Текст книги "Том 1. Рассказы, очерки, повести"
Автор книги: Константин Станюкович
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 24 страниц)
– Опять? Ведь вы и передохнуть не дадите, Пильсон. Ведь это черт знает что такое!
Но Пильсон, улыбаясь, объявил, что он по другому делу.
– Вы извините, Егор Николаевич, вами очень интересуется одна барыня.
– Хороша?
– Гмм… Нельзя сказать, чтобы очень, но зато богата.
– Молчите. Верно, опять какую-нибудь пакость предложите?
– Боже меня сохрани… Зачем?.. Очень вами заинтересовалась… Вдова, знаете ли, пыл этакий южный… влюблена, как кошка.
– Ну и черт с ней!..
– Познакомьтесь-ка с ней, Егор Николаевич… право стоит. Состояние у нее громадное.
– Это значит, на содержание поступить?
– К чему такие слова!.. Просто полюбить, хотите женитесь, а то и так… Она ждет вас, когда угодно!
– Убирайтесь вон… скотина! – вдруг вспылил Жорж и грозно поднялся с места.
– Напрасно бранитесь, господин Сапожков… напрасно… Я более не буду вас беспокоить лично, а пришлю своего поверенного получить по векселю долг, а если не получу…
– То что?
– Представлю кормовые * !
– Вон отсюда!
Но Пильсон знал Жоржа и уже вышел за двери, не забыв однако бросить на стол адрес «вдовы с южным пылом»…
Жорж озабоченно ходил по своей роскошной гостиной. Он нервно поводил плечами, щурил глаза, сжимал и разжимал свои тонкие изящные пальцы. То подходил к окну, внимательно вглядывался в снежные узоры на стекле, выводил по нем розовым ногтем мизинца какие-то цифры, то, быстро повернувшись на каблуках, снова принимался ходить грациозной, но нервной походкой… Он заметил на столе адрес, взглянул на него, спрятал в карман, велел подавать лошадь и поехал по адресу.
Прекрасная лестница. Великолепная квартира. Изящная гостиная. Его как будто ожидали, встретили любезно. «Восточная дама», Авдотья Матвеевна, вдова откупщика, русская по происхождению, очень мило занимала гостя и пристально разглядывала свою покупку. По-видимому, она осталась довольна Жоржем и просила бывать, когда вздумается. При посредстве Пильсона состоялся торг. За Жоржа уплачивали все долги и давали по две тысячи в месяц, но, прибавил Пильсон, «не надо забывать, что вдова ревнива, как может быть ревнива женщина в сорок пять лет… Завтра вечером вас ждут за решительным ответом!»
На другой день вечером Жорж поехал…
IX
Опять наступила масленица. Опять жизнь без забот, без волнений. Но теперь эта жизнь стоила уже дороже. Приходилось ежедневно посещать Авдотью Матвеевну, показываться иногда с нею в театрах, выдерживать сцены ревности, давать клятвы с полною уверенностью забыть их за порогом и, по временам, испытывать такие муки отвращения, когда Авдотья Матвеевна, горячо привязавшаяся к Жоржу, нежно гладила его по щеке и дарила деньги, – что вряд ли Жорж считал себя счастливым человеком…
Но переделать жизнь он был не в силах… Она тянула его к себе неудержимой силой, и ему так же невозможно было отказаться от нее, как невозможно пьянице отказаться от вина…
Перед его носом проходила жизнь шестидесятых годов… крестьянская реформа, общие надежды, оживление, но он этого ничего не видал. Он знал только, что реформа дала ему выкупные * , и что какие-то, черт знает, студенты пишут там книги… Он желал карьеры, но боялся труда… Если бы сразу его сделали товарищем министра, он бы еще, пожалуй, готов был бы «подписывать бумаги», а то тянуть лямку… Боже упаси! Он называл себя «консерватором», потому что любил хорошее белье и платье; но что такое консерватор, он не знал. Он полагал только, что «либерал» – бранное слово, и что либералов надо сечь, потому что «они воображают»… Что они воображают – он не давал себе труда подумать, но он был вполне убежден, что «мы должны иметь средства, а они не должны». Они в его глазах было все то, что ходит не в немецком платье… Он читал романы французские, русских книг почти не знал и раз даже сконфузил своих приятелей, наивно спросив, кто такой Тургенев… Он порицал гласный суд * , потому что его могли поставить рядом с лакеем, а вообще ему до всего этого было мало дела… Ему хотелось жить так, чтобы все видели, что он живет, как следует жить порядочному человеку. Ведь надо же иметь и приличную квартиру, и лакея, и лошадь, и кресло, и обед с хорошим вином. Ко всему этому он привык с малолетства, а откуда все это бралось и берется – он вряд ли мог точно ответить. Прежде, знал он, давали «крестьяне», ну, а теперь, теперь… вероятно, те же крестьяне. На то они мужики. Им не надо шить платье у Тедески… Это было бы смешно. Кто не имеет средств от крестьян, тот получает жалованье… Хорошее жалованье, конечно, стоит брать, а маленькое не стоит, лучше жениться на старушке и ждать, когда она умрет.
В последнее время ему нравилось мечтать о получении сразу громадного куша денег… Взять бы, например, концессию. Что такое концессия – он доподлинно не знал, но понимал, что это «вещь очень невредная», и если бы получить ее, то не надо бывать у Авдотьи Матвеевны. Он собирался подумать об этом серьезно, купил карту Российской империи и познакомился с дельцами средней руки. Дельцы видели, что Жорж алчен, но ленив, и только смеялись над ним и советовали ухаживать за концессией, если только она будет в руках какой-нибудь женщины, падкой до томных брюнетов… Но Жорж тем не менее раз часа два просидел за картой и провел прямую линию через всю Сибирь.
Он вел отчаянно безумную жизнь, давал вечера, держал дорогих лошадей, вел игру, был знаком со всеми. Никто не спрашивал, чем живет этот красивый молодой человек: имеет ли состояние, получил ли концессию, занимается ли фальшивыми ассигнациями или играет на бирже. Все дружески жали ему руку, похваливали его ужины, находили, что он порядочный человек, и на ушко говорили, что он на содержании. Он показывался всюду: в опере, на балах, даже на бирже. Он выучился играть. Его выучил Пильсон.
Авдотья Матвеевна журила его. Она грозила, что не станет платить его долгов. Тогда он разыгрывал роль страстного любовника. Она видела, что он лжет, презирала его и все-таки верила, бросаясь в его объятия. Ей верилось под боком этого дьявольски изящного молодца, от которого пахнет здоровьем, духами, шампанским – и она платила долги.
Но чем более она платила, тем ненасытнее становился Жорж, увлекшийся вдобавок какой-то француженкой и тративший на нее большие деньги. Опять неизменный Пильсон настоятельно просил уплаты пятидесяти тысяч. Жорж поехал к Авдотье Матвеевне. Она сделала сцену и отказала. Он было пригрозил оставить ее. Она в ответ зло рассмеялась и сказала, что не боится этого. Он уехал. Авдотья Матвеевна плакала, но не звала его: сумма была очень большая. А Пильсон грозил снова. И вот в один из таких дней Жорж вместо денег выдал вексель с бланком Авдотьи Матвеевны. Он подмахнул подпись после веселого обеда. Потом спохватился, хотел было вернуть, но уже было поздно.
Через три месяца в будуаре разыгралась скверная сцена. Авдотья Матвеевна, злая на Жоржа за его связь с французской кокоткой, грозила судом.
– А ты разве не боишься скандала? Ведь тогда придется все рассказать, моя милая! – улыбаясь, пригрозил Жорж.
– Подлец неблагодарный! Вон отсюда! я заплачу вексель, но мы более незнакомы…
– И хорошо сделаешь, моя ненаглядная! А теперь addio, mio care!.. [9]9
до свиданья, мое сердце (итал.).
[Закрыть] – весело смеясь, отвечал Жорж, посылая воздушный поцелуй.
X
Жорж еще ждал, что за ним пришлют; но прошла неделя-другая, за ним не присылали. Он струсил. После трех лет этой бесшабашной жизни на счет Авдотьи Матвеевны – и вдруг опять ничего. Он сожалел, что не дал векселя на более крупную сумму.
Падение под гору пошло быстро. Мебель, лошади – все было в один прекрасный день продано с публичного торга. Жорж поселился в меблированной комнате и избегал встречи с знакомыми. Снова он вернулся к мысли о концессии, измарал несколько листов бумаги и надеялся. Ведь многие же получают. Многие, и не хватая звезд с неба, имеют отличное содержание при этих концессиях. Ну, хоть бы прежний закадыка Мишка Лештуков, ведь глуп и очень глуп, а напал на тридцать тысяч содержания, благодаря старухе, которая могла это устроить. Чем же он хуже? И отчего он не познакомился с такой старухой?.. Он злился, хандрил и советовался с дельцами третьей руки. Те пожимали плечами и улыбались…
Пильсон уже не давал денег. Авдотья Матвеевна не пускала Жоржа на глаза, так как купила другого Жоржа, свежей и моложе. Жорж опускался все ниже и ниже. Сперва его приютила одна француженка, потом прогнала его… Нужда грозила Жоржу, и он удивлялся, что находил вкусным обед в кухмистерских * …Он не показывался на больших улицах и отворачивался от знакомых. Он похудел и подурнел. С алчностью молодого волка глядел он на богатые экипажи, мчавшие богатых людей. Он злобно скалил зубы и мечтал еще отомстить, точно они были виноваты. Раз он встретил тетушку Веру Алексеевну. Та узнала его, сконфузилась и прислала двадцать пять рублей. Если бы не прачка, доверчивое существо, привязавшееся к Жоржу, он бы часто не обедал. Приходилось чуть ли не обкрадывать ее. И он ее обкрадывал…
Жорж подводил итоги. Ему двадцать шесть лет. Что делать?.. Нечего. Что он знает? Ничего. Оставалось поступить на службу… Теперь и служба казалась ему желанным исходом… По счастию, северо-западный край требовал свежих сил, Жорж написал тетке отчаянное письмо и, благодаря дяде, попал в число обрусителей…
Недолго он пробыл и там. Казенный сундук был как-то близко, а старые замашки не умерли. Он попал под суд и был уволен.
Тогда судьба окончательно толкнула его на тот путь, на котором он стоял еще с малых лет; он очутился в компании с такими же «обойденными дворянами», которым не хватало мест с «приличным» содержанием, и ему пришлось проделать все, начиная от подделки фальшивых билетов, до воровства карманных часов.
И что это была за жизнь! Правда, выпадали времена, когда Жорж, развалившись в коляске, еще думал, что все изменится, что он выбьется же наконец и заживет, не опасаясь каждого городового, но это бывали редкие времена. Воруя, что попало, не зная цены украденного, он вечно трусил, вечно ждал, что его схватят… И его наконец схватили! «За что схватили его, а не Мишку Лештукова?» – промелькнуло у него в голове в момент просветления.
XI
В арестантском халате, в голландской рубашке, с туго накрахмаленными воротничками, с закрученными в нитку усами, с отточенными ногтями, сидел Жорж на скамье подсудимых. Он потолстел, обрюзг, глаза потеряли прежний блеск, но все-таки это был еще «интересный брюнет», на которого дамы с любопытством таращили бинокли. Он несколько сгорбился и опустил голову, но когда поднимал ее, то держал прямо и глядел тем светлым, наглым взором, которым, бывало, восхищались дамы…
Прокурор говорил горячую речь, призывая громы небесные на Жоржа, но Жорж не слушал прокурора. Он разглядывал зрителей и, заметив среди них высокую, изящную брюнетку с седыми волосами, отвернулся и задумался.
И снова перед ним, как бывало в остроге, проносились картины прошлого. Жизнь дома, отец, мать, научившая его подглядывать за отцом, Каролина, развратившая его, тетка, старик дядя, «заведение», кража звезды, потом блестящая жизнь, рысаки, содержанки, далее опять то же, потом нищета, служба и снова жизнь без труда, без содержания, без цели. И наконец…
Он в тысячный раз вспомнил, что он жил, живет и, вероятно, будет жить на чужой счет, никогда не думая, чтобы жизнь обязывала его к чему-нибудь. Ведь этого ему не говорили, когда он был еще мал, когда еще было время. Напротив…
И виноват ли он? И он ли один?.. Не целая ли масса людей выросла с тем же сознанием и с теми же привычками? Конечно, это праздный вопрос, но отчего же именно он в арестантском халате, а не вон тот зритель, прежний закадыка, который отличается от Жоржа разве только тем, что ворует не такие маленькие суммы…
– Подсудимый Растегай-Сапожков! Что вы имеете сказать в свое оправдание? – раздался голос председателя.
– Я… я… – начал было Жорж и остановился. – Я, конечно, виноват, но кто же из нас не виноват? Если бы, господа присяжные, вы знали мою жизнь, если бы вы поняли, что меня воспитали специально для того, чтобы сделать меня к пятнадцатилетнему возрасту мерзавцем… Если родная…
Тут Жорж не мог продолжать и зарыдал.
Вдова сенатора, бывшая проездом в Москве (она ехала на Кавказ проведать мать Митрофанию), тоже расчувствовалась, заплакала и не могла не сказать, что Жорж все-таки и в арестантском халате «порядочный человек».
Оригинальная пара *
I
Мне окончательно опротивела жизнь в меблированных комнатах с их неизменными прелестями: каким-то, им свойственным, прокислым запахом, постоянной сутолокой, звонками, хлопаньем дверей, с присущим каждой меблированной квартире непременным «беспокойным жильцом», «на днях» уезжающим в Ташкент и приводящим в смущение своей свободой обращения не только юрких, не особенно застенчивых горничных, но даже самую хозяйку – толстую, заспанную, перезрелую рижскую уроженку, отставную камелию средней руки, благоразумно променявшую прежнюю профессию на профессию содержательницы шамбр-гарни * .
Я решил искать более тихое пристанище, в виде комнаты «от жильцов», предлагаемой, как часто объявляют в газетах, «скромным, небольшим семейством одинокому молодому человеку».
Долго шатался я по разным комнатам, пока не набрел на подходящую. Комната была недорогая, светлая, опрятная и – главное – единственная, отдаваемая жильцам. «В остальных, – объяснила мне старая кухарка, – живут господа».
– Немцы? – спросил я, пораженный особенной чистотой.
– Что вы! Какие немцы? – обидчиво возразила старуха. – Русские: муж да жена.
– Детей нет?
– Какие дети!.. – проговорила кухарка. – Детей нет!
– Старики?
– Ну, нет… молодые! Комната преотличная… Всего неделя только, как жилец съехал, чиновник, жениться собрался… Диван новенький, мягкий (при этом она хлопнула ладонью по дивану), можно еще пару стульчиков прибавить…
– Как вас звать?
– Степанидой люди зовут.
– Так я, Степанида, нанимаю комнату. Кому отдать задаток?
– Давайте хоть мне, господ дома нет. А вас как звать? Вы какие будете?
– Зовут меня Иваном Петровичем… Бывший студент!
Степанида еще раз оглядела меня с ног до головы, приняла задаток и примолвила:
– Только, Иван Петрович, чтобы шуму никакого не было… по ночам…
– Насчет этого не беспокойтесь, Степанида. Я сам не люблю шуму…
– И вот что еще – уж вы извините, батюшка, меня, старуху… Вы… (она видимо стеснялась сказать) вы… не пьете?
– Нет.
– То-то!.. – добродушно обронила она, взглядывая своими ласковыми глазами.
– Да вы почему об этом так спрашиваете? Разве нападали на пьяных жильцов?
– Нет, слава богу, этого не было… Но только… А уж вы не сердитесь, пожалуйста! – закончила она, кланяясь и не давая ответа на мой вопрос.
На другой же день, уложив все свое имущество на извозчика, я переехал на новую квартиру.
После шума меблированных комнат, новая квартира показалась мне просто раем. Тепло, уютно, опрятно, спокойно – ничто не мешало занятиям. Одно обстоятельство несколько смущало меня: рядом с моей комнатой была жилая комната хозяев, но и этот страх близкого соседства прошел после первых же дней. Ни шума, ни сцен. Соседи, как кажется, вставали и ложились поздно, а я рано уходил из дому, и когда возвращался, снова была тишина. Иногда только женский голос доносился из других комнат мягкими звуками. Ложился я спать тоже среди полнейшей тишины, словно никого не было дома… Женский с контральтовыми нотами голос раздавался за стеной только с вечера. Ежедневно с семи часов в соседней комнате начиналось умывание и одевание: слышался плеск воды, раздавались тихие вскрикивания, затем начиналось шуршанье юбок. Когда туалет приходил к концу, между соседкой и Степанидой начинался обыкновенно разговор вполголоса. Степанидин голос, понижаясь все более и более, принимал какой-то убеждающий шепот; в ответ раздавались раздражительные ответы. Эта непонятная для меня беседа заканчивалась обыкновенно шумом юбок и громким вопросом: «хорошо ли сидит?», на что в ответ получались одобрительные восклицания Степаниды: «Павушка… королева ты моя!» и т. п. Затем по коридору раздавались шаги, и мимо моих дверей проносился легкий шелест шелкового платья; душистая струйка врывалась в мою комнату, затем хлопали дверями, и снова в квартире водворялась мертвая тишина.
Прошло две недели, и мне не случалось увидать своих хозяев. Признаться, они меня заинтересовали. Странное что-то было в этой квартире. Степанида вечно шепталась за стеной с хозяйкой, а во время ее отсутствия я несколько раз видел, как она, поджидая барыню, заливалась слезами, но всегда при моем появлении отворачивалась, желая скрыть слезы… Среди ночной тишины по коридору шлепали, бывало, туфли; осторожной, робкой походкой проходил кто-то, и тогда в коридоре начинался какой-то странный разговор. Мягкий, тихий мужской голос о чем-то упрашивал Степаниду, но она обыкновенно отвечала: «Нельзя, родной мой… ложись лучше спать». Но тихий голос так убедительно просил «Степаниду Матвеевну», что старуха не выдерживала и, казалось, сдавалась на просьбы. «Ну, изволь, только, смотри, сейчас же ложись, чтобы она не видала!» – говорила она и вслед затем куда-то исчезала. После одного из таких разговоров я встретил ее как-то на кухне. Она только что вернулась и под платком что-то прятала, но, увидав меня, сконфузилась… Со мной Степанида не заговаривала о хозяевах. Я не расспрашивал. Раз только, подавая самовар, Степанида закинула:
– Нашу видели?
– Нет. А что?
– Ничего. Я так. Полмесяца живете и не видали…
– Разве интересно?
– Как кому! – загадочно проговорила Степанида, обрывая разговор, несмотря на мои попытки продолжать его.
– А муж, видно, домосед?
– Да… читать любит… За книжками более… Однако я с вами болтаю, а у меня дело есть…
С тем и ушла.
Кажется, на другой или на третий день после этого разговора я заработался что-то долго. Был четвертый час утра, когда раздался звонок, и по коридору прошумел знакомый шелест платья… За стеной раздался хохот.
– Ну, раздевай меня, няня… Что, вам весело было? – произнесла хозяйка веселым голосом.
– Ах, Зоя Михайловна… И тебе не жаль его?
– Молчи, нянька… Он спит?..
– Вряд ли… Сама знаешь, до сна ли…
– Дурак! – презрительно произнесла она.
Слышно было, как Степанида всхлипывала.
Шуршанье юбок смолкло.
– Жилец хорош собой, няня? – тихо продолжал голос.
– Нет.
– Тоже, кажется, такой же дурак, как и наш! – весело засмеялась хозяйка.
Голос ее понизился, и снова раздался смех.
– Ну, няня, перекрести меня… да поцелуй…
За стеной смолкло.
Я задремал… Вдруг странный шум вблизи пробудил меня. Рядом, за стеной, раздавался гневный женский голос, перешедший в крик. Кто-то бешено затопал ногами. На секунду водворилась тишина, и вдруг что-то свистнуло и – показалось мне – раздался удар хлыста по чему-то мягкому… По комнате торопливо пробежали…
Я вышел в коридор.
У дверей соседней комнаты стояла молодая женщина со свечой в руках… Я взглянул и изумился – такая она была красивая в белом капоте, с распущенными по плечам волосами. Что за прелестные черты, несмотря на то, что они были искажены гневом! В лице – ни кровинки, губы вздрагивали; грудь подымалась; всю ее точно подергивало. Голубые глаза с расширенными зрачками блестели зловещим блеском… Фигура стройная, гибкая… В руке маленький хлыстик, змейкой извивавшийся по белому капоту…
На другой стороне коридора, напротив, в полутемноте стояла маленькая мужская фигурка в плохеньком халате. Совсем молодой человек, худой, с тонкими, изящными чертами красивого лица и большими, темными, кроткими глазами. Эти кроткие глаза сразу подкупили меня в свою пользу, и вся его робкая фигурка показалась мне необыкновенно симпатичной. Он растерянно, робким, ласковым взглядом смотрел на женщину и как бы умолял ее успокоиться… В лице его было что-то детское и глубоко симпатичное…
Она бросила на меня быстрый, резкий взгляд и быстро скрылась в двери. А он как-то застенчиво взглянул и тихо сказал, улыбаясь кроткой улыбкой:
– Вы извините, мы нашумели, побеспокоили вас… Видите ли: мы заспорили и…
Он опять застенчиво взглянул и прибавил:
– Жена вспыльчивая… Все добрые – вспыльчивые…
Он постоял, как бы в раздумье, несколько времени и тихо побрел на кухню.
– Извините… – прошептал он еще раз, проходя мимо.
Я вошел в свою комнату, разделся и лег спать. За стеной было тихо. Нервы мои были возбуждены, я ворочался с бока на бок и долго не мог заснуть… Мне все слышались за стеной сдержанные рыдания.
II
Через несколько времени я познакомился с молодым человеком. Это была замечательно кроткая душа. Он иногда захаживал ко мне, брал книги и любил вести «теоретические» разговоры, и при таких разговорах оживлялся; тогда его лицо делалось еще милей. Говорил он, не смотря на вас, а глядя куда-то вдаль, и точно говорил не вам, а разговаривал сам с собою; о жене он почти не говорил, а если случалось упоминать, то упоминал с большим уважением.
По вечерам, когда жены не было, он в своем неизменном халатике приходил, садился, сперва застенчиво озирался и долго молчал. Только несколько времени спустя он становился разговорчивее. Я любил его слушать. Говорил он с каким-то восторженным вдохновением. А то, бывало, зайдет он и остановится среди комнаты, задумается… Я любил в это время смотреть на его задумчивое, кроткое лицо, и всегда какая-то жалость сжимала мне сердце… Лицо его было худое, подозрительный румянец играл на щеках, он часто кашлял, схватываясь своими тонкими руками за грудь, и кашель был такой скверный… И каким он чужим казался среди окружающей обстановки! Всегда одет плохо, совсем плохо; сам, бывало, ставил самовары, чистил себе сапоги и добродушно ссорился по этому поводу со Степанидой, которая, казалось, любила его не меньше, чем свою барыню. И комнатка его совсем не похожа была на другие комнаты квартиры. В гостиной, столовой и еще какой-то полутемной, убранной в турецком вкусе, везде была роскошь, изящество, масса дорогих безделушек, цветы, картины, везде заметна была умелая рука любящей комфорт женщины, а у него в маленькой комнатке, совсем позади, какой контраст! Письменный стол, несколько стульев, клеенчатый диван, на котором он спал, и книги… Книгами была завалена вся комната. Книги валялись на окнах, на столе, на диване, на полу… Только большой, роскошный акварельный портрет жены в дорогой рамке висел над диваном и резко выделялся своим роскошным видом. На портрете жена была замечательной красавицей, более молодой, чем теперь; видно было, что портрет снят раньше. Я и забыл сказать: звали моего знакомого Василием Николаевичем Первушиным. Он был математик, определенных занятий не имел, по целым дням копался в книгах.
Однажды я зашел к нему. Жены, по обыкновению, не было дома. Смотрю – ходит он по кабинету, и такое грустное, скорбное выражение в его кротких глазах… Он совсем сконфузился при моем появлении, ну совсем растерялся… Я недоумевал, но скоро понял причину: на столе стоял наполовину отпитый полуштоф и рюмка…
– А жены дома нет! – проговорил он. – Она уехала… Женщина молодая, ей надо веселиться… правда?
Я что-то ответил.
– Что ей дома-то сидеть… Не скучать же…
И он снова заходил.
– Я, – начал он робко, – изредка люблю, знаете ли, немного выпить… Думается шире… мысли какие-то светлые такие идут в голову. Вы этого не пробовали?..
– Нет.
– Право?.. А впрочем не пробуйте… Я все глупости говорю…
И он как-то неловко повернулся, свалил со стола рюмку, которая разбилась, и окончательно смешался и оробел…
Я отвернулся и долго смотрел на портрет.
– Как вы его находите? – произнес он. – Не правда ли, прекрасное лицо?.. Вот взгляните…
И он достал из стола еще несколько портретов и подал мне. Это все были фотографии его жены, их было, кажется, штук двадцать, снятых в разное время в разных позах и костюмах.
– Ну что?
– Фотографии очень хорошие…
– Да… – задумчиво как-то проговорил он, – хорошие, а вот я вам покажу другое лицо! – сказал он, и при упоминании об этом лице его собственное лицо как-то вдруг прояснилось, стало светлее, и в глазах засветился какой-то чудный луч глубокой любви.
Он достал большую фотографию и подал мне. Это был портрет молодой женщины, необыкновенно симпатичной. Что-то знакомое промелькнуло мне в этих чудных чертах необыкновенно милого, несколько строгого лица. Я посмотрел на Василия Николаевича и догадался.
– Это ваша сестра?
– Да, – улыбнулся он. – Мы похожи!.. К несчастию, только лицами! – добавил он. – Чудная душа! Ах, какая это душа, если б вы знали!
Когда он заговорил о ней, я залюбовался на него. Такое благоговение было в его лице…
– Я ее увижу… непременно. Нельзя же… надо наконец… – вдруг проговорил он, думая, по обыкновению, вслух. – Я разузнаю адрес…
В это время раздался звонок.
Первушин видимо оробел. Он быстро спрятал портреты, убрал со стола водку и испуганно взглянул на меня.
– Который час?.. – проговорил он.
– Двенадцать.
– Как рано!.. – обрадовался он и видимо стеснялся моим присутствием.
Я хотел было уйти, как около раздались легкие шаги, и на пороге появилась моя соседка. Она была гораздо красивее, чем тогда, когда я видел ее в первый раз. Шикарное шелковое платье обхватывало ее стройный стан; из-под роскошной шляпки выбивались белокурые пряди; лицо было оживлено и казалось свежее от горевшего на щеках румянца. Она вся улыбалась и внесла за собой какой-то неуловимый, щекотавший нервы аромат. Заметив меня, она ответила на мой поклон самым грациозным, любезным кивком хорошенькой головки. Во всех ее движениях сказывались грация и такт светской женщины.
– Я просто в восторге от Паска * ! – проговорила она, обращаясь к мужу. – Что за прелесть актриса! какой ум, какая игра! Однако ты, Вася, рассеянный какой… Ты нас не знакомишь? – указала она на меня и подошла ко мне, проговорив: – Зоя Михайловна Первушина.
Я назвал свое имя.
О первой встрече ни полслова.
– Ну, пойдемте, господа, пить чай… Иди же, Вася… Ты здоров?..
Он кротко так взглянул на нее и отвечал:
– Здоров, Зоя… здоров, что мне делается?
Мы пили чай в столовой. Зоя Михайловна говорила без умолку. Она видимо находилась под впечатлением пьесы и игры. Василий Николаевич с любовью слушал жену, и когда она делала особенно удачные замечания, он значительно покачивал головой и смотрел на меня, будто желая сказать: «видите ли, какая она умная и хорошая».
Однако скоро она умолкла, и веселое расположение духа исчезло. На лицо налетела какая-то тень. Она смолкла и задумалась. Первушин беспокойно взглядывал ей в лицо. Я поспешил уйти.
III
Прошло месяца два. Я редко видал своих новых знакомых. Первушин почти не заходил и не звал меня к себе. За стеной было совсем тихо, и по вечерам я уже не слыхал обыкновенных разговоров хозяйки со Степанидой. Оказалось, что спальня была переведена в другую комнату.
Степанида по обыкновению помалчивала. Раз как-то, когда я спросил о здоровье Василия Николаевича, она ответила, что он нездоров. По грустному лицу доброй старухи я догадывался, что там опять было неладно.
– Что с ним?
– Кашляет все.
– Бедный!
– Ну, и она, моя голубушка, тоже бедная.
– Хороша бедная! – заметил я, – веселится, бегает из дому, а он чуть не на ладан дышит.
– Молчите, коли не знаете! – рассердилась старуха.
– Да нечего и знать… Вы-то что так заступаетесь?
– Я-то? Да ведь я вынянчила Зоюшку. Крепостная еще ихняя была. Как же мне не заступаться… И кто же за нее заступится, за бесталанную!..
На старом лице Степаниды видна была глубокая скорбь, а в словах звучала такая теплая нотка, что я не мог не засмотреться на ее доброе лицо.
– Да ты что на меня уставился? – спросила Степанида, вдруг начиная говорить мне «ты».
– Ничего… Тоже и его жалко.
– А то как же… Такая душа и…
Она не договорила и махнула как-то безнадежно рукой.
Однажды я сидел у себя в комнате, как вошел Первушин. Он совсем осунулся и похудел еще более. Он был не в халате, как обыкновенно, а в потертом черном сюртуке, подал руку и заходил по комнате. Я заметил в нем какую-то странную решимость, вовсе не идущую к его робкому виду. Он ходил и говорил вполголоса:
– Она зовет… Уйду. Надо ж наконец… я не позволю… все, что хочешь, но не касайся сестры. Она святая… Я этого не переношу.
Он остановился, странно оглянулся вокруг и вдруг замолчал. Видимо ему хотелось поговорить, но он чего-то стеснялся.
– Знаете ли что… – начал было он и замахал рукой, как-то печально улыбаясь. – Не то!.. У вас есть вино? – вдруг спросил он.
– Нет.
– Нет – и не надо. Редко две половинки сходятся… Уравнение, в котором х равен… чему х равен?
– Пойдемте-ка, Первушин, прогуляемтесь лучше.
– В самом деле, пойдемте, – обрадовался он. – Но как же шапка?
– Какая шапка?
– Моя! – робко заметил он. – Она у Степаниды, у этой доброй души, которая всю свою жизнь отдала другим, но стережет мою шапку.
– Так я возьму ее.
Я вышел из комнаты и пошел в кухню. Когда я попросил у Степаниды шапку Василия Николаевича, она спросила: «зачем, куда теперь идти… первый час!» Но когда я настаивал и сказал, что мы идем гулять вместе, она пошла к барыне, скоро вернулась оттуда, дала мне шапку и маленькую записочку от Зои Николаевны. В этой записочке женским неразборчивым почерком были написаны следующие строки: «Вино гибельно для здоровья мужа; бога ради не угощайте его и удержите. Он и без того слаб».
Я вернулся и, когда вошел в комнату, Первушин спросил:
– Достали?
– Вот она! – отвечал я.
– Так идемте. Скорей только.
Мы вышли на улицу. Ночь была тихая, лунная, славная. Слегка морозило. Однако мой сосед плотно кутался в свое худенькое пальто и задыхался.
– Вам тяжело? Поедемте, вон и извозчик.
– Тяжело? Всем тяжело! – как-то задумчиво отвечал он, – а извозчику еще тяжелей. Нет, нет, пройдемтесь… Я редко нынче хожу. Видите, какая славная ночь, как красива луна, и как жить хочется. Вы знаете легенду, почему она побледнела перед солнцем? А звезды? Знаете ли, бывают минуты, когда хочется говорить… ужасно как хочется, а я вообще мало говорю… о себе, то есть…
– Да вы не спешите так, Василий Николаевич, вам вредно.
– А я разве спешу? – усмехнулся он, умеряя шаги. – Когда-то я спешил надеть шлем, но вместо него надел на голову таз, который гораздо более подходит к моей фигуре * . Но… Наташа зовет… иная жизнь… К черту эти книги… Что в них?..
Он как-то странно замахал руками и закашлялся.
– Пойдемте куда-нибудь в трактир. У вас есть деньги?
– Есть, пойдемте.
Мы вошли в трактир, заняли отдельную комнату и заказали ужин.
Первушин спросил водки и сразу выпил две рюмки. Я было заметил, что это нездорово, но он только добродушно усмехнулся.
– Верно, Степанида сокрушалась и секретничала об этом с вами? Добрая! Она на меня как на ребенка смотрит. Напрасная забота… Я вот еще рюмку дерну, – усмехнулся он, наливая еще рюмку, – и Степанида ничего не сделает.