Текст книги "В мое время"
Автор книги: Константин Ваншенкин
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)
Маленький сеанс разоблачения
Скажу сразу – мне давно очень нравится Лева Аннинский. Такой он внимательный, воспитанный, заинтересованный, глаза блестят. А каков заряд, завод! – за все берется, все успевает. Помню, когда он, еще молоденький, увлеченно служил в редакции “Знамени”. С той поры и зову просто по имени. Потом, более четверти века назад, мы летали вместе в Македонию, на волшебное Охридское озеро – на Стружские вечера. С нами были еще Серега Орлов и Альфонсас Малдонис.
Но вот порою смущало! – что ’ и как он пишет о стихах. Как-то слишком легкомысленно, будто не считаясь с ними или ничего не понимая. Я даже однажды печатно пожурил его за это. Впрочем, стихи – дело тонкое. Однако стало замечаться, что рассуждает он подобным образом и не только о стихах, искупая вольности вкуса фирменным напором.
Не так давно вышло замечательное исследование А. Шитова “Юрий Трифонов. Хроника жизни и творчества. 1925-1981”. (Екатеринбург. Издательство Уральского университета. 1997). 800 страниц! И среди прочего там приводится письмо Трифонова аспирантке Э. Алескеровой с подробными заметками по поводу ее диссертации о нем. И вот один из пунктов:
“Глава III, стр. 28.
“Критик Аннинский верно заметил…” Далее идет цитата, показывающая полное нежелание критиком Анн<инским> понять то, что я написал. Вообще, его статья – образец претенциозной расхлябанности и подтасовки”.
Манера Л. А. определена совершенно безошибочно: не неумение, а именно “нежелание… понять…” Да он просто не хочет!
Впоследствии Трифонов не раз к этой мысли возвращался:
“Я уважаю честолюбивые порывы критиков, которые хотят стать властителями дум, сказать свое слово, создать концепцию, но хочу, чтобы и меня уважали: не искажали бы мое слово, мою концепцию. А то приходится слышать: “Да, я имел намерение высказаться, и я высказался! Ваша книга оказалась отличным подспорьем. Она появилась кстати, я ей благодарен”. – “Но вы совершенно ее не поняли! Вы неправильно ее трактуете…” – “А это не важно.” – “То есть как не важно? О чем вы написали статью?” – “Моя статья не о вашей книге, так же как ваша книга не о моей статье.”
Впоследствии критик пошел еще дальше. А. Щуплов говорит в беседе С. Юрскому: “Лев Аннинский заявлял, что не читает современную литературу…”
Т.е. не читает то, о чем пишет?
Теперь о себе. Несколько лет назад я попал в отчасти щекотливое положение. Дело в том, что Лева напечатал рецензию на мою книжку “Ночное чтение”. Отзыв вполне доброжелательный, как говорится, положительный. Но лучше бы не писал. Многие теперешние критики, в т.ч. авторы газетных обзоров, понимая, что их никто подробно не прочтет, откровенно пользуются этим, т.е. пишут что попало. Это приобрело характер не просто безответственный, но анекдотический… Как же быть? Не обращать внимания или защищаться самому, отказавшись от адвоката, которого все равно нет? Я выбрал первое и при встречах с критиком делал вид, что ничего не знаю, не читал. И вдруг – через четыре года он перепечатывает свой опус в журнале “VIP”.
Но о чем же речь? О прочно сложившемся его методе. Потому и отзываюсь.
Вот, например, у меня стихотворение:
Понятна истина сия:
В густых кустах и вдоль опушки -
Разнообразье соловья
И повторяемость кукушки.
Он в душу бьет. Но и она
В душе затрагивает что-то,
Ошеломляюще сильна
Непредсказуемостью счета.
Аннинский комментирует: “Если, по словам Константина Ваншенкина, стихотворцы делятся на соловьев и кукушек”… (Вон оно что! Он решил, что это басня!), “то его самого, наверное, придется отнести ко вторым. Ничего обидного: у кукушки хоть и нет бьющего в душу разнообразия (стих Ваншенкина лишен внешней эффектности, он прост, ясен и задушевен), зато есть ошеломляющая непредсказуемость счета”.
Да ведь это пародия. На критику. Причем, слабая, бездумная, какими в недавнее время была наводнена нелитературная печать.
Или вот еще – “Пастух и пастушка”:
Провожали стадо до села,
У реки сплотив его сначала,
И оно с привычного угла,
Как в воронку, в улицу втекало.
По низинам двигался туман,
Огонек в проулках колобродил.
Перед тем как ехать по домам,
Целовались, не слезая с седел.
Картинка? Но, согласитесь, что-то в этом есть – и пейзаж, и настроение, и какая-то недосказанность.
Левина реплика: “…например, такой вопрос: как целуются на прощание конные пастух и пастушка, слезают или не слезают с седел? Тоже смешно”.
Но ведь он, пересказывая мои стихи, их сознательно искажает и оглупляет!
Впрочем, и это для него пустяки, так ему просто удобнее. Хуже другое: “стих… лишен внешней эффектности, он прост, ясен и задушевен”.
Помилуйте, так, т.е. сверхобщими словами, изъясняются хорошенькие девочки из шестого класса. Все пишущие обо мне профессионалы обязательно отмечают, как мои стихи написаны. Это же, в сущности, главное. Евтушенко до сих пор публично восхищается поразившей его в юности моей рифмой “мать-и-мачехи – математики”. Валя Берестов когда-то сказал: “– Закройте ладонью левую сторону стихов Ваншенкина, и вы увидите, какие у него рифмы…” Это не я хвалюсь, а Берестова хвалю: он обращает внимание на то, что они не выпячены. Аннинский ничего этого, разумеется, не замечает, – в изощренном, извините, стихе ему видны только “ясность и задушевность”.
Дорогая,
Помнишь ты, как в метельной ночи,
Догорая,
Дышат угли живые в печи?
Лев Александрович, обращаю Ваше внимание на первую и третью строчки этих цитируемых Вами стихов. А вообще-то речь веду не об одних рифмах.
Но для чего я все это пишу? Переубедить Леву, как вы понимаете, никак невозможно. Симпатичен ли он мне по-прежнему? Безусловно.
Толчком к моему отклику послужило то обстоятельство, что я неожиданно понял, кого же более всего напоминает мне Лева Аннинский.
Перечтем главу 12 из “Мастера и Маргариты” – “Черная магия и ее разоблачение”.
“Через минуту в зрительном зале погасли шары, вспыхнула и дала красноватый отблеск на низ занавеса рампа, и в освещенной щели занавеса предстал перед публикой полный, веселый как дитя человек с бритым лицом, в помятом фраке… Это был хорошо знакомый всей Москве конферансье Жорж Бенгальский.
– Итак, граждане, – заговорил Бенгальский, улыбаясь младенческой улыбкой, – сейчас перед вами выступит… знаменитый иностранный артист мосье Воланд с сеансом черной магии! Ну, мы-то с вами понимаем, – тут Бенгальский улыбнулся мудрой улыбкой, – что ее вовсе не существует на свете и что она не что иное, как суеверие, а просто маэстро Воланд в высокой степени владеет техникой фокуса, что и будет видно из самой интересной части, то есть разоблачения этой техники, а так как мы все как один за технику и за ее разоблачение, то попросим господина Воланда!
Произнеся всю эту ахинею (разрядка моя. – К. В.), Бенгальский сцепил обе руки ладонь к ладони и приветственно замахал ими…”
Через несколько фраз Жорж, “воспользовавшись паузой”, выдает знаменитую реплику: – Иностранный артист выражает свое восхищение Москвой, выросшей в техническом отношении…
После чего маг спрашивает у Фагота: – Разве я выразил восхищение?
(В скобках. Точно так же, простите, и я мог бы спросить: разве я делил когда-нибудь стихотворцев на соловьев и кукушек? Или: разве я интересовался, нужно ли при поцелуе слезать с седел или можно оставаться на местах? Немало недоуменных вопросов мог бы задать конферансье Аннинскому и писатель Трифонов.)
– Никак нет, мессир, вы никакого восхищения не выражали, – ответил тот.
– Так что же говорит этот человек?
– А он попросту соврал! – и… прибавил: – Поздравляю вас, гражданин, соврамши!
Как известно, этот “случай так называемого вранья” кончился прискорбно. Аннинскому-то нашему ничего, а Бенгальскому ведь голову оторвали. Правда, с возвратом.
К слову. Все писавшие о булгаковской мистерии обязательно упоминали об отрезанной голове (Берлиоза), но ведь есть еще и оторванная (Бенгальского), о которой большинство забывает.
Конечно, Лева – птица куда более высокого полета. Но что прежде всего сближает его с Жоржем? Веселая несерьезность, радостная безответственность подходов и характеристик.
В эпилоге романа сообщается, что “конферансье ушел на покой и начал жить на свои сбережения, которых, по его скромному подсчету, должно было хватить ему на пятнадцать лет”. Вот в этом несовпадение. Нельзя представить себе Л. Аннинского ничего не делающим.
В заключение. Лева, не обижайтесь. А мне самому, думаете, не обидно?
*А совсем недавно вышли интереснейшие воспоминания И. И. Тхоржевского (1878-1951) “Последний Петербург”. Составление, предисловие и примечания принадлежат его племяннику известному питерскому писателю С. С. Тхоржевскому, который любезно прислал мне эту книгу. В приложении к ней помещены и избранные стихи И. Т., в том числе “Легкой жизни я просил у Бога”.
Часть 3 (2002)
Л ичность
Когда-то по ТВ промелькнул фрагмент заседания нашего правительства. Докладывал пожилой интеллигентный министр. Речь шла о ценах. Вдруг премьер, известный своим вольным обращением не только с языком, прервал выступающего вопросом: – Ты водку где покупаешь?
Тот растерялся, но ответил, что в магазине.
Покойный ныне З. Гердт вскоре встретил этого министра на каком-то приеме или в театре и, не будучи знаком, не удержался, подошел и спросил: – Ну как же вы не ответили: “Там же, где и ты!”?
Министр только улыбнулся.
Выдающийся ученый Н.В. Тимофеев-Ресовский (о нем писал не только Гранин в “Зубре”, но и Солженицын в “Гулаге”) говорил: “…у меня отсутствует просто по природе моей чувство начальства… Мне наплевать, кто в каком чине. А надо сказать, очень много людей, которым не наплевать. Я потом за этим очень следил в отношении самого себя. Люди, становящиеся директорами институтов, профессорами, заведующими кафедрами, крупными чиновниками и т.д., попадают в изоляцию и образуют особую касту, особенно в нашей стране, отчасти по собственной вине, но отчасти по вине вот этих людей, у которых есть ярко выраженное чувство разницы в отношении к министру и дворнику. К сожалению, так как большинство людей обладает свойством трепетать перед начальством и не трепетать перед неначальством, начальство превращается в касту, в “Николину гору”… У нас это страшная вещь”.
Солженицын подтверждает эти его слова в “Архипелаге” (“Ты – кто?” – спросил генерал Серов в Берлине всемирно известного биолога Тимофеева-Ресовского. “А ты – кто?” – не растерялся Тимофеев-Ресовский со своей наследственной казацкой удалью. “Вы – ученый?” – поправился Серов.)
Даже крупный генерал госбезопасности, в 1945 году, стушевался, не нашелся перед отвагой этой могучей личности.
Мощь и парадоксальность всегда отличали Ресовского. Вот его ответ на один из “вечных” вопросов: “Смысл жизни – в смерти”. Или о Дарвине: “Он был гениальный, но очень умный и очень осторожный человек”. Одно только это “но” чего стоит!
Ответ
В начале девяностых годов минувшего века Святослав Федоров посетил по делам своего института Грузию. Его принял и Э. Шеварднадзе. В разговоре Слава спросил, нет ли у него проблем со зрением.
Тот грустно ответил: – Я хотел бы меньше видеть.
Ответ, достойный исторической личности.
Компьютер
Компьютер, дающий окончательную команду к затоплению станции “Мир”, в Центре управления полетами тут же окрестили Герасимом.
В таких людей веришь.
Гитара
И.Э.
Мой друг – потрясающий гитарист, настоящий виртуоз, знаток не только старинных песен и романсов, но и самих гитар. Их у него пять. Одной сто лет, другой сто пятьдесят. Есть ровесница Пушкина. Без обмана – их возраст подтвержден авторитетнейшими экспертами. Все реставрированы, тоже лучшими в России мастерами, и находятся в полном порядке, на ходу.
Он играет то на одной, то на другой. Существует любимица. Долго не прикасался к ней, потом взял в руки, а она не звучит. Он объясняет огорченно: “Обиделась”. Перебирает струны и добавляет растерянно: “Не отвечает…”. И наконец, с облегчением: “Простила…”.
Перестройка дворцового театра
Речь идет о перестройке Оперного дома в Зимнем дворце, объявленной указом Екатерины II от 10 мая 1783 года, – о проекте реконструкции юго-западного ризалита (т.е. выступа). В солидной книге “Эрмитаж. История строительства и архитектура зданий” сказано: “Согласно предварительной смете на перестройку ризалита вчерне требовалась немалая по тем временам сумма – 57820 рублей 54 1/2 копейки”.
Вот так. Можно ли представить себе что-либо подобное при реконструкции Кремля или восстановлении храма Христа Спасителя…
Рестораны и забегаловки
После войны, точнее, после отмены карточек, в столице внезапно обнаружилось множество злачных мест. Прекрасное слово “забегаловка”. Как французское “бистро”, которое, как известно, тоже из русского. Все эти “закусочные”, “пельменные”, “блинные”… “шашлычные”? Нет, то ближе к ресторану (ах, какие шашлыки готовили у Никитских!). Скорее уж “столовые”. Там было дешевле всего. Как тогда говорилось, дешево и сердито. Впрочем, недорого было везде. Денежки еще не успели накопиться у людей после реформы сорок седьмого года. Водка в розлив подавалась всюду. В той же “столовой” примет мужик спокойно граненый стакан под какую-нибудь куриную лапшу – и порядок. Нет нужды соображать с незнакомыми людьми, таясь по подъездам. Бездумные запреты и ограничения властей в этой сфере всегда только подталкивали население к пьянству.
Ну и, конечно, пивнушки, пивные залы и бары. Знаменитейший “лучший в мире бар № 4” на Пушкинской площади. Многих можно было там встретить. Часто – живущего рядом Твардовского. Там же я познакомился с легендарным киноактером Петром Алейниковым. Этот бар, особенно его второй, подвальный зальчик, был, по сути, филиалом Литинститута. Светлов даже проводил там иногда свои семинары. А сбоку, на Бронную, выходило из бара окошечко, где всегда можно было получить необходимое почти на ходу.
И все это накрепко связано с кем-то, кого давно уже нет. Пельменная в проезде Серова – со Смеляковым и Лукониным, “стекляшка” у Планетария – с Викой Некрасовым. Нет смысла перечислять. Да можно и ошибиться – в подробностях.
Очень уж многое менялось. В превосходных воспоминаниях С. Лунгина о Некрасове сказано, что в пивнушке сорок девятого года Вика протянул ему десятку и велел взять три по сто водки (третьи для случайного знакомца). Лунгин спутал: это можно было получить за десятку уже хрущевскую, после реформы шестьдесят первого (1:10). И чуть дальше: “Детского мира” еще не было, был еще Лубянский пассаж и отличный ресторанчик в подвале, на углу Рождественки”. Так вот, это был не “ресторанчик”, а громадный “Иртыш. Ресторан 2-го разряда”. Такая надпись, тоже громадными золотыми буквами, красовалась у него на фасаде. А залы были расписаны сценами покорения Сибири – под Сурикова.
Впрочем, я заговорил уже о ресторанах. Для меня это прежде всего “Нева” на Пушкинской улице (снова Большой Дмитровке). Туда мы регулярно ходили с Инной, когда только собирались объединить наши жизни. Сидели часами. Длинный узкий зал. Боже мой, там играл в то время в оркестре на скрипочке мой впоследствии ближайший друг Ян Френкель. Странно, я его совершенно не запомнил, а мог бы (рост, усы!). Вероятно, потому, что я, как мне сейчас кажется, всегда садился спиной к оркестру.
У каждого свой список. Ресторан “Москва”? Да нет, это как вокзал. Не вокзальный ресторан (бывали замечательные), а именно вокзал, с его суетой и несуразностью. Я там бывал только с друзьями, остановившимися в той же гостинице. А ведь в “Москве” не всякого поселяли.
“Гранд-отель”, наоборот, – элегантный, строгий. Жаль, не сохранился. Одно время он был самым модным в столице, вечером – не протолкнуться. Вообще, потом стало трудней попасть в ресторан, чем оплатить счет. Очереди у закрытых дверей, роскошный швейцар за стеклом, впускающий малыми дозами дождавшихся счастливчиков. Но днем и тогда проблем не было.
Сидим вдвоем за столиком на четверых – там большинство было таких. Ресторан почти пуст. Появляется женщина, решительно направляется к нам: – У вас свободно?
Рабская боязнь сесть за отдельный, нетронутый столик, неистребимые гены общепита.
В сталинские годы многие рестораны работали до трех часов ночи. Или утра? Тогда все заканчивалось поздно, скажем, “Последние известия” по радио – боем курантов, а перед этим записью вечерней Красной площади. У Мандельштама: “И в полночь с Красной площади гудочки”.
Нередко люди шли в ресторан после театра. Спектакли ведь тоже бывали нескончаемы. Если у классика пять актов, никакой режиссер не осмелится сделать из них два действия. Четыре утомительных антракта с кружением по фойе…
И у нас, бывало, в общежитии на Тверском, предложит кто-нибудь вечером, часов в 11 или в 12: а давайте рванем в “Арагви”! У кого сколько есть?..
Приходим, нас принимают вполне радушно. Сразу отдаем деньги официанту: себе возьми десятку, а на остальное… Он тут же подсчитывает заранее: водки две бутылки… салат картофельный… лобио… И все довольны.
Лобио – грузинское, самое демократическое блюдо из фасоли. Помню – через много лет – какой-то банкет в том же “Арагви”. Уже в конце вдруг появляется Катаев. Извиняется: раньше никак не мог. Ну, за ним ухаживают, наливают, подкладывают. Кто-то говорит: – Валентин Петрович, вот лобио осталось.
Катаев отвечает афоризмом: – Лобио всегда остается.
Да, банкеты. Был юбилей лучшего эстрадно-симфонического оркестра. В “Метрополе”. Кроме оркестрантов – солисты, композиторы… Огромный зал. А от властей – первый заместитель председателя Мосгорисполкома. Не шутка!
Гуляли от души. Жена главного дирижера, женщина, известная своей решительностью и экспансивностью, вытащила зампреда танцевать. Кружились возле фонтана. Она потеряла равновесие, он попытался ее удержать, но она бухнулась в воду и, как русалка, утянула и его. Глубина, понятно, по колено, но текло с них ручьями! Они, разумеется, тут же уехали; она, переодевшись, очень скоро вернулась.
На другой вечер я ужинал с Яном Френкелем и Андреем Старостиным у нас в писательском Клубе, и Ян с подробностями поведал об этом происшествии, свидетелем коего был.
Андрей Петрович тут же огорченно заметил, что теперь зампреда снимут. Он его знал.
Мы запротестовали: ну почему? чем он виноват?
Старостин объяснил: да, там порой прощают многое. Но существует закон: руководителю нельзя выглядеть смешно. Именно – выглядеть. Это ведь серьезные люди.
И как в воду смотрел – в данном случае такое выражение вполне уместно.
Рестораны и забегаловки… Целую книгу можно было бы написать – жаль, других дел много.
“Пойду в аптеку”…
Современная аптека. Надпись, и рядом опознавательный крест еще недавно красного цвета, теперь – зеленого. Понятно, ведь нынче по всему миру расцвели эти вызывающе благородные ростки. Но окрас и у них подразумевается прежний: под мышкой у “зеленых” – обязательно Красная книга.
Войдем внутрь. Цены безбожные. Часто одна упаковка серьезного препарата стоит, как теперь выражаются, до десяти минимальных зарплат. Но народ есть, клубится. А куда денешься? Берут что подешевле. Старушки – свои бессмертные “глазные капли” или “от головы”.
Давно не помню, чтобы врач выписывал мне рецепт на лекарство, изготовляемое потом в аптеке. А ведь было: вы приходите за желаемым через сутки, а то и двое – как указано. Иногда и быстрее. Если на листке рецепта волшебная, не всем понятная пометка: “cito”. Теперь – преимущественно комбинации “готовых форм”. Проще для обеих сторон.
За границей аптека – несколько другое. Это отчасти клуб. Там назначают встречи. Можно выпить воды или кофе… У нас в праздники большинство аптек закрыто по три дня. Кроме “дежурных”, которые попробуй еще найти.
Раньше в аптеку можно было обратиться и ночью, с любым пустяком, – провизор часто жил тут же, во втором этаже. Стучите в дверь или дергаете подольше звонок. Помните классику? Скучающая соблазнительная аптекарша. Страдающий влюбленный посетитель. Но появляется вместо жены сонный аптекарь, отпускает спрошенные наобум мятные лепешки.
Странно, я не припомню чего-то воспевающего аптеку, ее суть, ее готовность помочь, облегчить, вылечить. В литературе это почти всегда нечто забавное, в городском фольклоре аптека – извечная деталь роковой любви. Магазин по возможной продаже окончательного от нее избавления.
Пойду в аптеку, спрошу яду.
Аптекарь яду не дает…
И правильно делает. Это вам не тот сонный, с мятными лепешками. А может быть, и тот самый. Но он начеку. Однако яд, значит, все-таки есть. Надо было не так назвать, но она не знала, не умела.
Все же она своего добьется, отравится (в другой песне прямо сказано: “Маруся отравилась”…). Это был традиционный, основной способ женского самоубийства из-за несчастной любви.
Но имелся еще иной мотив – женская безоглядная месть. Не сопернице, – Бог с ней, а неверному. Тоже через аптеку, но уже не через яд. С кислотой было, видимо, проще – не такой дефицит.
Пойду схожу в аптеку,
Куплю там кислоты,
Лишу тебя навеки
Небесной красоты.
С каким предвкушаемым наслаждением сказано! С какой страстью!
Теперь у аптеки репутация совсем другая. Но посещать ее приходится все чаще, хотя и для иных нужд.