355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Ваншенкин » В мое время » Текст книги (страница 2)
В мое время
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 01:33

Текст книги "В мое время"


Автор книги: Константин Ваншенкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц)

“Уважаемый Герман Степанович!

В Остроумовской клинике на Пироговке, по иронии судьбы прямо напротив штаба ВВС, лежит с инфарктом известный Вам М. Л. Галлай. Сами понимаете, настроение у него не блестящее. Было бы хорошо, если бы Вы с Юрием Алексеевичем нашли возможность навестить его.

С уважением К. Ваншенкин”.

Дня через два я был в Лужниках на футболе. Кто играл, не помню, но трибуны в ту пору заполнялись почти всегда. И вдруг перед началом – оживление, шум, люди встают, оглядываются. Что случилось? В правительственной ложе – Гагарин. И кто-то с ним еще.

А назавтра я поехал к Марку. Вахтер встретил меня возбужденно:

– Что вчера было! Гагарин к вашему другу приезжал!

– С Титовым?

– Нет, с каким-то старшим лейтенантом.

И рассказал, что случилось столпотворение. Из других корпусов сбегались. Со второго этажа лежачие вниз сползли – посмотреть. Потом сами не могли подняться, их пришлось втаскивать. Во как!

Марк лежал умиротворенный, благостный. Персонал продолжал сиять вчерашним светом.

Я поинтересовался: а кто был с Гагариным?

Марк ответил, что с Юрой приезжал Андриян Николаев из Чебоксар, хороший парень, тоже скоро полетит…

В тот день мы договорились пообедать в ЦДЛ с Трифоновым. Выйдя от Марка, я сел на пятнадцатый троллейбус и доехал до Никитских. Конечно, я сразу представил себе, как все было: Титов передал мою записку Гагарину (или прочел по телефону), Гагарин с Николаевым как раз собирались на футбол, а Пироговка ведь рядом с Лужниками. Они выехали на полчаса раньше, погостили и отправились на стадион.

Трифонов уже ждал меня. Ты что сияешь? – спросил он. Что-нибудь хорошее случилось?.. Я ответил: да, но не со мной…

Юра восхитился: но это же замечательно!

Через несколько дней я встретил Роберта: я твою записку Герману передал… Я ответил: спасибо, я знаю.

Эту историю я не рассказывал никому, кроме Инны. И еще однажды под настроение – Толе и Гале Аграновским, которые обещали никому ее не разглашать.

* * *

Рассказ Галлая. Сразу после успешного окончания испытаний одного из реактивных МИГов Марк и еще несколько близко причастных к этому людей, оставив на аэродроме свои машины, отправились на служебном автобусе в ресторан гостиницы “Советская”. Автобус отпустили. Мест, разумеется, не было, но метрдотель сразу нашел им столик и вручил меню. На обсуждение ушло три минуты, он сам принял заказ, передал его подошедшему официанту и остался возле столика. Они знали, что он не уйдет, но немного порезвились: потребовали вдогонку заказу еще и пива, он дал сигнал, и пиво принесли. После перенапряжения им требовалась разрядка, Марк открыто бросил на пол вилку и, объяснив, что она упала, попросил заменить. Метр невозмутимо щелкнул пальцами, и чистая вилка появилась. Они пили, закусывали, смеялись, рассказывали анекдоты, ничего предосудительно-секретного в их разговорах не было.

Потом они расплатились, и метрдотель проводил их до выхода.

На улице лупил дождь, вышедшие до них посетители теснились под козырьком. На такси рассчитывать не приходилось.

Галлай повернулся к метрдотелю и негромко сказал: – Нам нужно две машины. Прошу вас как офицер офицера… Тот четко ответил: – Будет сделано.

Через несколько минут они уехали.

* * *

В нашей с Инной жизни был день, когда мы завтракали в Москве, обедали в Париже, а ужинали в Риме. Да еще второй завтрак – в самолете.

Стоял сентябрь 1965 года. Мы летели на конгресс Европейского сообщества писателей. Одни, делегаты, прямым рейсом Москва – Рим, другие, тоже члены сообщества, но гости конгресса, – через Париж.

Мы наскоро перекусили у себя на кухне, сели в такси и покатили в Шереметьево. Уже было светло, но Москва еще пустынна, и мы пересекли ее без задержек. Рощи вблизи аэропорта выглядели вполне осенними. В зале доброжелательные заспанные лица попутчиков.

А в Бурже мы сразу попали под крыло компании “Эр Франс”. Желающих тут же повезли в Версаль (мы там уже бывали), остальные гуляли, бродили, болтались по Парижу. Было еще по-летнему тепло, скорее жарко.

Ну конечно, Лувр и Зал для игры в мяч (импрессионисты). И обед – не где-нибудь, а на Елисейских полях.

Дальше летели с Орли, понятно, уже не ТУ-104, а маленькой аккуратной “Каравеллой”. Мы поднимались в нее по трапу, ведущему под хвост или, как находчиво заметила одна наша дама, в попку.

На земле уже вечерело, но наверху было светло, и вдруг среди прочих объявлений серебряно выделился голосок стюардессы: “Мон-блан”, “Мон-блан”… Сидящая рядом Алигер спросила, летал ли я прежде этим маршрутом, и, узнав, что нет, уступила мне свое место у иллюминатора (“как благородный человек”, – уточнила она), чтобы я мог увидеть озаренные закатом Альпы и их знаменитую вершину. А потом быстро стемнело, мы летели в полном мраке, пока не раскрылся под нами переполненный огнями Рим.

Когда мы с Инной побросали в номере вещи и спустились ужинать, было не слишком поздно. Мы посмотрели друг на друга и одновременно рассмеялись, таким нереальным показался нам прожитый день.

* * *

Осенью 1987 года, объявленного ЮНЕСКО годом Пушкина во всем мире, я побывал на одноименном симпозиуме в Милане. Состав нашей делегации: Н. Томашевский, Н. Эйдельман, Р. Хлодовский и я. Остальные все были профессора, русисты и слависты из различных итальянских университетов и из других стран. Они выступали с докладами: “Пушкин – и то-то и то-то”. Были там и наши молодые женщины-филологи, вышедшие замуж в Италию, они тоже мило лопотали что-то. Меня председательствующий Ж. Нива представил: “Это человек не университетский”. То есть практик, что ли.

А руководил всем очаровательный профессор Эридано Боццарелли, внимательный и трогательный; его у нас хорошо знают.

Так вот, там я услышал от нескольких откровенных собеседников, что, мол, они, конечно, понимают: Пушкин – великий поэт, но все-таки знают об этом больше понаслышке. Да, они в общем владеют русским, но ведь чтобы по-настоящему понимать Пушкина, нужно быть растворенным в его языке, а он должен быть растворен в вас. Без этого невозможно. А переводы? Ну что переводы!..

У нас ведь то же самое. Мы, не знающие английского, только слышали, что есть великий поэт – Байрон. Не знаю, как по-французски и по-испански, но на русском Арагона и Неруды нет, что бы вы ни говорили. Конечно, существуют удачи: Бернс и английские баллады Маршака, французские лирики Б. Лифшица и, разумеется, Шекспир, Гете, Рильке Пастернака. А его же Т. Табидзе, С. Чиковани. А Николоз Бараташвили!..

По вечерам после заседаний обычно все вместе – человек двадцать – ужинали в шумном, но уютном ресторане за длинным столом, составленным из нескольких маленьких. Боццарелли проверял, у всех ли есть собеседники.

И вот в последний день я оказался напротив профессора из Флоренции – Ренато Ризолитти. Мы наливали белое легкое вино из бутылок, похожих на кегли, и разговаривали о поэзии, об искусстве. Мнения наши вполне сходились. Потом он, раскрасневшийся от белого вина, сказал, что летом во Флоренции был Владимир Соколов, и он, Ризолитти, его опекал. Он поинтересовался, хороший ли поэт Соколов. Я ответил, что очень, и спросил, слышал ли он о Соколове прежде. Ответ был, разумеется, отрицательный. А обо мне? То же самое. И это меня не удивило, хотя я не раз печатался в Италии. Отдельной книги у меня не было, но издавался я там в течение ряда лет, хотя бы по данным ВААПа, которое, как известно, зря такое не подтвердит, – скорее наоборот. И недавно вышла очередная антология на Сицилии, куда меня приглашали весной, но я не поехал. Да и много раньше. Вспомнил, как в 1965 году я был в Риме на конгрессе Европейского сообщества писателей, членом которого состоял, и как-то в конце дня мы шли с Капитолийского холма, где проходили заседания, по уже остывающему Риму – я, Инна и переводчица английской прозы Евгения Калашникова. Зашли, кажется, на улице Корсо, в большой книжный магазин купить дочери-художнице (она была еще школьницей) какой-то альбом репродукций. Денег как всегда было мало, а продавец начал выбрасывать на прилавок все лучшее. И тут Женя Калашникова, знавшая и другие языки, вдруг разболталась: это наш поэт, то да се. Продавец встрепенулся, побежал куда-то и принес два тома. Антология русской поэзии, только что вышедшая. И к Калашниковой – где, мол, он? Та смотрит – Пастернак, Заболоцкий, нет, говорит, это корифеи, и вдруг, пожалуйста, – Ваншенкин, вот он, семь стихотворений. Продавец тут же приволок огромную книгу почетных посетителей. Я сделал короткую запись. Передо мной шел Федерико Феллини.

А флорентийский профессор Ренато Ризолитти меня не знает. И неудивительно. Я спросил, а кого же он знает, и получил ответ: Евтушенко, Вознесенский, Окуджава. А почему? Ренато, не колеблясь, объяснил: первоначально их узнали в Италии в связи с каким-то политическим скандалом, то ли при Хрущеве, то ли при Брежневе, и с тех пор запомнили. А Окуджава, вообще, певец, артисто! Но и с ним тоже что-то было…

Я это все рассказываю ничуть им не в укор. Как можно, помилуйте! Мне это все ни капли не мешает. У меня другая дорога, своя. Как можно было волноваться и негодовать по причине, скажем, появления их фотографии на обложке журнала. Да это же себя ни в грош не ставить. А им тоже обижаться не резон: всемирная известность Пастернака – и то результат скандала.

И я сказал своему новому флорентийскому знакомцу: а знаете, я бы не хотел, чтобы вы читали меня по-итальянски. Вот вы прочтете и подумаете: как мы с ним интересно говорили, а пишет-то он, оказывается, вон как. А ведь у меня своя изощренность, тонкость, особенности, – это все пропадет. Читайте лучше по-русски. Пусть и не все поймете. Еще Чехов писал не раз Книппер, что не хочет издаваться за границей. А ведь – проза! И еще я вспомнил выступление Альберто Моравиа на писательском съезде в Москве. Уже дома посмотрел по стенограмме и теперь цитирую дословно: “Студенты в Италии как-то задали мне вопрос, какая разница между стихотворением и романом. Я ответил, что главных различий три: романы длинные, а стихи короткие; поэт говорит о себе, а романист – о других; романы можно переводить, а стихи нет”.

Ризолитти кивал и смеялся.

* * *

Давно не бывал в Литинституте, а тут пригласил Игорь Волгин выступить у него на семинаре, и я, поднимаясь по лестнице, неожиданно вспомнил рассказы очевидцев о том, как здесь, в Доме Герцена, на предпоследней площадке произошла по невыясненным причинам короткая схватка между Есениным и Пастернаком. Отнюдь не словесная. Стычка, в результате которой первому из них пришлось пересчитать боками ступеньки, – хорошо хоть лестничный марш там короче стандартного.

А недавно прочел у Вяч. Вс. Иванова, как у них на даче в Переделкине боролись по предложению Фадеева два случайно зашедших соседа – Пастернак и сам Фадеев. Предложивший и проиграл.

Вообще представлять Пастернака эдаким интеллигентским слабаком – по меньшей мере легкомысленно. Он был крепок физически, много возился на огороде, купался до первого льда. Однако подозреваю, что в обоих упомянутых случаях на его стороне имелось определенное дополнительное преимущество, ибо его соперники скорее всего не были совершенно трезвы.

* * *

В. Маяковский об А. Жарове: “…наиболее печальное явление в современной поэзии. У него – ни одного собственного слова. Он даже хуже, чем О. Мандельштам” (А. Крученых. “Наш выход”. К истории русского футуризма. RA. М., 1996). За упоминанием Мандельштама в таком контексте чувствуется не только желание поострить, но и определенная задетость. Одна из бед Маяковского была, думается, в том, что его окружало немало заурядных, но “своих” людей, смотревших ему в рот и ловивших каждую его, в том числе сомнительную, остроту.

И другие воспоминания: “Вечер Мандельштама в Политехническом. Осип Эмильевич давал ответы на записки спокойно и точно. Но вот он прочитал: “Как относитесь Вы к Маяковскому?” Наступила пауза, и пауза злая. Никто не сомневался, что Мандельштам не будет лгать. И похоже было, что Мандельштама “срезали”. Вдруг неожиданная реплика Мандельштама: “Маяковский – точильный камень нашей поэзии”. Овации, которыми аудитория встретила эти слова, можно сравнить только с победой чемпиона на трудном матче. Однако действие оказали не только сами слова, но и как они были сказаны. Резкое ударение на словах “точильный камень” прозвучало как неоспоримое решение вопроса” (Е. Осьмеркина-Гальперина. “Мои встречи”. “Наше наследие”, VI, 1988).

В этом заочном поединке благородным чемпионом действительно предстает Мандельштам.

* * *

Вот как сказано у Ю. Олеши: “Илья Сельвинский великолепно описал тигра. Морда тигра у него и “золотая”, и “закатная”, и “жаркая”, и “усатая, как солнце”. (Солнце, глядите, “усатое”. Вот молодец!) Он говорит о тигре, что он за лето “выгорел в оранжевый”, что он “расписан чернью”, что он “по золоту сед”, что он спускался “по горам”, “драконом, покинувшим храм”, и “хребтом повторяя горный хребет”. Описывая, как идет тигр, Сельвинский говорит, что он шел, “рябясь от ветра, ленивый, как знамя”, шел “военным шагом” – “все плечо выдвигая вперед”…

“Ленивый, как знамя”, это блистательно, в силу Данте”.

Сейчас так уже не восхищаются. Какая потребность похвалы, необходимость восторга, – у хвалящего!

* * *

В 1967 году в одной из московских районных библиотек состоялась конференция на тему: “Что мы читаем?” Все было солидно: доклад, содоклад, подготовленные и неожиданные выступления. Незадолго перед этим прошел суд над Синявским и Даниэлем, и его отголоски все еще звучали в прессе, где их продолжали клеймить.

Здесь же о случившемся не упоминали, ибо осужденные не подпадали под название конференции, – ведь их никто не читал. Впрочем, как известно, последнее обстоятельство чаще всего не являлось у нас препятствием для высказывания решительных мнений.

Среди прочих выступала, волнуясь, женщина средних лет. Она горячо поведала собравшимся, что сама она ленинградка и, хотя давно живет в столице, с особенным чувством читает питерских писателей. А там есть замечательные мастера: Вера Панова, Федор Абрамов, Виктор Конецкий, Даниэль Гранин…

Я не склонен думать, что она сделала это специально. Просто застряло в ушах бессчетно повторенное слово. И она, не замечая, тоже повторяла восторженно: Даниэль Гранин!..

Никто не засмеялся, не сделал ей замечания, не поправил ее.

* * *

Когда я слушаю публичные выступления Искандера (особенно по ТВ), меня всегда держат в напряжении его пугающая трагическая незащищенность, на грани срыва, его откровенная самоуглубленность.

При личных разговорах с ним это так не чувствуется. Впрочем, интерес к собеседнику и детская доверчивость бросаются в глаза.

* * *

В книге Фазиля Искандера “Человек и его окрестности”, переполненной людьми, как стадионы былых времен, я наткнулся на такое место (рассказ “Рапира”). Известный в прошлом мастер спорта и член сборной страны рапирист Юра сидит днем с друзьями на верхнем ярусе приморского ресторана. Здесь же бегают дети, и его сын неожиданно “смахнул со столика стакан с пепси.

И тут я увидел молнию-вспышку знаменитого когда-то фехтовальщика! Клянусь, Юра даже не посмотрел в сторону летящего стакана… Не поворачиваясь, он выбросил руку вбок и поймал стакан у самого пола. Стакан не успел перевернуться, и жидкость почти не выплеснулась из него”.

Трудно представить себе наиболее убедительное описание исключительной реакции большого спортсмена. Запоминается!

А года через два после прочтения этой книжки я случайно услыхал про такой эпизод. Знаменитейший боксер Виктор Агеев (помните, он дрался в открытой стойке?) сидел, тоже в компании, где-то в парке, около павильона. Уборщица не успевала уносить с пластиковых столиков грязные тарелки, чем иногда пользовались осторожные воробьи. И вдруг Агеев сделал мгновенный выпад, и один из них оказался в ладони боксера. Тот продемонстрировал его присутствующим и, естественно, отпустил.

Когда я рассказал об этом Фазилю, он пришел в восторг. Феноменальная реакция Агеева подтверждала правдивость эпизода с рапиристом Юрой.

* * *

Булат Окуджава. Из характеристики. Он был внимателен к другим и часто столь же эгоцентричен, занят собой. Он был проницателен и доверчив. Он мог быть нежным и презрительным. Был ироничен и сентиментален. Осмотрителен и наивен. Серьезен и смешлив. Кокетлив, добр, нетерпим и снисходителен. Он был наблюдателен и мог не замечать явного. Он был изящен, элегантен и одновременно подчеркнуто небрежен в одежде.

В нем сочетались любовь к общению и тяга к одиночеству.

* * *

Перед вечером в Политехническом, посвященным памяти Булата (25.6.98), за сценой Вася Аксенов, только что вернувшийся из разочаровавшего его Крыма, рассказал мне, что в Коктебеле он коротко останавливался в корпусе 19, в комнате, где когда-то часто жил я и, выпив, порой бросал в стену нож (десантная выучка!). Меня умилило, что Вася этого не забыл – без него я бы сам не вспомнил. Да, у меня долго была такая дурацкая привычка, и признаюсь, что я этим забавлялся даже в зарубежных поездках, в гостиницах, поскольку при пересечении границы еще не существовало металлоискателей. У меня был очень хороший, сбалансированный нож.

Сейчас я спросил у Аксенова: “А что, остались следы?” Нет, конечно, но остался след в его памяти.

* * *

Откуда взялась эта безумная, маниакальная идея властей, утверждавшая, что главной в литературе должна быть тема рабочего класса? И почему ничего не получилось? Хоть бы одна скромная повестушечка, скажем, о молодом голодном пареньке, пришедшем в войну на завод. А то ведь ничего. О деревне – замечательные вещи, о войне – тоже, а здесь ни одной. Да потому, наверное, что те шли от естественной потребности авторов, а тут предлагалась искусственность директивной задачи.

Существовали литературные премии – Министерства обороны, милиции, ВЦСПС, но они преследовали свои ведомственные цели, и круг отмечаемых ими был качественно иной. Собственно, отчасти как и сейчас, – тоже свои “тусовки”.

РАППа давным-давно не существовало, но, по сути, он как будто оставался. Потрясающе сказал когда-то о нем Пришвин (дневники 1931 г.): “организованная пыль”. И еще: “РАПП держится войной и существует врагом (разоблачает и тем самоутверждается); свое ничто, если оно кого-нибудь уничтожает, превращается в нечто”.

Ничего не меняется.

Но вот что интересно: некоторые настоящие писатели тоже пытались откликнуться, решить свои собственные проблемы одним ударом. Разумеется, талантливо решить. И в числе их оказался, как ни странно, Юрий Трифонов.

Я знал его хорошо, близко. Мы одновременно учились в Литинституте, да и потом общались без конца – я не раз бывал у него на Масловке, а на Ломоносовском он жил прямо подо мной.

В 1951 году Юра получил Сталинскую премию за “Студентов”. Шутка сказать! Его молодая жена, солистка Большого театра Нина Нелина, ждала от него следующих премий – тогда пошла мода на лауреатов многоразового использования. Но не тут-то было.

Выяснилось, что Юркин отец был расстрелян в тридцать восьмом, а мать репрессирована (точно как у Булата!), и дальнейшего благоприятствования ему не будет. Но главное – он сам никак не мог определить для себя, о чем писать. Сочинил пьесу про художников (художником был его тесть), она успеха не имела. Вместе с Арбузовым, Малюгиным, Штоком без конца ходил на футбол, писал о нем, но это, говоря по правде, был взгляд с трибуны.

И вот тут возник канал – роковое для России слово. Как у Твардовского: “На каком Беломорском канале?” Но здесь даже не Россия – Туркмения. Пустыня, стройка, рабочий класс. И Трифонов поехал.

Роман начинается так: “Ехать было мучительно, мы сидели в трусах и в майках на мокрых от пота матрацах и обмахивались казенными вафельными полотенцами. Раскаленный воздух, набитый пылью и горечью, влетал в открытые окна”…

Он ездил и летал туда (с множеством приземлений) – по-моему, шесть раз. Ложной оказалась сама идея канала, нарушившего природное равновесие и приведшего впоследствии к трагической гибели Аральского моря. Конечно, он этого предвидеть не мог. Но он ощущал происходящее с ним самим как собственную жизненную нелепость. Это было истинное страдание, тоска, одиночество, разочарование, подозрения, постоянное осознание себя несчастным. Он писал свой роман трудно, со скрипом, словно азиатский песок забивал его ручку и машинку. Он выстраивал сюжетные линии, рисовал людей, но это тоже был взгляд с трибуны.

Он нашел поистине выстраданное название – “Утоление жажды”. Но самого утоления не было – только неосуществимое стремление к нему. Невозможно уже было это бросить на полдороге. Это было отчасти или во многом вымучено, подгоняемо Ниной. А потом – официально поддержано, выдвинуто на премию. Но это не принесло ему удовлетворения, ибо не соответствовало затраченным усилиям души.

(Вспомню в скобках, как позднее, когда уже умерла Нина и Юрка маялся и целыми днями плакал, он пригласил меня в Дом кино посмотреть отснятый в Ашхабаде двухсерийный художественный фильм по этому своему роману. В зальчике кроме нас была только его дочь Олечка – она до сих пор зовет меня “дядя Костя”. На экране тянулась пустыня – экскаваторы, палатки, жара. И играл свою последнюю роль уже смертельно больной, неподражаемый артист Петр Алейников в тельняшке, а рядом хлопотала очень похожая на него дочь).

… Через восемь лет после “Утоления жажды” ставший совсем другим Юрий Трифонов написал небольшую повесть “Предварительные итоги”, куда неожиданно вместилась та его былая боль.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю