Текст книги "Поездка в Москву. Новейший Хлестаков"
Автор книги: Константин Станюкович
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
IV
Перед пылью и грязью московских улиц и этих бесчисленных, узких, кривых переулков и проулков – настоящих засад для рыцарей ночи – разыскивать которые даже и знакомому с Москвой человеку гораздо трудней, чем разыскать что угодно в любой европейской столице, куда вы попали в первый раз, – перед этими, действительно самобытными благоуханиями на площадях, на рынках, в рядах, на дворах, словом – всюду, где могут копиться кучи мусора и разной гниющей дряни, – даже и Петербург с его Сенной площадью, домом Вяземского, зловонием и сыростью подвалов – этих дворцов петербургского рабочего люда – с его «амбре» черных лестниц и «мильфлерами», исходящими из каналов, – кажется опрятным, изящным джентльменом перед матушкой-Московой, раскинувшейся в живописном, но грязном беспорядке на своих холмах и предхолмиях.
Впрочем, Москва, восхищающая иностранцев своим Кремлем, монастырями, церквами, садами, хлебосольством и пестротой, действительно, может поразить оригинальностью физиономии старого исторического города не только нечистоплотностью, но и другими сторонами, будящими воспоминания. Это не то, что Петербург, молодая история которого лезет вам в глаза остроконечным шпицем Петропавловского собора да рядом казарм и домов, похожих на казармы…
Москва, напротив, на каждом шагу своими памятниками старины заставляет вас оглянуться назад и припоминать. Когда через день после приезда в Москву, я проходил лунной ночью мимо Кремля с его причудливыми башнями и маковками церквей, серебрящихся лунным светом, невольно воспоминания просились в голову, и в воображении проносилось прошлое, немыми свидетелями которого были камни этих башен, церквей, стен. Грозный царь Иван с его опричиной и таким-же мрачным, узким, тяжелым, как он сам, храмом Василия Блаженного, – этот патологический субъект, бессознательно разыгравший, отчасти, роль Ришелье по отношению к русскому боярству, и это раболепствующее, приниженное боярство, дрожавшее ежеминутно за жизнь и в то же время покорно подставляющее под топор свои седые головы, и этот безмолвный народ, молчаливый, как всегда, испуганный, расступающийся с воплями перед несущимися по улицам опричниками… все эти картины, как будто, оживали в тишине ночи и безмолвии Кремля, нагоняя последующие воспоминания…
Вон, с той стены, если верить преданиям, был брошен Лжедимитрий. Народ, по обыкновению, не принимал большого участия в событиях, словно инстинктивно понимая, что все это дела боярские, а не его дело… Тишайшие цари, византийски-чинными процессиями совершавшие шествие из дворца в собор, появлявшиеся народу с Красного крыльца, проводившие время в молитве и сказках, проходят в памяти. Вспоминается глухое брожение в глубине России, где долго еще бродило смутное недовольство, выразившееся в мятеже Стеньки Разина, а после в том «вороненке» Пугачеве, который заставил Екатерину писать оправдательные письма Вольтеру и Дидро… Вон там, на том-же лобном месте, среди мрачного безмолвия масс, они сложили свои буйные головы, сложили надежды голытьбы и закрепощенного народа, но долго еще носился на Волге и в разных глухих местах этот своеобразный дух протеста, пока не замер в мистицизме раскольничьих толков…
И другая – помещичья Москва – на каждом шагу бросается вам в глаза своими привольно раскинувшимися барскими домами, с садами, службами, с внутренним устройством, напоминающим эпизоды из записок Багрова и некоторые главы из «Войны и мира». Теперь эти дома глядят как-то печально перед высокими, пятиэтажными, вновь строящимися домами современных коммерсантов, со всеми приспособлениями и комфортом современной архитектуры и со всеми неудобствами этих громадных комфортабельных тюрем без воздуха, без зелени, без тишины и приволья, этих «особнячков» Москвы, скрывающихся в тенистых садиках, но зато совсем не приспособленных для жизни какой-нибудь скромной нынешней семьи с ограниченным бюджетом.
И вот эти «особняки», где некогда будировали престарелые генералы, оставшиеся вне области благосклонного взгляда, или благосклонной улыбки, согревавшей больше солнца эти старческие, честолюбивые сердца, – где, после знаменитого манифеста об улучшении быта сельского состояния, раздавались помещичьи вопли и обдумывались средства затормозить дело, пугая всеобщей революцией в России, – где наши прабабушки и бабушки шалили в молодости потихоньку, всегда соблюдая «апарансы», а под старость изобретали московских Корейш и Альфонсов из бывших лакеев и кучеров, – эти «особняки» теперь заняты складами земледельческих машин, средней руки трактирами, меблированными комнатами, число которых в Москве – этом громадном сборном и проезжем пункте России – необыкновенно велико. Старинный помещичий склад еще остался в Москве, но только на её наружном виде, и постепенно вымирает.
Теперь Москва совсем не «помещичий» город, каким был прежде и, конечно, никак не город «солдат и чиновников», как Петербург. И в самодовольно-торжественном выражении этих разъезжающих на тысячных рысаках московских тузов-купцов, и в своеобразном красноречии думских заседаний, и в тех, тщеславных пожертвованиях, которыми дивят иногда московские коммерсанты, и в этой любви выставить на показ свои чувства и медали, и в этих аляповатых, безвкусных, новейших постройках, во всем, говорю я, ясно сказывается, что Москва в руках Разуваева. Он царит в ней, дает ей тон, премирует в думе и, как у себя в дальних комнатах, держит город в грязи, заботясь поразить каким-нибудь необыкновенным колоколом или замечательным злостным банкротством. Он, этот разбогатевший мужик, отец которого еще боялся квартального, не менее черта, или домового, сменивший поддевку на сюртучную пару и швыряющий деньгами с француженками, вот кто настоящий хозяин нынешней Москвы. Интеллигенция тут как-то в тени; общественная жизнь, сильно развитая здесь в трактирах, на гуляньях, в театрах, выдвигает преимущественно на первый план всех этих Кит Китычей в цилиндрах и иногда с дипломом коммерческого училища в кармане, которые пародируют в качестве «народа» в разных торжественных случаях, говорить quasi-народным языком, образчики которого нередко встречаются в печати, умеют быть с полицией на дружеской ноге, не рискуя своей бородой, или волосами, и выдаются «Московскими Ведомостями», как «самделишный народ» – таящий в себе все настоящие качества русского духа.
От того, что хозяйство Москвы находится в руках окулачившегося мужика, московскому населению, конечно, нисколько не лучше. Для рабочего люда в Москве меньше сделано, чем даже в Петербурге, и если подвалы Петербурга скверны, то стоит только взглянуть на жилища московских фабричных, чтобы убедиться, что они еще скверней. И там, конечно, не один Абрикосов, известный московский кондитер, имеющий большое заведение, где производство идет при такой обстановке и рабочие живут в такой мерзости, что при одном чтении об этом может пропасть всякий аппетит к знаменитым в Москве абрикосовским конфеткам и вареньям. Судебные процессы и статистические описания познакомили несколько публику с тем, что сделал московский «хозяин» для подневольного человека. В конце-концов, он ничего не сделал – смертность в Москве, не смотря на лучшие, чем в Петербурге, климатические условия, стоит на одном уровне. И если «хозяин» попадет в суд, после какой-нибудь катастрофы в роде пожара на фабрике Гивартовского, то выходит оттуда, конечно, далеко не убежденным, что система хищничества, пользование удобным моментом, вовсе не есть идеал торговли и промышленности.
Поговорите с каким-нибудь знающим москвичом обо всех этих тузах, ворочающих миллионами, и если вы охотник до биографий во вкусе Смайльса, то, конечно, сильно разочаруетесь, так как в большинстве случаев вам придется выслушать однообразную летопись всевозможных фактов, более уголовного, чем педагогического характера, представляющих богатую канву для сенсационного романа, в роде похождений российского Рокамболя. После таких эпопей вы еще более поймете, почему у нас не нарождается еще – да и едва ли может народиться – та сильная буржуазия, которая держит в настоящее время везде в своих руках не только ключи от кассы народного производства, но и ключи от политики, направляемой, конечно, в том же духе. У московских «хозяев» на этот счет очень просто: в торговой политике господствует идеал нахрапа или каверзы Подхалюзева, в государственной – «мотивы» Охотного ряда. Из этого сочетания действительно выходит нечто особенное, как будто оправдывающее «Московские Ведомости».
Но заключивший таким образом, т. е. вообразивший, что названная газета действительно служит выражением общественного мнения Москвы – попал бы впросак с своим быстрым решением. Во-первых, Москва – не одни Кит Китычи и не одни Подхалюзины; в той же Москве есть и другая часть общества, менее заметная, по более развитая и составляющая очень внушительное меньшинство. Вот эта-то часть, напротив, пришла бы в смущение, если бы ее сочли солидарною с мнениями «Московских Ведомостей» и «Руси». Она вовсе не так думает, как думают названные органы, и вовсе не представляет той более абстрактной, чем действительной «Москвы», которую обыкновенно названные публицисты противополагают «Петербургу» в смысле принципов. И факт, заслуживающий интереса, тот, что в Москве самое большое распространение имеют, например, такие органы как «Русские Ведомости», «Московский Телеграф», «Русский Курьер», как известно, не имеющие ничего общего с «Московскими Ведомостями». Мне даже сообщали, что в последнее время, вследствие невозможного тона названной газеты, её распространение еще более уменьшилось, и издателю даже не помогает и монополия на станции московско-курской железной дороги. «Московских Ведомостей» просто не берут. То же самое говорили мне и московские газетные разносчики. На двадцать пять нумеров «Русских Ведомостей» – идет один нумер г. Каткова. Факт, повторяю, весьма любопытный, свидетельствующий, что «Россия» названого публициста далеко не так велика, как можно было бы судить по тому апломбу, с которым он говорит от её имени и подчас тем свободным публицистическим языком своих передовых статей, который заставляет иногда прочитывать их даже людей, вовсе не разделяющих мнение газеты.
– Единственная газета, тон которой напоминает, по крайней мере, хоть одной стороной, тон европейского органа! – говорил мне один из таких любителей-москвичей, один присяжный поверенный.
– В смысле тона бесноватых газет?
– Хотя бы и так. Знаю, что этот тон, его резкость, его апломб могут проявляться в известном направлении…
– От этого он еще гнуснее.
– Ну, нет, отчего же… Этот язык может возбуждать злость, негодование, презрение, но, по крайней мере, не ту скуку, которой веет во всех передовых статьях наших других газет…
– Но иногда эта скука невольная…
– Все это так, но тем не менее непроходимая скука! А тут хоть гадости пишут, но раздражающим тоном. Вот почему вы видите эту газету у меня на столе! – прибавил этот своеобразный любитель «изящного».
V
На другой день приезда, я с утра принялся разыскивать одного знакомого, адреса которого не знал, да вдобавок, и не знал наверное, в Москве ли мой знакомый, или уехал в деревню. В Петербурге мне дали адрес одного студента, который давал уроки в семье моего знакомого и мог помочь мне в моих поисках. Адрес, данный мне, был короток: такая-то больница.
Так как больница была недалеко от Лоскутной гостиницы, я отправился туда.
– Не знаете ли вы студента такого-то? – обратился я к сторожу, вышедшему из справочной больничной конторы.
Он повторил фамилию, куда-то сходил и вернулся, решительно объявив, что такого студента здесь не бывает.
– Но мне дали адрес. У кого здесь можно справиться?
– Будьте покойны. Я всех студентов знаю. Это верно. Нет такого. Вы бы съездили в другую больницу. Ее часто смешивают с нашей! – обязательно объяснял он, благодаря за двугривенный.
Я имел глупость поверить, и поехал в другой конец города. Во всю длинную дорогу старик-извозчик тянул одну и ту же песню: «кормы дороги, работа скверная, конки одолели».
– И господа не те!
– Как не те?
– Не те. Бога забыли, вот Бог им и не дает!
– Как забыли Бога?
– Стало, забыли. За то и им Бог не дает ходу. Отощал барин.
– Кому ж Бог ход дает в Москве?
– Известно кому – толстопузому, купцу.
– Что-ж, кто лучше по-твоему: барин или купец?
– Толстопузый хуже. Он, гляди, из нашего брата вышел, записался в купцы и о-о-ох как мужика обидит. В лоск! Барину так и невдомек… А зачем Бога забыл? Небойсь, положением недоволен, что крестьян отняли, и бунтует. Бог и наказывает.
Извозчик оказался завзятым пессимистом, мрачно глядевшим на все окружающее. Теперь, по его словам, все стало хуже, все, будто бы, направлено к тому, чтобы подневольному человеку не вздохнуть. И Бога забыли, и правды в мире нет, и народ стал хуже, и земля плохо родит, и господин жуликом стал. «Вот намедни тоже, как бы человека посадил, вроде как будто барина; ездили мы с ним часа четыре, пол-Москвы исколесили, остановились у Солодовннкова пассажа, и след его простыл. „И народ!“» – прибавил сердито извозчик.
Вот и больница. Опять справка. Того студента, которого я разыскивал, нет. Раздосадованный, я снова поехал в первую больницу. На этот раз у дверей стоял другой швейцар.
– Не знаете ли студента такого-то?..
– Как же, знаю. Они у нас в больнице бывают. И письма на их имя сюда приходят. Как не знать?.. Да вы напрасно, господин, тогда, как утром были, у меня не спросили!
– А вы разве знали, что я был здесь?
– Как же… Я слышал, как вы с тем швейцаром говорили.
– Так что же вы тогда не сказали?
– Да, вишь, он знает… Думаю, пусть он и говорит. А он этого и не может ничего знать, потому он при конторе, а я при швейцарской…
Оказалось, однако, что студент в этот день не был, да и не каждый день бывает в больнице. Пришлось ехать в адресный стол.
Там толпа изрядная. Однако, ждать пришлось не долго. Мне дали справку. Читаю: по Воробьевой горе…
– Извозчик, далеко это?
– За Москва реку, а то кругом.
– А за рекой близко?
– Рукой подать, вот как до этой стены.
Поехали. Жара дьявольская, дорога убийственная. Проехали Арбат, Пречистенку, проехали Девичье поле, впереди блистали купола Новодевичьего монастыря. У монастыря я остановился и вошел в ограду.
Я вошел в церковь, минуя кладбище, где на памятниках все пестрели известные фамилии. В темной церкви повеяло прохладой и свежестью. В церкви читали часы и собирались понемногу монахини. Что за бледные, истомленные, желтые лица! Вот входит одна, высокая, худая, строгая – оказалось сестра-казначея – свершает при входе поклоны на все стороны и затем идет вперед мерным, размеренным шагом, к своему почетному в церкви месту. Все низко-принизко ей кланяются, почти припадая к полу, и она отвечает низким поклоном. Сколько торжественной строгости в этом ритуале этих взаимных поклонов сестер во Христе!
Что было под оболочкой этих строго-постных, этих желто-бледных, бесстрастных лиц? Ведь и под монашеской рясой бьется женское сердце? И под не совсем красивой шапкой, надвинутой на лоб, бродили, если не бродят, какие-нибудь мысли, напоминающие о мире, о его прелестях и соблазнах? На это не дают ответа ни неподвижные взгляды, ни бесстрастные лица этих темных фигур, кажущихся еще темней в полутемном свете церкви, безмолвно припадающих головами к полу и осеняющих себя крестами.
Вне храма так ярко светит солнце и так светло и жизнерадостно. Я осматриваю памятники и, заметив приближающуюся монахиню, подхожу к ней и спрашиваю:
– Скажите пожалуйста, можно осмотреть монастырь?..
– Как-же. Храм всегда открыт для усердствующих.
– Нет, я храм видел. Мне бы хотелось посмотреть кельи… Возможно это?
– Нет, не допускают. Попросите мать-игуменью. Только теперь их дома нет, они в Москве, – прибавила монахиня.
– Нельзя ли хоть посмотреть кельи царевны Софии?
– Какая-такая? У нас никакой царевны нет!
Очевидно, монахиня этого не слыхала.
– Сколько здесь монахинь?
– Около трехсот.
– Какого звания?
– Больше крестьянского, купчихи есть, две дворянки.
– А мать-игуменья?
Она назвала известную фамилию.
– Так нельзя ничего осмотреть? – еще раз спросил я.
– Спросите у сестры-казначеи.
Но и сестра-казначея оказалась такою же подозрительно-несговорчивою. Ее больше интересовало, кто я такой, зачем мне осматривать и т. п. Так я и ушел из Новодевичьего монастыря, ничего не видавши. Они, эти сестры, словно боятся всякого вопроса, каждый пустяк окружают какой-то тайной. Например, я спросил: работают ли все монахини или некоторые, и в ответ получил неопределенный ответ, что всякая по мере сил. Затем, когда я хотел войти в подробности, мне не отвечали.
– Коли вы, господин, любопытны посмотреть, – сказал мне монастырский дворник, – то достаньте письмецо к матери-игуменье, так лучше всего. Тогда вам все покажут.
Спустились к Москва-реке; по другой её стороне высились знаменитые Воробьевы горы, куда удалялся Иоанн Грозный, откуда осматривал Москву Наполеон и где теперь в деревне, расположенной на вершине, живут московские дачники, которых не пугает отсутствие удобного сообщения с городом. У самой реки, на том берегу, были какие-то строения и около столы.
– Это что?
– Трактир. По праздникам сюда приезжают гулять.
У берега стояла лодка и тут же городовой, московский городовой, очень мало по наружности похожий на петербургского. У московских нет той особенной складки, нет того полицейского «шика», что у наших, и на вид они куда невзрачнее петербургских, да и одеты не так щеголевато.
– Вы здесь зачем стоите? – спросил я, удивленный, что блюститель порядка сторожит Москва-реку.
– Для порядку! – отвечал он.
– Для какого?
– Мало ли, господин, для какого – для всякого!
– Например?
– Чтобы шуму не было…
– На реке-то?..
– Вобче, чтобы как следует. Чтобы подозрительные лица не проезжали… Мало ли нонече!
О, святая простота! Кто устоит против твоей наивности в образе этого маленького ярыжки, следящего за подозрительными людьми? Дай только Бог, чтобы фантазия не увлекла его как-нибудь впросак и чтобы его наблюдательность не превысила данных ему квартальным инструкций, вероятно составленных тоже «вообще» и, надо думать, приноровленных к его понятиям о степени подозрительности.
– Как же вы отличаете подозрительных лиц?..
– Сейчас видно, коли у человека на уме недоброе… Он и вид такой имеет! – простодушно отвечал московский страж. – Ну, опять, одежа…
На той стороне реки, у скверного трактира, какой-то мальчик взялся меня проводить наверх… По изрытому рытвинами подъему мы взобрались на гору. Я оглянулся и не раскаялся, что совершил длинное и утомительное путешествие по жаре. Вид на Москву действительно был превосходный. Вся она была как на ладони, блистая своими церквами, утопая в зелени, окаймленная, как в рамке, зеленеющими полями. Я долго не мог оторвать глаз от этой красивой панорамы громадного города, сверкающего на солнце бесчисленными куполами, между которыми особенно выделялся ярко-раззолоченный особенным способом гальванопластики купол храма Спасителя.
Посмотрев с того самого места, где, по рассказу подошедшего к нам десятника с бляхой, стоял Наполеон, я скоро, без особенных затруднений, нашел того господина, которого искал, в одной из изб деревни. От него я узнал, что мой приятель, несколько дней тому назад, уехал со всей семьей на дачу, верст за сто от Москвы.
Мой случайный знакомый, с истинным радушием настоящего москвича, угостил меня завтраком и потом повел показывать, виды с различных пунктов Воробьевых гор. Виды, в самом деле, были один другого лучше, и не даром москвичи ездят сюда по праздникам насладиться прекрасным воздухом после духоты и вони города.
– Очень здесь хорошо! – восхищался я, кажется, с самого того же места, откуда Наполеон, окруженный блестящим штабом своих генералов, обозревал эту самую Москву, которая так дорого обошлась ему впоследствии. – Да и жить здесь, я думаю, недурно, не то, что на петербургских дачах? Привольно, спокойно, как в настоящей деревне… Лес, волнующиеся поля, река…
– Однако, вы, кажется, совсем представляете себе идиллию? – заметил мой собеседник.
– А что? Разве не идиллия… Посмотрите…
– Оно, конечно, недурно, но прежде, года два тому назад, лучше было… Более на деревенскую идиллию походило… Первобытность кое-какая еще оставалась.
– А теперь?
– Мало… Да и сельские власти стали очень внимательны.
– Неужели цивилизация и на Воробьевы горы поднялась, что ли?
– То-то… Очень стали интересоваться. Иной раз и в избу заглянут, когда вас нет дома, – взглянуть: все ли в порядке! – усмехнулся мой собеседник… Оно, видите ли, отчасти идиллия и нарушена!
Я вспомнил встречу с «пионером цивилизации» у перевоза и понял, что мои слова восторга могли показаться несколько странными человеку, имеющему от роду двадцать пять лет и носящему звание студента.
Но где ж искать теперь настоящей деревенской идиллии? Где «лежать на траве», чтобы любоваться высоким, небесным сводом, слушать шепот старого леса и хоть на некоторое время забыться, отдохнуть от этой ужасной «злобы дня»? Оказывается, нет от нее нигде спасения. Она и на Воробьевых горах, также как и в вагоне столичного поезда, она и в глуши самого дальнего захолустья, пожалуй еще, в более уродливой форме (если верить наблюдателям и кое-каким газетным корреспонденциям), она, эта «злоба дня», всюду, как тень, следует за человеком по городам, городкам и весям обширной русской Империи и, с раздражающей назойливостью, лезет вам в глаза подозрительным взглядом, умышленной недомолвкой, оскорбительной фамильярностью, а подчас и грубой, откровенно-наглой экскурсией в вашу душу какого-нибудь деревенского «политика» или урядника, на которого даже и сердиться нельзя за его невежественное усердие, не предписанное, надо думать, никакими инструкциями, но продиктованное его «собственным умом».
«Камо бегу от духа твоего и от лица твоего камо бегу?» – может воскликнуть теперь каждый русский человек, желающий убежать хоть на время от этой раздражающей больной хандры города. Но как «вечному жиду», не знающему отдыха и покоя, так и современному русскому человеку – нигде не найти уголка, где бы он мог «забыться и уснуть», не напившись до положения риз.







