалась тётя Ира, медленно высвобождая руки, то есть отнимая их от лица Зайцевой. – Ты совсем-совсем большая. Ты, наверно, выше меня на целую голову.
Она встала и обошла столик. Зайцева встала ей навстречу. Она действительно оказалась выше тёти Иры, хотя и не на целую голову, только на половину головы. Когда они обнялись, Зайцева прижалась носом к тётиириному виску. Снаружи нос был мокрый от слёз, изнутри он был полон внезапных соплей, и Зайцева сначала хотела резко вдохнуть, чтобы не мазать висок тёти Иры соплями. Затем она передумала, сообразив, что прямо под ухом это будет слишком громко, а ещё потому, что правым глазом разглядела книгу, которую читала тётя Ира.
Книга, открытая ближе к середине, была на английском. Не новая. Время раскрасило её страницы в цвет российских почтовых бланков. Колонтитул на левой странице: A HISTORY OF THE THEORIES OF RAIN. Колонтитул на правой: STRUCTURE OF CLOUDS AND THEIR SUSPENSION. Зайцева не могла сообразить, как надо понимать слово suspension в данном контексте.
– Какую ты книжку читаешь умную… – шепнула она в тётиирино ухо.
– Это мне для диссертации, – объяснила тётя Ира, гладя её по лопатке. – Я диссертацию пишу. Понемножку… – Она медленно высвободилась из объятий Зайцевой и посмотрела ей в лицо, как будто хотела о чём-то спросить, но не решалась. – Ты… Ты есть хочешь?
Зайцева радостно помотала головой.
– Неее. В меня пирожное не влезло даже.
– Ну, всё равно. – Тётя Ира захлопнула учебник по истории теорий дождя и сунула его в потрёпанную серую сумку. – Пошли ко мне всё равно. – Она нацепила сумку на плечо. – Я недалеко совсем живу. В двух шагах от вокзала.
На улице, помимо солнца и ветра, был европейский город, полный европейских людей, которые ходили и разговаривали так, словно жизнь человека на земле была обыденным делом, а не чрезвычайной ситуацией. Их лица – от самых бледных до самых тёмных – поначалу казались одинаково блаженными и лишь постепенно распадались на знакомые категории: весёлые, усталые, деловые, беспокойные, задумчивые, растерянные, брезгливые, поднявшие забрало, пугливо отводящие взгляд. Но даже когда Зайцева разглядела эмоции на этих лицах, тётиирино лицо осталось на порядок подробней и ярче, и бесконечно ближе, и на нём читалось то, что не лезло ни в какие категории. Зайцева шла слева, молча, и поглядывала на тётю Иру, беспомощно улыбаясь, и та всякий раз улыбалась в ответ, всякий раз немножко по-другому.
Минуты три они простояли у шлагбаума, среди людей на велосипедах и без велосипедов. Мимо пронёсся двухэтажный поезд цвета стальной посуды, шлагбаум поднялся, толпа двинулась дальше, и они очутились по ту сторону железнодорожных путей, рассекавших город пополам.
Потусторонняя половина города была зеленей и тише, четырёхэтажные дома дразнились розовой, жёлтой, бордовой, изумрудной штукатуркой без единой заметной трещины, а кустистые дворы между ними выглядели так, словно в них никогда-никогда не кончалось детство, причём не чьё-то там иностранное, а именно её, зайцевское, детство в спальном районе советской застройки. Это, на первый взгляд, было нелепо, потому что дома и дворы вокруг неё ничем не напоминали Купчино, но скоро ей стало ясно, что материальное, географическое Купчино вообще ни при чём, сходство надо было искать именно в детстве, то есть у неё в голове. Ведь это у неё в голове прошлое, особенно прошлое до смерти тёти Иры, давно построилось в пёстрый, чистый квартал, утопающий в солнце и зелени. Там можно было читать, лёжа на траве. Там гранёные фонари из книжки про Маленького Принца ждали ночи в тихих переулках.
Внезапно Зайцева остановилась и схватила тётю Иру за руку.
– Заяц! – крикнула она. – Тётя Ира, смотри, заяц! Настоящий!
Он лежал задрав уши в аппетитной траве газона и смотрел на них круглым выпуклым глазом с расстояния не более десяти метров. Сначала Зайцеву поразила его упитанность, потом его невозмутимость. Он не шелохнулся, даже когда она отпустила руку тёти Иры и шагнула в его сторону, чтобы получше разглядеть.
– Их тут много бегает, – сказала тётя Ира. – У моего дома тоже пасутся. Бывает, сразу трое.
– Обалдеть, – прошептала Зайцева.
– Смотрю на них иногда… и про тебя думаю.
Зайцева обернулась. Тётя Ира стояла на тротуаре, совсем рядом, щурясь от солнца, в белой кофточке и в юбке из тёмной джинсы, у неё на ногах были кроссовки без шнурков, и всё это имело абсолютно чёткие очертания, ничто не расплывалось, ни сквозь какую деталь не просвечивал европейский подъезд середины двадцатого столетия на другой стороне улицы. Зайцева медленно согнула пальцы. В пальцах отдавалось тепло тётиирного предплечья, которого они только что касались.
– Почмутыздесь? – выпалила Зайцева, пересилив страх развеять наваждение. – Почему ты живая? Варя знает? Что ты жива?
Тётя Ира повела головой, словно хотела напомнить, в каком направлении они идут.
– Нет, – сказала она. – Мы почти пришли, Заяц, – добавила она, помолчав. – Мы обязательно поговорим обо всём.
У Зайцевой внутри возникла и стала раздуваться пустота. Зайцева знала, что персонажи снов и галлюцинаций любят уходить от ответа, что они многозначительно молчат, изрекают банальности или несут околесицу, потому что подавляющее большинство спящих и галлюцинирующих, включая её, Зайцеву, обделены фантазией и знанием тайн мироздания. С другой стороны, это же было не важно, ну совершенно не важно. Пока бред казался реальностью, надо было выжимать из него как можно больше счастья.
– Можно, я тебя буду за руку держать? – спросила Зайцева.
– Конечно!
Она не отпускала тётиирину ладонь до самого подъезда, несмотря на липкий жар вспотевшей кожи или, точнее, именно ради этого жара. Когда она увидела дом тёти Иры и поняла, что это объективно один из самых красивых домов на свете, и страх очнуться стал ещё сильней из-за такой нарочной, анекдотической красоты, она специально сжала горячую руку как можно крепче, чтобы не закричать от отчаяния, и ей стало немного легче дышать, когда тётиирина рука ответила тем же.
– Красивый дом, правда? – сказала тётя Ира.
– Очень, – прошептала Зайцева.
Дом стоял перед ними трёхэтажной буквой П из красного кирпича переменчивых оттенков. Мансарды глядели во все стороны из треугольных черепичных крыш, двор был выстлан опрятными камешками, в нём продумано росли деревья и кусты, среди кустов кто-то человечный расставил столики и стулья, на которые хотелось немедленно сесть с бутылкой вина или самоваром из потемневшей латуни. Зайцева сначала подумала, что дом напоминает Кембридж, а потом – что никогда не была в Кембридже и не имеет понятия, есть ли там такие дома.
– У него название своё, не просто номер, – сказала тётя Ира, пока под ногами хрустели камешки двора. – «Порт-Артур». «Порт-Артур», представляешь, Заяц? Местная железнодорожная компания жильё построила для работников в тыща девятьсот пятом году, во время русско-японской войны. О Порт-Артуре тогда в газетах много писали. Кто-то, видимо, решил, что это звучно – дом назвать Порт-Артуром…
На слове «звучно» их руки расцепились. Тётя Ира открыла тёмно-зелёную дверь подъезда и пропустила Зайцеву вперёд, и они поднялись на последний этаж, потому что тётя Ира жила в одной из мансард, смотревших на город, вокзал и кафедральный собор, такой же кирпичный и красный, как «Порт-Артур».
– У меня бардак, – извинилась тётя Ира. – Проходи лучше сразу на кухню, когда ополоснёшься. Туалет и ванная вон там, за полками.
Санузел был совмещённый, небольшой, очень чистый, в лимонной плитке. На полочке рядом с унитазом стояли книги на английском и ещё каком-то языке, там же лежал второй том собрания сочинений Трифонова, раскрытый на сто девятой странице. Помочившись, Зайцева умылась жидким мылом, которое пахло, как руки тёти Иры, и тщательно изучила в зеркале своё мокрое лицо. Всё было на месте. Глаза никак не изменились от того, что видели вещи, которых не могло быть.
Когда она вышла из туалета, тётя Ира уже шуршала и постукивала чем-то на кухне, обыденно шипел чайник, на вешалке у входной двери висела ветровка, из кармана ветровки торчал надорванный конверт. Было немного жутко и при этом уютно, как будто вернулась домой после долгих, изматывающих разъездов, а там кто-то всё переставил и переклеил именно так, как сама давно собиралась, да всё руки не доходили. Зайцева пробежала глазами корешки книг на полках в прихожей. Опять английский и опять какой-то непонятный язык, и ещё, кажется, французский, и собрания сочинений советских писателей, включая Панову, Айтматова и Трифонова без второго тома.
Зайцева заглянула в одну из комнат (вход в другую был задёрнут плотной занавеской) и не увидела ничего странного. На диване валялась одежда, на стенах висели чёрно-белые фотографии больших иностранных городов, на столе у окна стоял ноутбук, окружённый бумажками, карандашами, чашками без блюдец. Ещё немного одежды, разбросанной по стульям. Ещё несколько рядов книг в высоком шкафу.
Зайцева помедлила, потом обошла комнату, робко ступая по старому паркету. Она пыталась вспомнить, как выглядела та квартира на Академке, где тётя Ира жила с Варькой последние два года и куда она, маленькая Зайцева, постоянно напрашивалась ночевать. Вспоминалось плохо, она была уверена только в том, где стояло раскладное кресло и где помещался диван, на котором спали тётя Ира с Варькой. Телевизор (на табуретке) вроде был слева от дивана, и на кухне ещё торчали из стены эти рога, и везде валялась одежда, книги, сумки, пакеты какие-то. Почти вся мебель, включая рога, принадлежала хозяевам квартиры, с Варькой к ним в Купчино после тётиириной смерти переехал только телевизор плюс коробки с книжками и Варькиной одеждой, и вот эти коробки Зайцева почему-то помнила в подробностях. Даже куда их свалили, когда привезли, – и то помнила.
Постепенно она всё-таки дошла до кухни, полная новой решимости задавать вопросы, но никаких вопросов не задала. Она села на высокий стул, за узкий столик, прикрученный к стене, словно в баре, и, к своему удивлению, начала есть всё, что ставила перед ней тётя Ира: травянистый салат, холоднющий свекольник, свежеиспечённый блин с кленовым сиропом – тоненький, как бумага, и при этом нервущийся; только тётя Ира умела печь такие. Зайцева ела лицом к окну, и в редкие мгновения, когда она не смотрела на тётю Иру, она видела весь исторический центр города, который, согласно её знаниям о вселенной, располагался под тем же небом и солнцем, что и Купчино с Академкой.
Когда очередь дошла до чая, тётя Ира села напротив, придвинувшись вплотную к стене, чтобы не загораживать Зайцевой вид на город.
– Кто меня тогда нашёл? – спросила она.
Её нижняя губа подрагивала от напряжения.
«Боится, что я скажу “Варя”», – подумала Зайцева, поёжившись.
– Кто-то из подъезда, – сказала Зайцева. – Я не знаю точно.
Ей было одиннадцать с половиной, Варьке девять, и от них какое-то время пытались скрывать подробности. Зайцева не знала, кто первый наткнулся на тело в лифте и кто вызвал милицию. Но к Варьке первыми пришли соседи по лестничной площадке, пожилая пара, владельцы ушастой помеси таксы с джек-расселом, встреча с которой во дворе всегда была праздником. Они пару раз присматривали за Варькой, и та сразу открыла им дверь. Вообще, это были хорошие люди, сдержанные, они не пугали Варьку сердобольным кудахтаньем и даже врать сильно не стали. Мама вдруг заболела и поехала к врачу, сказали они. Пошли к нам, поужинаешь, с Ришаром поиграешь (таксо-джек-рассела звали Ришар). Никакого «варечка деточка всё будет хорошо мама поправится» и тэ пэ с придыханием не было. Поэтому Варька почти не встревожилась, сидела, с собакой обнималась, пока не приехали родители Зайцевой и не вывели Варьку из дома, с десятого этажа, по тёмной, заплёванной лестнице. Лифт, мол, сломался.
– Ты общаешься – ты виделась? С Варей в последнее время? – спросила тётя Ира.
– Неделю назад, – не задумываясь, ответила Зайцева. – У неё же двенадцатого…
– День рожденья, да, – договорила тётя Ира, глядя в чай. – Всё хорошо у неё(?)
По интонации, это больше напоминало утверждение, чем вопрос, но Зайцева очень хотела ответить, вернее, соврать, что да, всё у Вари в порядке. Если брать положение дел в среднем за последние семнадцать лет, то и доля вранья, в общем-то, оставалась умеренной. Отец Зайцевой, он же Варькин дядя, всегда баловал племянницу, как умел, мать Зайцевой из кожи вон лезла, чтобы относиться к обеим девочкам одинаково, и в итоге уделяла Варьке больше внимания, чем ей, Зайцевой.
Единственным источником яда была бабушка Зайцевой по матери; она регулярно шипела в присутствии Варьки, что тётя Ира «догулялась», и она же придумала самую отвратительную рифму в истории русского языка: «папашка в каталажке». Зайцева до сих пор тихо ненавидела бабушку за вот это всё, а тогда, в подростковом возрасте, ненавидела очень громко, кричала «гадина!», дверями хлопала и за себя, и за Варьку, особенно когда Варька в семнадцать лет бросила свой пищевой колледж и укатила в Москву вслед за большой любовью (на десять лет старше), и у бабушки лопнул злорадный гнойник в башке, так что брызнуло во все стороны («яблоко от яблони», «выкормили шлюшку» и дальше по тексту).
Московская любовь, конечно, вскоре оказалась мудаком, но мудаком неопасным и даже полезным для личного роста. Варька вернулась из Москвы с иммунитетом против широкого спектра мудаков и закончила колледж в конце концов. Шестой год карьеру делает в питерском общепите, книжки читает хорошие, парня нашла хорошего, сигнализацию он устанавливает и кошек любит.
То есть да, если не брать в расчёт последние два месяца, начиная с того обследования, если отнять жуткий день рождения, на котором только она, Зайцева, знала, почему Варька не в себе, то всё у Варьки в порядке, а также миленько и празднично, как в социальной сети. Посмотри сама, тётя Ира. У тебя же в комнате ноутбук на столе, у тебя роутер для вайфая в прихожей, мигает на полке рядом с Айтматовым, я своими глазами видела.
– Тётя Ира, – сказала Зайцева неожиданно высоким голосом, – Варя больна. У неё опухоль запущенная, рак мозга. Ей операцию будут делать, но она, скорее всего, умрёт всё равно в течение года. Максимум через два года, врачи говорят. А так у неё всё в порядке. С работой и вообще. В личной жизни.
Несколько секунд тётя Ира молча смотрела на неё, плотно сжав губы, так что вместо губ подрагивала вся нижняя половина лица.
– У тебя сейчас не получилось неправду сказать? – спросила она. – Ты хотела просто сказать, что у Вари всё хорошо, и у тебя не получилось?
Зайцева помотала головой.
– Не получилось.
Тётя Ира кивнула.
– Я тоже не могу врать. Сначала пробовала, по привычке. Врать, вводить в заблуждение, недоговаривать. Ни разу не получилось.
Тётя Ира переменила позу и отпила первый глоток чая. Зайцева последовала её примеру. Чай был вкусный, кисловатый, с какой-то ягодой. За стенами, у неизвестных соседей, шумел водопровод. По европейскому городу за окном ползла тень проходящего облака.
– Вы встретитесь? – спросила Зайцева. – Варя тоже попадёт – к тебе – сюда?
Этим вопросом завершалась логическая цепочка в её голове: Варя умрёт, а тётя Ира наверняка знает, что происходит, когда умирают, и тётя Ира призналась, что не может врать. Следовательно, она расскажет об этом правду.
– Я не знаю, Заяц, – ответила тётя Ира. – Я не знаю точно, какие критерии отбора. У меня есть… теория. Вернее, забудь, не теория. У меня есть обрывочная информация. Прожиточный минимум информации. Который мне, видимо, положено знать, чтобы не рехнуться.
– Тебе… можно об этом говорить?
– Ну конечно, Заяц. Никто мне ничего не запрещает. Только врать я больше не могу… Или – или не хочу всё-таки? – Тётя Ира покачала головой, глядя в чашку. – Я, знаешь, с тех пор как здесь… Я плохо чувствую разницу между «не могу» и «не хочу». Мне кажется, у меня это одно и то же.
***
В тот день закрывали квартальный отчёт. Она возвращалась домой на два часа позже обычного, когда уже схлынул час пик, в вагоне было посвободней, без селёдочной давки, и вероятность того, что какое-нибудь чмо с засаленными пóрами на картофельной роже будет, как накануне, лапать её за жопу, была на порядок ниже. Примерно в половине восьмого она вышла из метро на хлёсткий октябрьский воздух, вонявший бензином и сигаретами. Купила в ларьке чёрного хлеба и пирожок (бешено хотелось есть), пошла вдоль проспекта в сторону дома, давясь липким дрожжевым тестом с капустой.
Обычно она ненавидела свою обязательную прогулку от метро, особенно в тёмное время года, когда боялась срезáть дворами, но в тот раз идти было почти приятно – наверное, из-за духоты, которая чуть её не доконала в офисе (включили отопление), а тут, на улице, наконец отпустила. Да и прохожих было заметно меньше. Она даже дошла до Северного и сделала дополнительный крюк, лишь бы побыть ещё пару минут на воздухе.
Спешить было некуда. Варежка отзвонилась в полшестого, как только Миграняны привезли её с продлёнки (святые люди, они всегда забирали Варежку заодно со своей). Аля, зайчатая племянница, всю неделю ночевала дома в Купчино. А все остальные потенциальные гости, включая Бесценную Подругу Лизу, знали, что по рабочим дням к ней, Зайцевой Ирине Анатольевне, лучше не соваться.
Она не чувствовала себя в безопасности – она чувствовала какое-то нахальное безразличие, когда подходила к подъезду. Впрочем, эффект получился тот же: она утратила бдительность. С последнего явления Христа народу прошло месяцев пять, момент назрел, но ей почему-то казалось невероятным, что Упырь будет караулить именно сегодня, в день закрытия квартального отчёта, в день, когда так легко было идти от метро до дома.
Обычно она соблюдала хотя бы одно из двух правил, в идеале сразу оба. Первое: не входить в подъезд в одиночку, пристроиться за кем-нибудь со знакомым лицом (или даже с незнакомым, если лицо было женское). Второе: держать руку на газовом баллончике (в кармане пальто или в сумочке, если без пальто). Пользоваться баллончиком ей ещё не приходилось, но первое правило, о совместном заходе в подъезд, уже однажды выручило её. Они с Варежкой тогда только переехали на эту квартиру, месяца не прошло. Упырь где-то успел пронюхать адрес, поджидал её у почтовых ящиков. К счастью, она вошла в подъезд вслед за косматым парнем с шестого этажа, похожим на пухлого Курта Кобейна. Упырь (он боялся любых незнакомых людей, включая самых травоядных) проблеял «зраствуйыра» и больше ничего не сказал. Скорбно пялился на них с Кобейном, пока за ними не закрылись двери лифта.
С тех пор Упырь являлся три раза. Дважды приходил на работу, где отделаться было легко, потому что она никогда не выходила из офиса в одиночку. Ещё один раз караулил в подъезде. Пришлось несколько минут слушать его, сжимая баллончик в кармане и не разбирая ни единого слова, только меняющийся тон. Интонации Упыря всегда менялись по одному расписанию, независимо от того, отвечала она ему или хранила молчание. Сначала самобичевание, потом извинения, потом лесть, обиженка, злоба и финальное бешенство.
Баллончик надо было выдернуть из кармана в начале бешенства, на третьей-пятой секунде, пока Упырь не начал хватать её за локти и плечи, – и пшикнуть в орущую гладкую рожу, снизу, под углом, чтоб не помешали очёчки, которые придавали ему такой интеллигентный вид. Она была готова, она бы точно сделала это, если бы на стадии обиженки в подъезд не вошла девчонка-старшеклассница с четвёртого этажа в сопровождении друзей. Упырь мгновенно сдулся, и она заскочила вместе со всеми в лифт, больше не опасаясь, что он бросится следом, что он увидит, на каком этаже, в какой квартире она живёт.
У неё были хорошие правила. Но теперь она махнула на них рукой. Не стала ждать на углу, пока кто-нибудь появится, не нашарила в сумке баллончик. Просто вошла к себе в подъезд, как это делают везучие люди – не замедлив и не ускорив шаг, не оглянувшись по сторонам.
– Здравствуй, Ира! – произнёс Упырь.
– Да что ж ты будешь… – простонала она от неожиданности и злости. – Привет, Пырников.
Он виновато улыбнулся, преграждая ей дорогу к лифтам.
– Ты, конечно, права, я не заслуживаю того, чтобы ко мне обращались по имени…
Она злилась на себя (она в той жизни всегда злилась на себя) и поэтому совершила ошибку (в той жизни любой её поступок мог оказаться ошибкой). Ошибка заключалась в том, что она попыталась говорить с Упырём, причём говорить по-человечески:
– Лёша, пожалуйста, дай мне пройти, я очень устала, меня ребёнок ждёт.
Упырь мгновенно вцепился в её слова и заверещал («я тебя не задержу», «я только поднимусь с тобой в лифте», «неужели я не имею права на тридцать секунд твоего внимания», «ведь ты же выслушала бы незнакомого человека», «представь, что я незнакомый человек» и т. д.). Она поняла, что потеряла несколько запасных минут – всю стадию виноватости и всю стадию лести. Упырь сразу перескочил туда, где обиженка плавно мутировала в злобу, – перескочил, потому что ему не дали произнести любовно заготовленную речь (о том, как он всё понимает, какой он проницательный, как он ясней и беспощадней всех видит свои промахи и недостатки).
– Погоди, Лёша, мне звонят, кажется, – сказала она, чтобы дать себе повод снять сумку с плеча и запустить туда руку.
Она до последнего была уверена, что манёвр увенчается успехом. Она сумела найти баллончик, правильно взять его и выдернуть руку из сумки, но Упырь, видимо, что-то понял по её лицу и насторожился, и успел перехватить её запястье прямо у своей груди. Он не выбил баллончик и не выкрутил руку (такие голливудские трюки были ему не по зубам), он просто изо всех сил дёрнул руку вниз, разодрав ей кожу своими музыкальными ногтями для игры на мандолине и других щипковых инструментах семейства лютни.
Рывок был такой резкий, что она потеряла равновесие, покачнулась, стукнулась плечом о бетонную стену, еле устояла на ногах. Упырь что-то завопил, не отпуская её руку с баллончиком, и несколько секунд она слушала его вопли, зажмурившись, чувствуя, как её парализует гадкий страх, знакомый с десяти лет, с парка в Алуште, с той скамейки и картавящего мужика, который увлекательно рассказывал о тайнах дельфиньего языка и медленно задирал ей платье рукой в красивых электронных часах.
Чтобы вырваться из этого страха и из хватки Упыря, она толкнула источник воплей левым, неушибленным плечом. Она вложила в толчок всю массу своего тела, и они оба упали, Упырь чем-то стукнулся об пол, ослабил хватку, она вскочила на ноги и совершила ещё одну ошибку. Бежать надо было на улицу, в сторону проспекта, там ещё ходили прохожие, но она кинулась к лифтам и вдавила кнопку – обеими руками, одна поверх другой, как будто от этого двери могли открыться быстрей.
Открылся грузовой лифт, она успела войти в него и нажать какой-то этаж (кажется, седьмой), но, ещё когда нажимала, Упырь с разбега врезался в неё, отбросил к стене лифта и схватил за горло. Упырь явно не умел душить людей, хватка была неуклюжей, часть его пальцев бестолково скрючилась у неё на шее, и если бы не страх, который опять начал парализовывать её, она бы, наверное, смогла вырваться, оттолкнуть Упыря, выскочить в закрывающиеся двери лифта. Вместо этого она слишком долго смотрела, как дёргается его гладенький подбородок, и дышала, очень часто дышала, словно пыталась надышаться, пока он опытным путём не научился душить как следует.
Потом лифт зашуршал, судорожно пополз вверх, вытряхнул её из паралича. Она закричала, заколотила Упыря руками и ногами, и он отпустил её горло и на мгновение отшатнулся, даже в глазах его что-то мимолётно прояснилось.
– Лёша, а давай… давай чаю у нас попьёшь… – успела сказать она, пока длилось это просветление. Ей казалось, что у неё оставался шанс: позвонить в первую попавшуюся дверь на этаже, где остановится лифт, и спугнуть Упыря чужими людьми (только бы кто-нибудь был дома). Потом, когда он уберётся, позвонить Серёжке, брату, сказать, чтоб приехал, чтобы с ним вместе пойти наконец в милицию. Там изложить всё от и до, за все эти годы, в письменном виде, должно же этого по совокупности хватить на срок, и пусть мама Упыря умоляет всех до посинения («ах, Лёшенька такой нервный, тонко чувствующий мальчик»), пошла она в бездонную жопу, самой надо было не в музыкальную школу гонять Лёшеньку, а научить его быть похожим на человека.
(В той жизни во всём рано или поздно оказывалась виновата женщина.)
Но волшебное мгновение кончилось. Упырь ничего не ответил, даже не заорал. Одной рукой он вцепился ей в лицо, другой снова схватил за шею и изо всех сил ударил её головой об стену лифта – сначала один раз, потом другой, потом третий, потом четвёртый.
Потом она потеряла сознание. Упырь продолжал колотить её головой об стену (методично, словно у него подвисла программа), пока её тело оседало на пол. Когда тело завалилось на бок, он четыре раза ударил её голову каблуком, каждый раз покручивая ногой, как будто давил насекомое. Её сердце остановилось через две минуты с лишним после финального удара. Упырь на тот момент уже удрал вниз по лестнице и, задыхаясь, бежал по детской площадке в соседнем дворе, и лифт тоже приехал обратно на первый этаж, потому что его вызвали парень и девушка с девятого, которые вернулись из магазина слишком поздно, чтобы спугнуть Упыря, но как раз вовремя, чтобы первыми наткнуться на её тело.
Всего этого она, естественно, уже не застала. Последнее событие её жизни случилось между первым и третьим ударом об стену, когда она поняла, что тонко чувствующий мальчик Лёшенька убивает её, и, несмотря на боль, успела вспомнить о хорошем. Этим хорошим почему-то стал тёплый сентябрьский день прошлого года, когда они с Варькой и Алей, зайчатой племянницей, гуляли на Елагином острове, она рассказывала девочкам про то, как древние греки догадались, что Земля шар, и Варьке, как обычно, было всё равно, а Аля слушала, затаив дыхание, и глядела на неё такими глазами, словно она, её любимая тётя Ира, не родила слишком рано, не бросила институт, не вышла замуж за подонка, – иначе говоря, словно она знала всё на свете и жила только так, как хотела.



























