Текст книги "В мое время"
Автор книги: Константин Ваншенкин
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 10 страниц)
Константин Ваншенкин
В мое время
Из записей. Часть 1 (1999)
В 1957 году, будучи автором нескольких поэтических книг, я вдруг испытал потребность написать что-нибудь и в прозе. Однако не решился сразу далеко отплывать от берега, и первая моя проза оказалась о стихах. Я написал большую (в один печатный лист) работу “Перечитывая Твардовского”, а подзаголовком к ней поставил: “Короткие заметки”. Статья состояла из, казалось бы, разрозненных, хронологически идущих не подряд наблюдений, размышлений, сопоставлений – и не только о поэте, объявленном в названии. То есть она была составлена из отдельных фрагментов, даже лоскутков, которым, однако, находиться вместе оказалось комфортнее, чем порознь. Я уже тогда смутно осознал, как много значит в этом деле ручная сборка.
В ту пору не было еще всяческих “Камешков на ладони”, “Мгновений” и “Затесей”. Я же отрекомендовал свою вещь чисто информационно. Она была опубликована в “Новом мире” (еще при Симонове), замечена критикой и читателями. Прочел ее и Твардовский.
Я печатался у него еще в первое его редакторствование, и когда он пришел в журнал вторично, я опять приносил ему стихи. Однажды он спросил, а почему бы мне не написать и прозу. Поскольку у меня есть необходимая для нее наблюдательность. О чем хочу – о себе, о детстве, о войне. В том же плане, как та статья.
Ведь прозаики, знаете, как пишут? – сказал он посмеиваясь. Они пишут сцены, эпизоды, а потом соединяют их мосточками и переходами. А вы – написали о чем-то, отбив – и о другом…
И я написал свою первую, автобиографическую, прозу – “Армейскую юность” и снова поставил подзаголовком: “Короткие заметки”.
Твардовский ее напечатал. И следующую – “Авдюшин и Егорычев” – тоже.
С тех пор, наряду со стихами, у меня иногда стали появляться настоящие рассказы, есть даже две повести. И они мне дороги. Но, пожалуй, самое мне близкое в моей прозе – это все-таки именно заметки, записи. О чем они? Почитайте.
Здесь много известных публике имен. Ничего не поделаешь – автор с этими людьми близко и долго общался. Здесь то, чем я бывал занят и увлечен – в том числе футбол или собственные скромные открытия в известных всем книгах. Но прежде всего это воспоминания, которые при желании всегда можно приостановить и, рассмотрев стоп-кадр, включить последующее движение. Со звуком и цветом.
Однажды, летним утром 1974 года у меня дома раздался телефонный звонок: – Константин Яковлевич? С вами говорит старший лейтенант КГБ К. (он, разумеется, назвал свою фамилию полностью). И после краткой паузы, во время которой я должен был осознать значительность происходящего, объяснил, что он курирует Московский союз писателей и хотел бы со мной встретиться. Но вот где и когда?
Я, понятно, не стал откладывать и назвал ЦДЛ, поскольку сегодня собираюсь в два часа быть по делам в Союзе.
Он ответил, что нет, там неудобно, и предложил увидеться в 13 часов поблизости – в скверике на площади Восстания. Тем более что погода хорошая. Так вот, если встать лицом к высотке, то на ближайшей к зданию скамье, в крайнем правом ряду. Я вас узнаю, заверил он, а вы – меня: я высокий такой, баскетбольный парень.
В назначенное время, выйдя из троллейбуса, я пересек Садовое кольцо и пошел по правой аллейке. Действительно, с последней скамейки поднялся навстречу высокий, стройный, довольно молодой человек и пожал мне руку. Я попросил предъявить документы, он раскрыл в ладони удостоверение и подержал так несколько секунд. Мы сели.
Ясное дело, я с самого начала понятия не имел, о чем или о ком он хочет со мной говорить, и не пытался угадать – бесполезно. Но напряжение ожидания присутствовало.
Вдруг он спросил: – Константин Яковлевич, скажите, где вы были летом сорок четвертого года?
– Что?! – едва ли не вскричал я. – Где я был? Я в составе 4-й гвардейской воздушно-десантной бригады находился в Белоруссии. В частности в городке Старые Дороги. И, к счастью, тому есть немало свидетелей…
– Да вы не волнуйтесь! – перебил он меня.
– Я как раз поэтому и не волнуюсь.
Тут он, оправдываясь, начал объяснять, что вопрос к делу отношения не имеет, что это личный вопрос. А именно: его дядя, читая прозу Ваншенкина, решил по каким-то подробностям, что они с Ваншенкиным однополчане, и попросил уточнения…
– Не знаю никакого дяди, – ответил я.
Тогда К., помедлив, перешел к тому, ради чего он меня, собственно, по его выражению, и побеспокоил. Что я могу сказать о Борисе Слуцком?
– О Слуцком? Странный вопрос. В каком смысле – что? Слуцкий – замечательный поэт, один из лучших. И он настоящий коммунист, идейный, принципиальный. Очень честный, болеет за все, что происходит, воспринимает как личное…
Он перебил меня: – Вы серьезно?
Я удивился: – Конечно. Прошел войну, несколько наград, вы сами знаете. А как он радуется удачам товарищей, поддерживает молодых! Да если бы все были, как Слуцкий… А почему вы меня спрашиваете?
– Ну ладно, – заключил он разочарованно. – А знаете вы Сбрнова?
По его ударению я понял, что он встречал эту фамилию только на бумаге. Знаю и Сарнува. Мы учились в одно время в Литинституте, правда, на разных курсах. Критик, пишет статьи и книги, по-моему, о советской классике. Ничего предосудительного сказать о нем не могу. (Забавно, но в ту пору я был с Беном в длительной размолвке, не разговаривал и не здоровался.)
На этом наличие вопросов, как я понял, исчерпалось. Но напоследок К. бодро сказал: – Константин Яковлевич, а еще у меня к вам будет просьба. Вы человек известный, вас уважают. Вы часто бываете в ЦДЛ, в ресторане. Вот будете как-нибудь сидеть со знакомыми за столиком, я подойду, поздороваюсь, а вы меня пригласите за стол. Потом, если вам нужно уходить, вы уйдете, а я останусь с ними.
Я поинтересовался: а как же я вас представлю?.. Он: да никак, это же необязательно… Я: нет, так не годится. Тогда уж я вас отрекомендую как куратора от вашей организации… Он совсем поскучнел и сказал, что это нежелательно… Тут мы и расстались.
Недели через две скоропостижно умер Борис Балтер, мой однокашник. Я ездил его хоронить в деревню рядом с Малеевкой (об этом я рассказал в моих “Записях о Булате”). Был тягостный жаркий день. Гроб долго не выносили, и народ толпился в ограде. Я подошел к Слуцкому и встал рядом с ним.
– Боря, ты знаешь такого старшего лейтенанта К.?
Слуцкий ответил: – Из “Советского воина”?
Он любил проявлять осведомленность.
– Нет, – и я рассказал о своей беседе. Борис кивнул и никак ее не откомментировал.
Старшего лейтенанта К. (а может, он давно уже был капитаном?) я довольно регулярно видел. У нас в ЦДЛе часто бывали тогда всякие просмотры, встречи, концерты. Народ ломился. К., обычно с двумя молодыми женщинами, возвышаясь надо всеми, без очереди подходил к кассе и тут же получал отложенные для него билеты.
При случайных неизбежных встречах он всегда смотрел поверх меня.
* * *
Раньше возле каждого отделения милиции висели на стендах плакаты: “Разыскивается преступник”, с фотографией, описанием злодеяний, особыми приметами. У одного, помню, в особых приметах значилась его присказка: “елочки пушистые”. А время от времени вывешивались сообщения о результатах розыска. Тот, с елочками, быстро попался, – как тут скроешься.
А в Трубниковском переулке я видел буквально в трех шагах от милицейского другой стенд. Тоже плакаты, тоже с фотографиями, бумага, правда, получше.
“Кандидаты в депутаты Верховного Совета СССР”
Два листа. На одном Николай Александрович Тихонов, председатель Совета Министров СССР.
На втором Анатолий Петрович Александров, академик, руководитель исследований и разработок по атомной науке и технике в СССР. (Он сказал однажды по ТВ, что Чернобыльская АЭС настолько безопасна, что он готов поставить свою дачу на ее территории. Видно, не успел построиться.)
Итак, два беспроигрышных кандидата. Вместо особых примет – отменные биографии. Первый – дважды Герой Соц. Труда, второй – трижды.
У первого девять орденов Ленина, у второго – десять. Представляете?
Ленин, Ленин, Ленин, Ленин, Ленин, Ленин, Ленин, Ленин, Ленин; Ленин, Ленин, Ленин, Ленин, Ленин, Ленин, Ленин, Ленин, Ленин, Ленин. Уф!..
* * *
У службы безопасности существует, оказывается, специальный термин: секретоносители. То есть лица, обладающие на данный момент государственной тайной. Согласно инструкции, они могут оставаться таковыми в течение определенного количества лет. Но ведь и строжайшие инструкции меняются в сторону смягчения, и многие секретоносители уже утратили свой устрашающий обременительный статус, даже стали выездными.
Однако и просто в жизни есть люди – хранители чужих тайн, получающие наибольшее удовлетворение не от скорейшего расставания с чьим-либо секретом, а наоборот – от надежности его содержания в собственной памяти. Скажем прямо, такие люди встречаются редко. О сколько они знают! И ничто не заставит их раскрыть свои сейфы, ибо там размещены не их собственные, а доверенные им чужие интимнейшие вклады. Чаще всего окружающие и не догадываются о разнообразии и ценности тех ненаписанных архивов. И лишь в самых крайних случаях они могут (да и то не вполне прямо) поделиться своим знанием с человеком, к которому испытывают безусловное доверие.
Я знаю одну такую женщину.
* * *
В мое время у нас в институте наблюдалось несколько неразрывных парных дружб: Солоухин – Тендряков, Бондарев – Бакланов и еще другие. Они довольно долго продолжались и после окончания института, а потом, как случается в жизни, распались. Но что поразительно: участники этих маленьких, недавно столь тесных формирований не просто охладели друг к другу – они стали непримиримыми врагами. Солоухин когда-то в порыве откровенности рассказал мне, что в ожидании онкологической операции (см. его повесть “Приговор”) сделал попытку восстановить отношения с Тендряком, но встретил яростное неприятие.
Близко дружили и мы с Винокуровым, много было у нас общего. И тоже все мгновенно развалилось. Я хорошо помню, как это произошло. Перед началом большого писательского собрания стояли мы и разговаривали, как вдруг он весьма шустро для своей комплекции устремился через фойе и стал, кланяясь, пожимать руку А. Дымшицу. Это был переехавший недавно из Ленинграда (тогда оттуда появилось таких несколько: Кочетов, Друзин и др.) литературовед, известный своей идейностью и могущий при надобности разобрать чьи-либо ошибки или, скажем, написать правильную вступительную статью для первого после длительного перерыва однотомника О. Мандельштама.
Вечером я позвонил Жене и поинтересовался причиной столь бурного проявления чувств.
– Он меня спас! – прокричал Винокуров.
То есть как? А вот так! И раздраженно объяснил, что Дымшиц положительно упомянул его в своей статье, без чего Женя мог попасть под разгром, как Евтушенко и Вознесенский.
– Да при чем здесь ты? – изумился я.
– И вообще нечего меня учить! – крикнул он, и тут же я услышал: ту-ту-ту – короткие гудочки.
Я набрал снова и уточнил: – Ты что, трубку, что ли, бросил?
– Да, бросил!
– Ну привет.
Я потом подумал, что это был лишь повод для женькиной вспышки, предлог. Причина крылась в другом. Как-то я в разговоре с ним не очень высоко отозвался о его новом сборнике “Признанья”, высказал предостерегающие замечания. Еще недавно такое было между нами принято, но я не заметил, что Винокуров оказался уже отравлен только восторженными мнениями и не переносил иных.
Конечно, узнали друзья-приятели: да вы что! из-за чего! с ума сошли!.. Нужно помириться!
Винокуров ни в какую: не хочу, чтобы меня учили.
Я же сказал Трифонову: я не против, но учти – края разорванной живой ткани отмирают очень быстро, и восстановление вскоре будет уже невозможно.
Юра звонит: – Ты не будешь завтра в Клубе? – Собираюсь. – Очень хорошо. Мы будем там обедать: Женька, Левка Гинзбург и я. Приходи, мы вас помирим…
Захожу в Дубовый зал, они сидят за первым же столом по левую руку. Я говорю: – Привет молодежи.
Винокуров как заорет: – Какая я молодежь! Не хочу, чтобы так со мной разговаривали!
Схватил свою дерматиновую папку, в которой таскал обычно яблоки и морковку – от потолстения и поволокся к кому-то за другой стол.
Они ему: – Женя, Женя! – обескураженные столь быстрой своей неудачей.
Тогда я говорю: – По-моему, Винокуров робко прячет тело жирное в утесах.
Юрка захихикал, а Гинзбург умоляюще зашептал: – Только никому это не читай, а то ему передадут, и тогда все…
А я продолжаю: – Только гордый К. Ваншенкин реет смело и свободно…
Самое удивительное, что мы – единственные! – помирились. Года через два или три. Как это случилось – совершенно не помню. Но опять общались, перезванивались – вплоть до его конца. И ткань срослась, хотя, может быть, и не так, как прежде.
* * *
В первые послевоенные годы писательский Клуб регулярно бывал переполнен. Правда, он был невелик, – нового здания не существовало, только олсуфьевский особняк. Однако причина крылась в другом.
На любое заседание или обсуждение приходили почти все – на всякий случай. В определенной степени срабатывал инстинкт самосохранения: покритиковать или обругать присутствующего всегда сложней. Многие этим и руководствовались: посидят, послушают, удостоверятся, что все с ними в порядке, и уходят. Сами не выступают. К таким относился и поэт Федор Б., мрачноватый, молчаливый человек. Впрочем, на собрании секции поэтов, посвященном борьбе с космополитизмом, он сказал Маргарите Алигер: – Не забывайте, чей хлеб вы едите.
А ведь, помимо прочего, у нее муж погиб на войне.
Федя жил за городом в собственном доме, имел огород, держал корову. Этим в основном кормился. Он писал по-настоящему замечательные стихи о животных: “Бык”, “Петух”, “Воробей”. О людях у него получалось хуже, он был натуральный поэт-анималист.
Следует заметить, что Федор обладал запоминающейся внешностью: у него был очень большой нос, но не орлиной, а утиной конфигурации. Кто-то сказал, что Гоголь поместил бы его под рубрику “Кувшинное рыло”.
Но в ту пору публика мало кого из поэтов знала в лицо, – разве что тех, кто часто выступал в Политехническом. Стихотворные сборники выходили без фотографий авторов.
Однако появилась новая влекущая сфера – телевидение. Самые первые телевизоры с маленьким экраном (КВН-49), но с пустотелой, заполнявшейся дистиллированной водой линзой, – для увеличения. Воду покупали в аптеках. Мой тесть одним из первых приобрел телевизор, – соседи, не спрашиваясь, приходили смотреть каждый вечер.
Студия была только одна, на Шаболовке. Передачи шли, разумеется, в прямом эфире, – видеозаписи долго еще не существовало. Но какие молодцы телевизионщики! – они с самого начала стремились разнообразить свою единственную программу. Часто бывали получасовые передачи современной поэзии: ведущий и пять-шесть выступающих стихотворцев. Таким образом, на каждого по пять минут. Если первые немного затянут, на последнего времени не останется, – не раз бывало.
Приглашало участников телевидение, но, конечно, по согласованию с Союзом. Некоторые, нетерпеливые, сами ходили к нашему начальству – проситься. Попросился и Федя.
Поскольку телевидение было еще в новинку, люди смотрели все подряд. Едва Федор Б. появился на черно-белом экране, как тотчас раздался звонок. Нет, не в студию, а на Лубянку.
Затем, на партсобрании, нам официально сообщили, что во время войны он был внедрен в партизанский отряд и в удобный момент вывел на него карателей. Мало того, лично участвовал в ликвидации преданных им бывших товарищей. Опознал его один из них, чудом уцелевший.
Так тяга к эфемерной славе оказалась сильней жизненной осторожности.
Через несколько лет Федор Б. умер в лагере, о чем нам тоже было доложено.
* * *
Я в своей жизни выступал перед публикой гораздо реже большинства коллег. Мне всегда это было неинтересно, я воспринимал выступления как нечто, мне не нужное, скорее даже мешающее. Меня удивляли собратья, годами читающие одни и те же, наиболее выигрышные стихи.
Но иногда, конечно, бывало невозможно отказаться. Или вот такое. Предложили выступить в Концертной студии Останкино. Это были очень престижные, в хорошее время, большие телевизионные вечера. Но главное – выступишь раз, а посмотрят миллионы. Да и повторы бывали обязательно.
Я согласился. А тут приглашают устроить мой вечер в Политехническом. И я его тоже провел – как репетицию. Боялся, приду, а там ползбла. Но сидели даже на ступеньках. Может, в этом что-то и есть, если не часто. И в Останкине все прошло, как теперь выражаются, нормально.
Но я еще, простите, немножко похвалюсь. Вечер в эфире длился час сорок. А в натуре, под камерами, я два с половиной часа без перерыва читал стихи и отвечал на записки. Так вот, я ни разу никуда не заглянул, читал только наизусть. Хотите – попробуйте.
Из всех, чьи вечера там проводились, такое показал еще только Межиров. Остальным приходилось пользоваться книжками.
Постепенно потребность в сверхлюдных вечерах стала спадать, но еще наблюдалась. Однажды я зашел на заседание Бюро объединения поэтов (я числился в нем, но посещал редко. А тут специально попросили). Присутствовало много всякого пестрого народа. Это было уже в семидесятые.
Появляется секретарь Московской писательской организации С. Куняев и сообщает следующее. Между Союзом и дирекцией Дворца спорта в Лужниках достигнута договоренность о проведении большого вечера поэзии. Председательствовать будет Сурков, Симонов или Наровчатов – один из них, еще не уточнено. А состав выступающих утвержден такой: Окуджава, Евтушенко, Цыбин, Лариса Васильева, Соколов, Старшинов, Ваншенкин… (Остальных не помню, всего десять или двенадцать имен). Конечно, варианты возможны, деловито сказал Куняев, но не очень желательны, ибо каждая кандидатура обсуждалась вполне объективно.
Наступила зловещая тишина – каждый переживал этот список самостоятельно. Затем заговорили, сначала негромко, между собой.
Опять эти Евтушенко и Окуджава! Сколько можно! Все им мало!..
Куняев разъяснил, что эти две кандидатуры – обязательное условие администрации Дворца.
Кто-то возмутился: – Они нам будут ставить условия!
Куняев терпеливо растолковал, что он сам не является поклонником двух названных поэтов, но без их участия не гарантирован аншлаг.
Это сообщение встретили раздраженно-недоверчиво.
И тут я громко сказал с места, что прошу вычеркнуть меня из списка, я выступать не буду.
– Почему? – спросил Куняев.
– Просто не хочу, не люблю выступать, ты же знаешь…
– Но ведь утверждено…
– Ничего страшного. Тоже мне проблема!
Остальные потрясенно смотрели на меня, нисколько не веря мне, подозревая в каком-то скрытом от них моем интересе.
Наконец они опомнились, и Марков озабоченно произнес: – Ну действительно, не хочет человек. Давайте его заменим.
А Поделков вскочил и, волнуясь, громко предложил: – Прошу вставить меня. Я на войне был пулеметчиком…
Как он собирался использовать на поэтическом вечере эту свою военную специальность, осталось для меня загадкой.
А вечер состоялся, о чем было петитом сообщено в печати. Из выступавших там было названо две фамилии.
* * *
В 1962 году случился инфаркт у Марка Галлая.
Это было время, когда мир еще не пришел в себя после полета в космос Гагарина, а следом и Титова. А ведь они Марка хорошо знали. Дело в том, что он был у них “инструктором-пилотажником по космическим полетам”. Именно на такую должность пригласил Галлая С. П. Королев, – будто тот мог иметь подобный опыт. Нет, в космосе Марк, естественно, не бывал, но обладал блестящей реакцией выдающегося летчика-испытателя и одновременно аналитическим складом ума, то есть обоснованным талантом предвидения возможных неожиданных ситуаций.
Я часто навещал его. Он лежал на первом этаже в специально выгороженной для него одноместной палате. Старался не показывать вида, но томился, нервничал, страдая от своей беспомощности. А тут еще возникло подозрение, что у него и аппендицит, к счастью, не подтвердившееся.
При входе дежурил пожилой вахтер, я быстро нашел его расположение, и он охотно пускал меня и в неурочное время. Недавно прошла хрущевская денежная реформа (1:10), и весьма ценились выпущенные в оборот металлические рубли и полтинники, которые и стали основой нашего с ним взаимопонимания.
Я смотрел в грустные глаза упорно бодрящегося Марка, и мне очень хотелось улучшить его настроение. Но как? Я был немного знаком с Гагариным, – однако поди найди его!
И вдруг – звонят из ЦДЛ и просят выступить на встрече с Германом Титовым. А я никак не могу – как раз в этот день должен обязательно поехать за город. Тогда я попросил Роберта Рождественского передать Космонавту-2 записку: