355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Масальский » Стрельцы » Текст книги (страница 27)
Стрельцы
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 06:50

Текст книги "Стрельцы"


Автор книги: Константин Масальский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 41 страниц)

Дом Меншикова, превосходивший великолепием все тогдашние здания Петербурга, предназначен был для приема посланников, которые со свитами помещались в двух флигелях, описанных выше. До построения всех сих зданий Посольский дом, принадлежавший также Меншикову, находился на Санкт-Петербургском острове, близ домика Петра Великого. Дом сей сломали в 1710 году. Он был мазанковый, одноэтажный, в восемнадцать окошек по лицу. Каждое окно отделялось от другого деревянною колонною такого ордера, какого не сыщешь ныне ни в одном курсе архитектуры. Посредине здания был уступ в шесть окошек, и между ними в центре дверь с крыльцом, украшенным затейливыми резными перилами.

Никитин, взъехав на берег Васильевского острова, приблизился к дому Меншикова и увидел во всех окнах пышное освещение, а над крыльцом прозрачную картину, на которой сияла надпись: Ассамблея. Свет из окошек длинными полосами ложился на берег и на белое, ледяное покрывало Невы, на другом берегу которой тянулся ряд домиков адмиралтейских мастеровых (нынешняя Английская набережная). Он взошел на лестницу, объявил в передней слугам, что он художник, оставил на сохранение их свои картины и впущен был в комнаты. В первой гвардейские и морские офицеры и несколько приказнослужителей шаркали и важно раскланивались с дамами, которые умильно приседали под звук полковой музыки, гремевшей с хоров, и тем ниже, чем выше поднимались аккорды менуэта. Государственный канцлер граф Головкин и адмирал Апраксин сидели рядом у окна и смотрели на танцовавших. У других окошек и вдоль стен сидели и стояли многие другие вельможи, художники, мастеровые, корабельные плотники, гражданские чиновники, купцы, таможенные смотрители. Никитин перешел в другую комнату и увидел и там ту же смесь

 
Одежд и лиц,
Племен, наречий, состояний.
 

В этой комнате за расставленными столами пестрели карты и стучали шашки. Здесь толстый купец играл в дурачки с сухощавым коллежским советником (который в те времена по важности своего звания был не то, что ныне); там секретарь, подняв нос, не с высокомерием, однако ж, а с покорностию, проигранное им в носки число ударов принимал счетом от челобитчика, и в досаде, что сей последний без пощады бьет полколодою, произносил внутренне обещание, кроме ударов принять еще кое-что счетом же и провести своего противника за нос. На третьем столе играли таможенные смотрители в зеваки; на четвертом три немца, схватясь с одним русским, лезли в горку; на пятом один немец учил трех русских гран-пасьянсу.

В следующей комнате увидел Никитин дым, который пускали в глаза иностранные мастеровые и художники из табачных трубок, молчаливо беседуя с русским медом и пивом, пенившимся в больших кружках. Выйдя, или лучше сказать, спустясь с этого облака в танцевальную залу, живописец пошел к двери, у которой теснилась толпа и смотрела на что-то, происходившее за порогом. Не без труда пробравшись к этому непреступному порогу, увидел Никитин собрание девиц и дам. Первые (в особенности пожилые) гадали разным образом о женихах; вторые, составив кружок, занимались игрою: кошка и мышка. Мышкою был десятилетний мальчик, единственный представитель мужской половины рода человеческого в этой дамской комнате. Какая-то пригожая молодая вдова, потрясая своими фижмами, как Амур крыльями, ловила мальчика. Бедняжка совсем почти задохся, а привлекательная противница все-таки продолжала неутомимо преследовать свою жертву, представителя сословия мужчин, забыв пословицу: кошке игрушки, а мышке слезки.

Раздавшийся по зале всеобщий шепот, который оттого сделался громче иного крику, отвлек Никитина от двери. Все повторяли: «Государь, государь!» – и живописец увидел царя, вошедшего без свиты, под руку с хозяином дома, князем Меншиковым.

Когда кавалеры вдоволь накланялись, а дамы до усталости наприседались, менуэт кончился. Посредине залы явился человек в старинном боярском кафтане, в высокой шапке из заячьего меха и с зеленою бородою, достававшею ему почти до пояса. Если б эта борода была не шелковая и цветом синяя, то можно было бы подумать, что женоубийца Рауль Синяя борода вздумал повеселиться в ассамблее. Это был придворный шут Балакирев. Взоры всех устремились на него.

Балакирев, обратясь лицом к царю, снял шапку и повалился на пол по старинному обычаю, отмененному Петром Великим, который, заметив, что и на грязных улицах сей обычай свято соблюдался, велел народу при проезде царя только кланяться, прибавив: «Я хочу народ мой поставить на ноги, а не заставить его при мне валяться в грязи!»

– Великий государь! – сказал шут. – Бьет челом твой нижайший и подлейший раб, боярский сын Доримедошка, по прозванию Пустая голова!

– Не по форме просишь! – заметил, смеясь, Апраксин.

– Не в форме сила! Сила не каравай: и без формы хороша. Матушка-сила меня с ног без формы сбила!

Громкий смех раздался в зале. Шут, встав между тем с пола, проговорил форменное начало просьбы и продолжал:

– Пункт первый. Укажи, великий государь, песню спеть. Пункт второй. И спел бы, да голосу нет. Пункт третий. Был у меня голос, да сплыл. Князь Александр Данилыч оттягал, оттого голос у него гораздо моего сильнее стал. Как закричит – все его слушаются, а я закричу – так только один дурак Балакирев меня слушается, одному ему страшно. Никто не хлопочет, а всяк надо мной же хохочет.

– Ну, спой песню и без голоса, – сказал советник Коллегии, у которого было на голове волосов не менее, как звезд на небе в полдень.

– Горло без голоса то же, что голова без волоса. Я полтораста таких голов набрал и привел ко дворцу. Царь, я чаю, помнишь? Да не в том дело. Есть у меня, признаться, голос, только не свой, а краденый. У меня борода длинна, да и у козла не короче. Свел я с ним дружбу и сослужил ему службу. У меня князь Данилыч мой голос оттягал, а я у козла голосок украл. Запою, заслушаешься! Что твой петух! Случается, что и курица петухом поет, почему ж мне не спеть по-козлиному? А и то бывает, что иной по речам – человек, по рогам – козел, а по уму – осел. Ну, слушайте ж, добрые люди, козлиную песню:

 
В государевой конторе
Молодец сидит в уборе,
На затылке-то коса
До шелкова пояса.
Перед ним горой бумага,
Сбоку спичка, словно шпага,
На столе чернил ведро,
Под столом лежит перо.
За ухом торчит другое,
Вот к нему приходят двое;
Поклонились до земли:
«Мы судиться-де пришли!
Этот у меня детина
В долг три выпросил алтына,
Росту столько ж обещал;
Я ему взаймы и дал.
И пошли мы на кружало.
Денег у меня не стало.
Что тут делать! За бока
Взял я разом должника.
Рост взыскал я. Дело право!
Рассуди ж теперь ты здраво:
Сколько должен мне земляк?
Ничего-де. Как не так!
Поверши ты нашу ссору».
– Дело требует разбору, —
Молвил дьяк на то истцам.
– Я вам суд по форме дам.
Обещал ты сколько роста? —
«Я не должен ничего-ста!
Дал мне три алтына сват
И тотчас же взял назад».
– Взял он только рост условный.
Коль не хочешь в уголовный,
Весь свой долг да штраф сейчас
Подавай сюда, в Приказ.
Ты ж за то, что без решенья,
Не по силе Уложенья,
Рост взыскал, любезный мой,
Заплати-ка штраф двойной.
Что ж вы, как шальные стали,
Иль хотите, чтоб связали
И в острог стащили вас?
Исполняйте же указ!
«Как? Весь иск-то в три алтына!» —
Молвил тут один детина.
«Сват, не лучше ль нам с тобой
Кончить дело мировой?»
Дьяк вскочил, да так прикрикнул,
Что никто из них не пикнул,
Только б ноги унести,
Заплатили по шести.
 

Пропев песню, шут важно поклонился на все четыре стороны.

– А про какое время ты пел? – спросил Меншиков. – Ныне уж, кажется, таких судей не водится.

– Почему мне, дураку, это знать! Мне дело спеть, а про нынешнее ли время, про старинное ли козел песню сложил, не мое дело! Тот пускай это смекнет, кто всех умнее, а я, окаянный, всех глупее. Эй вы, православные! – закричал шут, обратясь к толпе приказнослужителей. – Кто из вас всех разумнее, тот выступи вперед да ответ дай князю Александру Данилычу. Никто не выступает! Сиятельный князь! Меня не слушаются! Прикажи умнейшему умнику вперед выступить. Зачем он притаился?

– Затем, что только самый глупый человек может почитать себя всех умнее.

– Ой ли! А я почитаю себя всех глупее, стало быть, я всех умнее.

– Именно, – сказал Апраксин, смеясь. – Потому ты и должен ответить на вопрос князя Александра Данилыча. Скажи-ка, водятся ли ныне такие дьяки, про какого ты пел?

– Дьяков давно уж нет, а ныне все секретари, асессоры, Коллегий советники, рекетмейстеры, прокуроры и другие приказные люди, которых и назвать не умею. Поэтому я разумею, что козел сложил песню про старину и что этот дьяк жил-был при князе Шемяке. Вернее было бы спросить об этом самого козла, да где теперь найдешь его! Впрочем, я и без него знаю, что ныне таким дьякам не житье, пока жив посошок. Он ростом не великонек, вершками двумя меня пониже и такой худенькой, гораздо потоньше вот этого голландца. Только куда какой охотник гулять по долам, по горам, а подчас и по горбам! И по моему верблюжьему загорбку он гуливал, мой батюшка! С тех пор мы с ним познакомились. Всего больше не любит он взяток. Возьми хоть маленькую, а посошок и пожалует в гости, и готов переломать кости, если кто на него не угодит. Видишь, он очень сердит. Пусть бы он колотил взяточников, а за что ж он дураков-то, примером сказать меня, иногда задевает? В сказке сказывается, что Дуреньбабень рассердил чернеца, а чернец сломал об него свой костыль, и

Не жаль ему дурака-то,

А жаль костыля-то.

И посошку, моему любезному дружку, следовало бы себя пожалеть и со мной, глупым, не ссориться.

– Ты разве забыл, что ты всех умнее? – заметил Апраксин.

– Забыл! У меня память что старое решето. Положи хоть арбузов горсть, так и те просеются. Это решето не то что карман иного кафтана. Кладут в него всякую всячину; весь разлезется и продырится пуще решета, а небось ничего не просеешь. Все в нем остается! И золотая песчинка не проскочит.

– У кого же такой карман? – спросил царь, посмотрев на многих из вельмож, над которыми Особая комиссия производила следствие по обвинению их в противозаконных поборах и доходах.

– Не знаю! Не перечтешь и шитых кафтанов, не только карманов. Притом в чужой карман грешно заглядывать! Темно там, ничего не видно, хоть глаз уколи. Я не охотник глаза колоть. Иного и в бровь уколешь, так напляшешься.

– Ты сегодня много говоришь лишнего. Надобно тебя наказать за нарушение порядка в ассамблее. Подайте-ка Большого Орла.

Принесли огромный бокал, наполненный вином.

– Великий государь, помилуй! – закричал Балакирев. – В чем провинился я пред тобою?

– Пей! – сказал царь.

С лицом, выражавшим горесть и отчаяние, шут опорожнил бокал и, упав перед царем, сказал:

– Заслужил я гнев твой и чувствую все мое тяжкое преступление. По милосердию твоему, государь, и еще мало, окаянный, наказан. Совесть угрызает меня. Вели еще наказать. Не страшно мне наказание, а страшен гнев твой! Подайте мне еще Орла. Да нет ли побольше этого?

– Смотри, чтоб орел не прилетел с посошком, про который ты говорил.

– С посошком! – воскликнул шут, проворно вскочив с пола и теснясь сквозь толпу в другую комнату. – Убраться было скорее отсюда!

– Принес ли ты свои картины? – спросил Петр Великий, подойдя к Никитину.

– Принес, ваше величество.

– Расставь их вдоль этой стены.

Когда живописец исполнил приказание, царь велел позвать Балакирева и сказал ему:

– Продай все эти картины с аукциона.

Шут, услыхавший кое-что при дворе о картинах Рафаэля, понял слова государя по-своему и закричал:

– Господа честные! Продаются картины знаменитого и славного живописца Рафаэля, он же и Санцио. Товар лицом продаю, без обмана, без изъяна. Картины знатные! Продам без барыша, за свою цену. А уж какой живописец-то, этот пострел Санцио! Даже самому господину супер-интенданту, первому иконописцу Ивану Ивановичу,[79]79
  В 1707 году определен был Иван Иванович Заруднев, лучший из тогдашних иконописцев, суперинтендантом, для надзора за своими собратиями. В 1722 году подтверждено было указом Синода и Сената, чтобы Заруднев надзирал за правильным писанием икон.


[Закрыть]
он в мастерстве не уступит!

– Все ты не дело говоришь! – сказал Петр и, обратясь к Меншикову, продолжал: – Объясни ему, Данилыч, что значит продажа с аукциона. Ведь он в самом деле не бывал за границей.

Когда Меншиков растолковал Балакиреву порядок аукционной продажи, то шут, передвинув из угла к картинам небольшой круглый столик, взял стоявшую в том же углу трость Петра Великого и закричал:

– Нужен бы мне был молоток, да за него дело сделает вот этот посошок, знакомец мой и приятель.

Стукнув по столику, Балакирев объявил условия продажи и, указав на первую картину, сказал:

– Оценка рубль.

– Два рубля! – сказал один из купцов.

– Итого три рубля. Первый раз – три рубля, второй раз – три рубля, никто больше? Третий раз…

– Десять рублей! – сказал Апраксин.

– Итого тринадцать. Никто больше? Третий…

– Полтина! – сказал купец.

– Не много ли прибавил? – заметил Балакирев. – Не разорись. – Затянув решительное: «в третий раз!» – он поднял трость.

Апраксин надбавил полтора рубля, и Балакирев, как ни растягивал свое: «третий раз!» – принужден был стукнуть тростью.

Уж продано было восемь картин, и остались только две. Иная пошла за десять рублей, иная за пять, иная еще за меньшую цену. Шут-аукционер при всех стараниях выручил только сорок девять рублей. Бедный Никитин вздохнул.

Дошла очередь до списка с Корреджиевой ночи. Высшую цену, двадцать рублей, предложил невысокого роста, плечистый и довольно дородный посадский, в немецком кафтане тонкого коричневого сукна и с седыми на голове волосами. Это был славившийся богатством подрядчик Семен Степанович Крюков, поселившийся в Петербурге вскоре после основания оного. Он много раз брал на себя разные казенные подряды и работы и был лично известен царю. Доныне сохранился в Петербурге, как объяснится ниже, памятник этого малорослого подрядчика, превосходящий величиною монумент самого Петра Великого. Впрочем, он был человек почти без всякого образования. Когда Никитин приходил к нему в дом со списком с Корреджиевой ночи, то Крюков сказал: «Предки и отцы наши жили и без картин, и я, грешный, проживу благополучно без них на свете».

– Итак, двадцать рублей, – сказал Балакирев, поднимая трость. – Третий раз…

Чем более шут тянул это слово и поднимал выше трость, тем ниже упадал духом Никитин. Двадцать рублей за полугодовой беспрерывный труд! Плохое поощрение для художника! Никитин стоял в толпе, уподобляясь преступнику, которому объявили смертный приговор. Он пришел в ассамблею с неясною, но тем не менее утешительною надеждою, которую возбудило в его сердце приказание государя: принести в дом Меншикова картины. Надежда сия уступила место прежней горести и отчаянию, когда живописец увидел, что вырученными за его работы деньгами невозможно уплатить и пятидесятой части дома Шубину.

Балакирев готов уж был стукнуть тростью, как вдруг раздались слова: «Триста рублей!»

Триста рублей были в то время важная сумма. Все оглянулись с удивлением в ту сторону, откуда раздался голос, и увидели Никитина, обнимавшего колена Петра Великого.

– Встань, брат, встань! – говорил государь, поднимая Никитина. – Не благодари меня! Я лишнего ничего не дал за твою картину. Боюсь, не обидел ли я тебя? Может быть, ты дороже ценишь труд свой?

У Никитина катились градом слезы. Он не имел силы выразить словами благодарность свою монарху и в молчании, с жаром прижимал державную руку его к устам своим.

Все были тронуты. Даже вечно смеявшийся Балакирев, поглядывая исподлобья то на Никитина, то на государя, украдкой хотел отереть рукавом слезу, не шутя покатившуюся по щеке его, но не успел, и слеза капнула на его зеленую бороду.

Началась продажа последней картины.

– Кто купит эту картину, – сказал Петр Великий, – тот докажет мне, что он меня из всех моих подданных более любит.

Вся зала заволновалась, и цена вмиг возросла до девятисот рублей. Аукционер едва успевал выговаривать свои первые, вторые и третьи разы и, сбившись, наконец, от торопливости в счете денег, закричал:

– Эй ты, Балакирев! Неужто ты любишь менее других своего царя? Сколько ты, пустая голова, даешь за картину?

– Полторы тысячи! – отвечал он сам себе, изменив свой басистый голос в самый тонкий. – Докажу, что и дурак любит искренно царя не меньше всякого умника! Третий раз…

Он хотел стукнуть тростью, но Меншиков остановил его, сказав: «Две тысячи!»

– Третий раз…

– Три тысячи! – воскликнул Апраксин.

– Третий раз…

– Четыре тысячи! – закричал Головкин.

– А я даю пять! – прибавил подрядчик Крюков. – Никому на свете не уступлю!

Балакирев, подняв трость, затянул: «третий раз!» Меншиков и все другие вельможи готовились надбавить цену, но государь, приметив сие, дал знак рукою аукционеру, и трость с такою силою стукнула по столику, что он зашатался.

– Данилыч! – сказал монарх на ухо Меншикову, взяв его за руку. – Я уверен, что ты и все твои сослуживцы меня любите. Однако ж ты, я чаю, не забыл, что на тебе и на многих других есть казенный начет. Чем платить несколько тысяч за картину, лучше внести эти деньги в казну. От этого для народа будет польза. Вы этим всего лучше любовь свою ко мне докажете. Скажи-ка это всем прочим, кому надобно.

– Будет исполнено, государь! – отвечал Меншиков, поклонясь.

Между тем богач Крюков, с торжественным лицом, гордо поглядывал на толпившихся около него людей разного звания и принимал поздравления с лестною покупкою. А Никитин, Никитин! Что он тогда чувствовал? Всякий легко вообразит это, поставив себя на его место.

– Подойди-ка, брат Семен, ко мне! – сказал монарх подрядчику. – Спасибо! Из любви ко мне ты сделал то, что в иностранных, просвещенных государствах делается из любви к изящным художествам. При помощи Божией и в моем царстве будет со временем то же. Все-таки спасибо тебе! Я тебя не забуду!

Царь поцеловал Крюкова в лоб и потрепал по плечу. Подрядчик чувствовал себя на седьмом небе от восторга.

– В награду за твой поступок я прикажу назвать канал, который ты вырыл здесь в Петербурге, твоим именем.[80]80
  Крюков канал, доныне сохранивший сие название, окончен был в 1717 году означенным подрядчиком.


[Закрыть]
Доволен ли ты?

– Я и так осыпан милостями вашего величества. Не за что награждать меня! Что мне пять тысяч! То же, что иному пятак!

– Ну что, Никитин? – продолжал царь, обратясь к живописцу. – Оставишь ты свое искусство или будешь и вперед писать?

Никитин снова бросился к ногам государя. Благодарность и любовь к нему, достигнув беспредельности, не могли вмещаться в одном сердце. В лице, в глазах, во всех движениях видно было стремление сих чувств наружу. Он весь был любовь и благодарность.

Монарх, выйдя из залы, спустился с лестницы, сел в небольшие сани и поехал по невскому льду к своему любимому дворцу – маленькой хижине, до сих пор стоящей на берегу и напоминающей славу великого человека потомству красноречивее всякого мавзолея.

На другой день, рано утром, Никитин, внеся в ратушу весь долг Воробьева Шубину, исходатайствовал указ об освобождении его из острога и побежал к старосте Гусеву. Прочитав поданную Никитиным бумагу, Гусев встал со стула от удивления и с приметною досадой спросил:

– Кто ж это заплатил за него деньги?

– Я дал слово этого не сказывать, – отвечал Никитин. – Этот человек желает остаться неизвестным. Внес деньги в ратушу я, по его поручению.

– Видно, у него много лишних денег!

– Сделай милость, пойдем же скорее, Спиридон Степанович, к острогу.

– Мне еще недосуг теперь. Оставь указ у меня. Я его исполню, как следует, в свое время.

– И тебе не грешно медлить, когда от тебя зависит теперь же обрадовать несчастного, который так давно томится в остроге!

– Молоденек еще ты меня учить! Я знаю, что делаю!

– Я учить никого не намерен, а скажу только, что если ты не пойдешь сейчас же со мною, то я с указом побегу прямо к Антону Мануиловичу,[81]81
  Девиер, первый санкт-петербургский генерал-полицеймейстер, зять князя Меншикова.


[Закрыть]
а в случае нужды к самому царю.

Испуганный сею угрозою, староста, ворча что-то сквозь зубы, схватил с досадою шляпу, надел шубу и пошел с Никитиным к острогу. Вскоре приблизились они к губернской канцелярии, отыскали смотрителя острога, и староста, приказав ему освободить Воробьева, не взял, а вырвал из рук Никитина указ, спрятал в карман и пошел поспешно домой. Если бы все роптания и разнообразные ругательства, которые он на возвратном пути произнес вполголоса, каким-нибудь волшебством превращались в цветы, то вся дорога от губернской канцелярии до жилища старосты была бы усеяна самыми пестрыми цветами, особенно же увядшими колокольчиками, которые изобразили бы исчезнувшую надежду на звонкие монеты, обещанные Шубиным старосте за свадьбу с Мариею. Эта исчезнувшая надежда служила средоточием всех морщин на гневном и лысом челе старосты и уподоблялась драгоценности, уроненной в воду и произведшей на ее поверхности множество расходящихся во все стороны кругов, которые бывают весьма похожи на морщины, происходящие от гнева и досады.

Не таковы морщины, производимые долговременными горестями и страданиями. Не скоро они исчезают! Они не переменились на бледном лице Воробьева, когда он, выйдя из острога, радостно бросился в объятия Никитина. Долго обнимались они, не говоря ни слова.

– Неужто я на воле? – воскликнул наконец старик. – Разве мой долг уплачен?

– Весь уплачен!

– Кем? Скажи, ради бога!

– Не знаю. Деньги были присланы ко мне от неизвестного.

Старик поднял руки к небу, и слезы, бежавшие из глаз его, свидетельствовали, что он молился за своего благотворителя.

Вскоре они подошли к дому, которого так уже давно не видал его хозяин. Воробьев снова заплакал, увидя свое жилище, как будто при неожиданном свидании с искренним другом, навсегда разлучившимся. Несмотря на слабость старика, происходившую и от лет и от страданий в заточении, он взбежал на крыльцо, как юноша, чем-нибудь восхищенный, и вместе с Никитиным вошел в комнаты.

Раздалось восклицание: «Батюшка! Любезный батюшка!» – и Мария, вне себя от восторга, была уже в объятиях своего воспитателя, целовала его руки и отирала поцелуями слезы умиления, катившиеся по бледным щекам старика. Он крепко прижимал ее к своему сердцу.

Жених Марии Шубин, бывший также в комнате, едва верил глазам своим. Вскочив со стула при входе Воробьева в комнату, он с трудом удержался на ногах и, схватясь одною рукою за спинку стула, другою стиснул свой подбородок, как будто для того, чтобы удержать голову и не допустить ее совсем спрятаться между поднявшихся от испуга и удивления плеч. Довольно долго пробыл он в сем положении, не зная, что ему делать и что говорить.

– Ты можешь. Карп Силыч, – сказал ему Никитин, – теперь же идти в ратушу и получить свои деньги.

– Сам их возьми! – проворчал Шубин, посмотрев на живописца, как голодная собака, у которой отняли кость.

– Здравствуй, Карп Силыч! – сказал Воробьев, увидев Шубина, которого прежде и не заметил. – Много от тебя я горя перенес! Впрочем, не виню тебя. Ты взыскивал свои деньги. Покойный батюшка твой так бы не поступил, однако ж. Добрый был человек! Он, верно бы, дал мне время поправиться.

– И я без крайней нужды не стал бы с тебя долга взыскивать. Прости меня великодушно, Илья Фомич.

– Бог тебя простит! Да скажи, пожалуйста, какими судьбами ты в моем доме очутился?

– Я… я нареченный жених Марьи Павловны. В будущую среду назначена свадьба. Мы уж кольцами поменялись. Я не принуждал ее. Присягну в этом. Спроси ее, если не веришь.

– Как, Машенька? Неужели ты против моей воли…

– Да, батюшка! – прервала Мария. – Для твоего спасения я решилась собой пожертвовать.

Тронутый старик снова прижал ее к сердцу и продолжал:

– Ты, верно, не захочешь идти к венцу без моего благословения? Вот жених твой, которого ты любишь, с которым будешь счастлива. Я вас благословил и теперь снова благословляю. Сюда, Павел Павлыч, пола! Дай прижать тебя к сердцу. Вот тебе рука моей Машеньки!

– Не позволю этого, не допущу! – закричал Шубин, побледнев от досады. – На что это похоже! Она мне слово дала! Ее не обвенчают! Я не допущу!

– Не сердись. Карп Силыч! – сказал спокойно Воробьев. – Не велико было б счастье твое и Маши, когда бы ее обвенчали с тобой против ее склонности! Притом, если б ты или я, например… о чем бишь я заговорил?

– Да уж не бывать ей ни за кем другим! – кричал Шубин, выбегая из комнаты. – Я подам прошение, буду жаловаться! Уж поставлю на своем! Десяти тысяч не пожалею!

Он вбежал к старосте Гусеву в таком расстроенном виде, как будто бы спасался от гнавшегося за ним по пятам бешеного волка.

– Что с тобой сделалось? – вскричал староста, поднявшись со стула и сняв с головы колпак.

– Помоги, Спиридон Степаныч! Две тысячи, три дам, только помоги!

– Да в чем дело?

Карп Силыч объяснился, и началось между ними совещание, как помешать браку Никитина.

Часто посещая Марию и по праву жениха бродя по всем горницам, Шубин с удивлением увидел однажды стоявший на прежнем месте черный ящик, отнятый у них, по его убеждению, злым духом.

Во время совещания он сообщил старосте свое открытие, которое до того времени хранил в тайне.

– Точно ли ты уверен, что это тот самый ящик? – спросил Гусев.

– Тот самый. Я его осматривал.

– Теперь я понимаю, – продолжал староста, – откуда Никитин взял деньги на уплату тебе долга. Он закабалил себя лукавому и достал золото, которого мы искали. Пусть его себя губит! Таковской!

– Да как же он мог достать золото без ящика? Я расспрашивал работницу Марьи Павловны и узнал, что ящик давно уж у нее стоял на столике, а кто ей принес – неизвестно. Никитин ни разу у нее не бывал с тех пор, как я сосватался, и она ни разу с ним не видалась. Работница за нею подглядывала денно и нощно. Я ей за это двадцать рублей заплатил.

– Что ж! Может быть, ящик пустой, а бумаги у Никитина. Послушай, Карп Силыч! Точно ли дашь три тысячи, если я улажу твою свадьбу?

– Помоги только! В долгу не останусь.

– По рукам! Я знатно придумал.

Позвав брата своего, Спиридон Степанович поручил ему написать донесение генерал-полицеймейстеру Девиеру. Когда тот кончил бумагу, староста прочитал ее вслух. Она содержала в себе следующее:

«Господину

Санкт-Петербургскому генералу-полицеймейстеру

Троицкой площади, что на Санкт-Петербургском острове, старосты Спиридона Степанова сына Гусева

ДОНОШЕНИЕ

Понеже надлежит мне, старосте, о всяких делах, в коих касательство есть до важных интересов, так о всяких куриозных необыкновенностях аккуратно репортовать Ваше Высокоблагоурожденное Генеральство, того для со всяким поспешением доношение учинить имею без всякого нападка, страсти, лжи и затевания о нижеследующем. Ведомо мне учинилось, что у здешнего рядового купца[82]82
  Купцы, торговавшие в Гостином дворе, назывались рядовыми.


[Закрыть]
Илии Воробьева проживает свейского дворянина дочь Марья, у которой в секретном хранении пребывал некакий ящик черного дерева и невеликой фигуры. По зрелой рефлексии возымев подозрение в чернокнижестве, имел я неослабное надзирание и чрез агента моего тот ящик достал для обследования. В оном объявились две бумаги с чернокнижественною инструкциею, как золото доставать и некакий чудный камень, силу медикамента против всякого недуга имеющий, получить.

В силу сей инструкции следовало идти в нощное время на Каменный остров, что в даче господина канцлера, графа Головкина, отыскать камень с надписанием свейского слова, такожде яму с чернокнижественным золотом и таковым же камнем. Надлежало для споможения к таковому делу некоего духа призвать. Не щадя живота своего в толико интересном обстоятельстве, упросил я брата моего Александра да купецкого сына Карпа Шубина идти вместе на такой кондиции, чтобы обследование учинить при них двух свидетелях, как регламенты повелевают. Пришед к яме, разрыли оную; нечистая же сила помешательство учинила, отняв у нас ящик и прогнав нас зело ужасным устрашением от ямы так, что живота едва не лишены были.

Ныне же известно учинилось, что нареченный ящик доставлен обратно нечистою силою той же свейской дворянской дочери Марье, а полюбовник оной, живописного дела мастер Павел Никитин, в сильном подозрении обретается в делании воровских денег из чернокнижественного золота, и в том при расспросе легко уличен быть может. Во всем оном, как я, староста, так вышеобъявленные два свидетеля под присягою неложное показание, как надлежит, учинить весьма обязуемся. И о том о всем репортуя сим доношением, прошу у Вашего Высокоблагоурожденного Генеральства резолюции о взятье в Синявин баталион,[83]83
  Синявиным баталистом назывались несколько изб на Выборгской стороне, против нынешних Петровских казарм. В сих избах помещался баталион Санкт-петербургского гарнизона, состоявший при Петре Великом в ведении обер-комиссара и директора над городскими строениями Синявина. В одной избе содержались государственные и другие важные преступники.


[Закрыть]
или хотя в острог той свейской дворянской дочери и с полюбовником, для обследования, дабы по суду возможно было указ учинить, кто чему будет достоин».

Староста подписал бумагу.

– Теперь они все запляшут по нашей дудке! – сказал он, потирая руки. – Я пугну этим доношением Воробьева и принужу его выдать за тебя его воспитанницу. Ты ведь согласишься, брат, и ты, Карп Силыч, присягнуть, в случае нужды, в том, что ящик отняла у нас нечистая сила?

– В правде почему не присягнуть! – отвечал брат.

– Присягну и я, – сказал Шубин, – только боюсь погубить мою невесту. В бумаге-то много и на ее голову написано!

– Положись уж на меня. Она легко оправдается. Обследование буду производить я, если дойдет до того. Одного Никитина спутаем. Он уж не отвертится. Тогда я легко уговорю его принять всю вину на одного себя и очистить на суде Марью Павловну. Ее освободят, а его казнят. А впрочем, Воробьев, верно, согласится без всяких хлопот на твою свадьбу.

Шубин бросился целовать старосту, и сей последний к вечеру того же дня пошел к Воробьеву. Прочитанное донесение сильно испугало его и смутило, но когда староста объявил условие, на котором он соглашался замять все это дело, то Воробьев решительно сказал, что он во всем этом видит одни новые козни, полагается на царское правосудие и слышать ни о чем не хочет.

В первом пылу досады, происшедшей от обманутого ожидания, Гусев пошел прямо к генерал-полицеймейстеру и подал ему свое донесение.

Девиер, родом португалец, был мужчина высокого роста и приятной наружности. Хотя проницательные черные глаза, того же цвета волосы и смуглый цвет лица обличали в нем уроженца страны южной, но, давно живя в России, он совершенно обрусел и по языку, и по характеру.

– Что за странность! – воскликнул он, прочитав донесение старосты. – Неужели ты и два свидетеля утвердите присягою то, что здесь написано?

– Хоть в Троицком соборе, с колокольным звоном!

– Надобно это дело хорошенько исследовать. Или вас обманули, или вы обманываетесь, или меня обманывают.

– Помилуйте, ваше генеральство! Я, кажется, никогда не подавал милости вашей необстоятельных доношений. Прикажите произвесть обследование, так все выйдет наружу.

– Хорошо, я согласен! Отбери допросы и завтра мне обо всем донеси. Только смотри, чтобы все было сделано согласно с законом и совестью.

Сказав это, Девиер, торопившийся куда-то ехать, вышел.

– Ладно! – ворчал староста, выйдя на улицу и поспешая к своему дому. – Согласно с законом и совестью! Гм! Благо велел начать обследование, а уж все будет сделано как следует. Все слажу так, что ни закону, ни совести не к чему будет придраться!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю