![](/files/books/160/oblozhka-knigi-tom-1.-rasskazy-ocherki-povesti-172788.jpg)
Текст книги "Том 1. Рассказы, очерки, повести"
Автор книги: Константин Станюкович
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 24 страниц)
Непонятный сигнал *
I
На «Орле» все господа офицеры носы повесили и только что спустились вниз, в кают-компанию, после парусного учения, словно в воду опущенные. Рассердился адмирал, начальник эскадры, собравшийся в Нагасаки, – известный в те далекие времена, о которых идет речь, как отчаянный «разноситель», вспыльчивый и необузданный человек, приходивший иногда в раздражение из-за пустяков.
Парусное ученье на всей эскадре прошло, казалось, хорошо, и адмирал был доволен, но под конец он вдруг насупился и стал мрачен. Густые брови адмирала сдвинулись.
А когда адмирал сердился и начинал, по выражению моряков, «штормовать», то даже самые храбрые, с воловьими нервами, люди испытывали некоторый страх и мысленно взывали ко господу богу: «Господи! За что это он рассердился? Успокой, боже, адмиральскую душу!»
Но несмотря, однако, что подобные моления искренне и горячо возносились решительно всеми офицерами на корвете, где «сидел», то есть имел свое местопребывание, адмирал, – начиная с капитана, пожилого, смелого моряка, не боявшегося океанских штормов, но трусившего, как огня, начальства, и кончая младшим механиком, – господь бог адмиральскую душу не смягчил.
Состояние духа адмирала, видимо, приближалось к «штормовому». Барометр быстро падал, предвещая бурю.
Быстрой и нервной походкой ходил адмирал взад и вперед по шканцам среди царившей вокруг тишины, наблюдаемый зорким и испуганным взглядом молодого вахтенного офицера, замершего на мостике. Адмирал ходил, словно негодующий зверь в клетке, весь вздрагивал, крякал, снимал с своей седой, остриженной под гребенку, головы фуражку и судорожно мял ее в своих толстых коротких пальцах, словно желая уничтожить эту белую фуражку.
«Начинается!» – подумал молодой офицер, не спуская очарованных глаз с адмирала, словно робкая антилопа перед страшным боа * , готовым схватить ее.
Но адмирал не обращал ни малейшего внимания на трепетавшего в ожидании «разноса» мичмана и продолжал ходить. По временам с его уст вылетали отрывистые выражения самого морского характера. Он был по этой части настоящий виртуоз и такой, что боцмана и матросы только ухмылялись, дивясь его неистощимой фантазии.
Из себя адмирал был кряжистый, сутуловатый, небольшого роста, сильный и крепкий человек, лет за пятьдесят, пользовавшийся репутацией лихого и бесстрашного моряка. Лицо энергичное, резкое, крупное, загорелое, гладко выбритое, с колючими усами и с парой черных круглых глаз. Глаза эти, выпуклые, с кровяными жилками на белках, казалось, вот-вот сейчас выскочат и съедят вас живьем… По крайней мере такое впечатление производили они на моряков, когда адмирал начинал штормовать. Во время штиля глаза эти, напротив, были мягкие, добрые и приветливые.
Матросы благоразумно удалились на бак и оттуда посматривали, что будет дальше. И страшно и в то же время любопытно было глядеть на гневного адмирала. Матросы хоть и боялись его, но были расположены к нему. Он не порол, не дрался, заботился о людях и был главным образом лишь грозой офицеров.
– Гляди, ребята, – шепотом говорил молодой рыжий матросик Аким Чижов, попавший из деревни в «кругосветку», – как ен шапку-то дерет. Гляди, братец ты мой! – возвысил голос Аким.
– Тише, дурень, тише… Неравно услышит! – отвечал чуть слышно товарищ, толкая Чижова в бок.
– Нет… Да ты, Егорка, погляди… Ишь ведь…
Проходивший в эту самую минуту боцман съездил молодого матроса по шее и прервал дальнейшую речь Чижова.
Адмирал в это время на секунду остановился и крикнул вахтенному офицеру:
– Господ офицеров наверх!
– Есть! – ответил мичман и послал вахтенного унтер-офицера передать адмиральское приказание.
Через минуту офицеры стояли, выстроившись, на шканцах. Никто не знал причины адмиральского гнева. Все знали отлично лишь одно: что адмирал в штормовые минуты разносил вообще и без какой-либо непосредственной причины, и каждый более или менее испытывал гнетущее ощущение служебного страха, ожидая, что именно его разнесет адмирал, любивший-таки огорошивать подобными сюрпризами.
Капитан, весь красный, пыхтел и отдувался, нервно теребя длинные усы. Старший офицер недоумевающе поглядывал своими рачьими глазами и в сотый раз припоминал: мог ли адмирал заметить какую-нибудь неисправность на корвете или не мог?.. Казалось, на корвете все в исправности. Старый штурман был покорно-угрюм, а старший артиллерист весь замер в какой-то трепетной истоме, находя в этом состоянии, по-видимому, даже некоторое удовольствие и умея трепетать перед начальством с замечательной виртуозностью, полагая, что излишний трепет дела не испортит. Милейший первый лейтенант Андрей Петрович, рыхлый, пухлый и краснощекий, на которого каждый «разнос» адмирала производил действие сильного слабительного, совсем пал духом, и толстые его губы шептали «укрощающую» молитву. Он хвалился, что знает такую, и нередко прибегал к ее помощи, хотя и не всегда с успехом.
Нужно ли говорить о других? Даже сам неустрашимый мичман Сережкин, пописывавший про адмирала юмористические стишки и легкомысленно хваставший не раз в кают-компании, что он нисколько его не боится, – и тот слегка побледнел, хоть и старался сохранить хладнокровный и даже несколько небрежный вид, и на его юном лице ясно проглядывала мысль: «Попадет или нет?»
В эту минуту палуба корвета представляла собою картину недоумения и страха. И только два существа относились, казалось, безразлично к адмиральскому гневу: адмиральский камердинер Тимошка и корветский пес, из породы водолазов, Милордка. Он довольно комфортабельно устроился на припеке, у пушки, и, не обращая ни малейшего внимания на адмирала, лениво вылизывал свои мохнатые черные лапы.
II
Адмирал продолжал ходить и, вдруг остановившись перед офицерами, начал:
– Не раз уже я замечал… э… э… э… замечал, что вы, господа… э… э… э… относитесь к службе не с должною серьезностью.
Адмирал, вообще не отличавшийся ораторскими способностями, сделал длинную паузу и продолжал:
– Прошу помнить, что служба не шутка… э… э… э… Наши незабвенные учителя, Павел Степаныч Нахимов и Владимир Алексеич Корнилов * …э… э… э… оставили нам завет, как нужно служить… служить… э… э… э… чтобы быть примерными офицерами… Многие из вас не являются к подъему флага… Срам-с!.. Многие не бывают у своих мачт, когда идет работа… Стыд! А я приказывал… Берегитесь!.. Шутить не буду! – вдруг крикнул адмирал. – Служба не шутка-с… Не шутка-с, господа!
Все «господа» внимательно слушали, приложив пальцы к козырькам фуражек. Пальцы артиллериста заметно дрожали.
Адмирал, видимо, затруднялся продолжать далее речь и сердито поводил на всех глазами. Как вдруг он весь побагровел и быстро наскочил на юного гардемарина, который почтительно слушал адмирала, но в его быстрых и лукавых глазах играла невольная улыбка. Эта улыбка, говорившая, казалось, что юнец понимает затруднительное положение оратора, и привела адмирала в бешенство.
– Вы что? – крикнул он, как оглашенный, наступая на гардемарина.
– Ничего-с, ваше превосходительство! – отвечал тот самым почтительным тоном.
– Под арест его!.. Я по-ка-жу… э… э… э… как служить… Я по-ка-жу! – гремел адмирал.
Адмирал смолк и, отойдя от гардемарина, снова заходил. Минуты через две он сказал, обращаясь к офицерам:
– Можете идти, господа, но прошу помнить, что я вам сказал. Служба не шутка-с!
Никто, разумеется, не сомневался в этом, и потому все довольно стремительно спустились в кают-компанию, продолжая недоумевать, что именно вызвало гнев адмирала.
«Гардемарина с улыбкой» посадили под арест, то есть в каюту.
– За что это вас? – спрашивали офицеры.
– Спросите у адмирала.
– Не улыбайтесь вперед! – пошутил кто-то.
Когда офицеры разошлись, адмирал крикнул:
– Флаг-офицера послать!
Перед адмиралом тотчас же предстал флаг-офицер. Адмирал любил этого бойкого и расторопного молодого человека и называл его исполнительным. И правда: лицо и немного подавшаяся вперед фигура флаг-офицера в эту минуту выражали готовность не только исполнить приказание, но даже и броситься немедленно в синеву моря, омывающего красивые берега Нагасаки.
– Сейчас поезжайте к командиру, у которого не поняли сигнала «менять марселя» и потому запоздали… Попросить его ко мне!
– Есть, ваше превосходительство!
И флаг-офицер было пошел.
– Да бегом, бегом-с! – крикнул вдогонку адмирал, и так крикнул, что молодой флаг-офицер, словно лошадь, получившая шенкеля * , сделав весьма грациозный скачок, пробежал средним галопом к трапу, вскочил в шлюпку и отвалил от корвета.
Отъехав этак сажен тридцать от корвета, флаг-офицер несколько пришел в себя и вслед за тем подумал: «Куда же ехать? За каким капитаном? Где не поняли сигнала?»
Кроме адмирала, никто этого не видал – не заметил и флаг-офицер, наблюдавший за сигналами. Казалось, на всех судах эскадры вовремя подымались сигнальные ответы… В порыве служебного усердия флаг-офицер не спросил адмирала, какого он требует капитана. Да и как было спросить? Он должен был знать и без спроса!
«Господи! Куда ж я поеду? – терзался бедный исполнительный молодой человек. – Корветов на рейде целых четыре. Ну, была не была, еду к Анисову… Верно, его требует! У него, кажется, позже всех переменили марселя – и вообще адмирал его чаще всех разносит!» – решил вдруг флаг-офицер и направил вельбот на корвет «Проворный».
Петр Дмитриевич Анисов в это время благодушествовал в своей каюте. Толстый, с большим брюшком, он лежал без сюртука на диване и пил чай. Самые радужные мысли бродили в голове толстяка капитана. Через два дня его корвет отделится от эскадры и будет плавать отдельно. Можно будет отдохнуть без адмирала… А то эти постоянные разносы!..
Столь приятные думы были прерваны неожиданным появлением флаг-офицера.
Он поздоровался и испуганно проговорил:
– Адмирал очень сердится, Петр Дмитриевич.
– Что вы? За что?
– Да у вас поздно переменили марселя! – продолжал флаг-офицер.
– Ну, положим, чуть-чуть опоздали…
Флаг-офицер ожил.
– Вас требует адмирал! – проговорил он, довольный, что не ошибся и нашел именно того, кого требовал адмирал.
– Так и знал! – воскликнул Петр Дмитриевич с тоскою в голосе. – Так и знал… Минутой позже и сейчас – выговор… Это черт знает что такое! Что, как он? Очень того? Штормует? – допрашивал капитан.
– В самом разгаре…
– А фуражку топчет?
Адмирал, случалось, в минуту сильного возбуждения бросал фуражку на палубу и топтал ее ногами.
– Нет еще…
– Эй, Липкин! – крикнул Петр Дмитриевич.
Явился вестовой.
– Бегом наверх… Приготовить вельбот!..
Флаг-офицер вышел из каюты и, вернувшись на «Орел», доложил адмиралу, что приказание исполнено.
Несколько минут спустя громко стукнувшая дверь адмиральской каюты привела в радостное настроение вахтенного мичмана. Адмирал ушел к себе.
В это же время толстый капитан, мысленно призывая господа бога на помощь и тихонько крестясь, приставал на щегольском вельботе к адмиральскому корвету. Как-то осторожно ступая, шел он к адмиральской каюте.
– Что, как он? – спросил он мимоходом у вахтенного офицера.
Мичман безнадежно махнул головой и промолвил:
– Шторм двенадцать баллов, Петр Дмитрич!
Перед тем как войти к адмиралу, Петр Дмитриевич заглянул в его буфетную и спросил у адмиральского камердинера Тимошки:
– Где, братец, адмирал?..
– У себя-с.
– Очень он… того… сердит?
– Есть-таки! Да мне-то что! – с нахальной развязностью отвечал Тимошка.
Этот Тимошка, вольноотпущенный, из дворовых, наглый и дерзкий, с плутовским круглым лицом, покрытым веснушками, был продувная бестия. Знавший все привычки барина, ловкий и расторопный, он умел угождать ему и сделаться необходимым, не боялся грубить и немилосердно обирал своего барина, старого холостяка. Адмирал был большой хлебосол и не жалел денег. Он любил, чтобы у него все было отлично, и приглашал каждый день к обеду, кроме штабных и капитана, еще несколько человек офицеров и гардемаринов. Тимошка распоряжался всем хозяйством и, разумеется, охулки на руки не клал.
– Что, можно к нему войти? Как он?
– Известно, зверствует… Разве его не знаете? Вот сейчас графин кокнул с сердцов! – проговорил Тимошка.
Петр Дмитриевич струсил. В голове его моментально пролетела мысль: «Ну, будет, значит, форменный разнос!»
– Доложи! – как-то оборвал толстяк.
И, внезапно почувствовав прилив отваги, словно бы он шел на абордаж с сильнейшим неприятелем, Петр Дмитриевич приосанился и, по возвращении Тимошки, решительно и храбро вошел в адмиральскую каюту.
Адмирал ходил. Петр Дмитриевич поклонился. Адмирал остановился, пожал руку капитану и смотрел недоумевающе своими круглыми глазами на капитана.
Оба несколько мгновений молчали. Адмирал продолжал безмолвно смотреть на Петра Дмитриевича. Тот чувствовал легкое обмирание и усиленно сопел.
– Честь имею явиться, ваше превосходительство!
– Зачем?
– Изволили требовать, ваше превосходительство.
– Нет-с, не требовал!
Петр Дмитриевич отвесил поклон, пожал протянутую адмиралом руку и исчез из каюты со скоростью десяти узлов.
– Эй, Тимошка! – крикнул адмирал.
Никто не отзывался.
– Тимошка!.. Заснул, каналья?..
– Ну, чего вам? – проговорил, входя, Тимошка.
– Ивана Петровича послать!
Явился трепещущий флаг-офицер.
– За кем я вас посылал?
Молчание.
– Глухи вы? За кем я вас посылал?
Флаг-офицер безмолвствовал.
– Я вас посылал за Наумовым. Какого же черта вы мне Анисова подали, а?..
– Я, ваше превосходительство, думал…
Едва только молодой человек произнес последнее слово, как адмирал, начинавший было успокоиваться, внезапно побагровел.
– Думали? А кто просил вас думать?
Флаг-офицер молчал. Вся его поза выражала покорное сознание вины.
– Он думал?! Надо исполнять приказания, а не думать-с! А то: думал! Я вообще заметил… э… э… э… что вы последнее время стали думать…
– Я, ваше пре-вос-хо-ди-тельство, ста-ра-юсь не думать! – коснеющим языком лепетал флаг-офицер.
– Стараетесь, а все-таки думаете, – смягчился адмирал. – Оттого и делаете глупости… Размышления там разные годятся на берегу, а не в море… Прошу помнить-с… Ступайте и не думайте!..
– Прикажете съездить за Наумовым?
– Не надо! – резко оборвал адмирал.
Флаг-офицер улепетнул из каюты и, придя в кают-компанию, объявил, что шторм проходит. Адмирал его разнес совсем легко.
– Советовал не думать? – иронически заметил кто-то из молодежи.
III
Чудный вечер сменил жаркий день и принес с собою прохладу. Адмирал вышел из каюты и стал гулять по палубе. Он мало-помалу стихал.
Матросы толпились на баке и лясничали. В одной из кучек, примостившейся у орудия, старый матрос Никулин рассказывал о том, какие бывают начальники в гневе.
– У всякого, братец ты мой, свой карактер… Всякий пылит по-своему. Наш осерчает, то ровно ведьмедь… ломит все… ну и ревет, словно его под микитки рогатиной шаркнули… Однако отходчистый, и нет того, чтобы драться…
– Это ты правильно, отходчистый… Загорится, запылит, а потом и забыл!.. – заметил кто-то из слушателей.
– Другой сердце свое больше на матросских зубах срывает, – философствовал на эту тему Никулин, – как отжарит с десяток морд, пыл-то и пройдет… Знавал я такого начальника… Уж и лют же был на зубы, ах лют, а вобче ничего себе… адмирал был форменный… А то, братцы, был у нас на корабле капитаном Севрюгин… Нонче он, сказывали, в отставку ушел… Жаловаться нечего, командир был добрый, порол с большим рассудком, а опять же свою привычку имел: в сердцах плевался. Ты, примерно, на руле стоишь, и уж не зевай, братец ты мой, ежели Севрюгин сердит. Рыскнул на четь румба, а уж он и плюнул сверху, да так и норовит в самую морду попасть, так и норовит… И наловчился же попадать…
– Ишь ты…
– Сам этто плюнет, да и кричит: «Что, мол, такой-сякой, попал?» – «Точно так, вашескобродие!» – отвечаешь и оботрешься. Исплюется – и ничего… Сердце и отойдет.
– А страшной наш-то… у-у-у, страшной! – замечает Аким Чижов, тот самый молодой матросик, простодушный и впечатлительный, которому попало от боцмана за слишком живое выражение своего мнения насчет адмирала.
– Это кто?
– Да адмирал.
– Деревня ты, Акимка. Ты настоящих страшных еще и не видал… Наш-то добер с матросом.
– Я, братцы, на его даве глядел… Страшной! Этто как озлился… Такой глазастый… буркулы заходили, как у волка. Сам весь дрожит… А ус евойный так и ощетинился… Глядеть было страшно… Кула…
Вдруг голос Акима осекся на полуслове, и сам он стоит ни жив ни мертв. Перед самым его носом, в вечерней темноте, обрисовалась плотная фигура адмирала в белом кителе.
Невообразимый страх обуял молодого матросика. Мурашки забегали по спине. Он инстинктивно присел, пробрался за пушку и, ровно мышонок, что прячется от кота, проскочил к люку, спустился в палубу и заметался там, испуганный и бледный.
– Ты это что, Акимка? – спросил его матрос из кантонистов Петров, известный на корвете зубоскал, любивший поднимать на смех и морочить молодых матросов.
Аким рассказал и испуганно спросил:
– Что теперь мне будет?
Петров мрачно покачал головой и с самым серьезным видом ответил:
– А будет тебе то, что адмирал сейчас крикнет: «Кинуть, мол, грубияна Акимку Чижова за борт!» Вот что будет… Эх, жалко мне тебя, Акимка!
Аким совсем замер в страхе. Он и верил и не верил словам Петрова. Ему было жутко.
«Что будет с ним? Ведь что он сделал, о господи!» – думал молодой матрос, считавший себя в эту минуту великим преступником.
И, охваченный паническим страхом, он бросился к корветскому образу и припал ничком в горячей молитве.
А в ушах его раздавался страшный голос: «Кинуть Акимку Чижова за борт!»
Но прошло несколько минут, а адмирал не приказывал кидать Акимку за борт и не отдавал насчет его никакого приказания, хоть и слышал мнение матроса о себе. Совсем уже стихший, он сказал капитану, чтобы освободили из-под ареста наказанного гардемарина. Затем в раздумье прошел в свою каюту, приказал Тимошке подавать чай, достать кексов и варенья и пригласить к чаю только что освобожденного из-под ареста «гардемарина с улыбкой».
Матросы скоро успокоили «деревенскую простоту» – Акимку, поверившего «кантонищине». Страх простодушного матросика прошел совсем, когда он убедился, что наказывать его не намерены. И с той поры Аким почувствовал расположение к адмиралу и находил, что он «добер», хоть и страшен в гневе.
На уроке *
I
Глухая осень. Дождь зарядил с ночи и мелкой дробью барабанит по крышам и окнам. Пасмурное, мокрое, петербургское утро, такое, когда, ворча и хмурясь, с неохотой расстаешься с теплою постелью, гонимый нуждою на мокрую улицу.
Сумрачно показалось утро на улице, но еще сумрачней заглянуло оно в узкий переулок на Петербургской стороне и пробралось через мокрый серый забор в небольшую комнату надворного строения. Серым полусветом осветило оно бедную обстановку в комнате: стол, прислонившийся к стене, о трех ножках, этажерку с книгами и маленький клеенчатый диванчик… На нем, свернувшись клубком, лежал молодой человек, покрытый шинелью.
Из себя молодой человек худощав, чуть-чуть бледен. Глаза неглупые, серые с блеском; волосы темные, кудреватые, откинулись назад, оставляя открытым большой широкий лоб. Общее впечатление: энергичное, хорошее лицо с добродушной, несколько лукавой улыбкой, показывающей в характере долю юмора.
Ворошилов только что проснулся. Он протер глаза, приподнялся и взглянул в окно. Увидав дождь, Ворошилов слегка поморщился и, взяв с полу сапоги, внимательно их осмотрел. Подметки на сапогах были истерты, и огромные дыры на каждом сапоге зияли темными пропастями.
– Эка, как скоро носятся! – проговорил Ворошилов и стал одеваться.
Скоро Ворошилов был готов. Исправив свое старенькое, много поношенное платье, молодой человек подошел к этажерке и не без аппетита принялся за ломоть ситника.
«Чай, Агафья опять самовар предложит!» – подумал он.
И только что пробежала эта мысль, как в комнату вошла кухарка Агафья и сказала:
– Давать, что ли, самовар?
– Нет, Агафья, не давать. Что-то не хочется сегодня чаю.
Однако Агафья заподозрила искренность отказа. Она находила несколько странным не желать по утрам (особенно по таким сырым, холодным утрам!) горячего чаю или кофе, а жилец (вспомнила Агафья) вот уже дней с десять как на вопросы агафьины: «давать ли самовар?» – отвечал: «не хочется».
Агафья нерешительно мялась на пороге. Ее рябое, покрытое оспенными ямками, рыжеватое, доброе лицо выражало некоторую внутреннюю борьбу. Заскорузлые ее пальцы вовсе без пути шмыгали по стене, а глаза – тусклые, старые такие глаза! – не в меру часто моргали.
– Вы бы, Николай Николаич, – наконец сказала кухарка, – выпили бы чайку, право. У меня чай и сахар есть, коли не побрезгуете. Лишние! – добавила старуха.
– Спасибо, Агафья. Не хочется.
– Ведь этак и заболеть недолго. Встамши, надо горячее. Без горячего – нельзя.
– Можно! – улыбнулся Ворошилов. – Вот на урок пойду – там выпью.
– Ну, как знаешь! – с сердцем воркнула Агафья и вышла вон.
На кухне Агафья стала чистить сапоги другим жильцам и вспомнила про то, что у Ворошилова сапоги худы.
«Эка сиротливый!..» – подумала кухарка.
Молодой человек внушал Агафье большое участие, и она словно бы мать заботилась о Ворошилове. То без просьбы с его стороны латочку к его жилетке прикинет, то украдкой рубашку ему выстирает, то – случалось – побольше дровец в его комнату принесет, несмотря на хозяйкину воркотню. Агафья сама была одинокая старуха – родные были далеко, в Пермской губернии – и искренно жалела одинокого Ворошилова.
– И не дает бог ему счастья!.. Все доброта! – не без злобы к этому качеству, проговорила Агафья и остановилась чистить сапоги.
С минуту она раздумывала. Потом подошла к своей кровати, оглядываясь, достала из-под нее маленький красный сундучишко и, сняв с образка ключ, отперла сундук. В агафьином сундуке было много всякой дряни, которую тем не менее Агафья очень берегла и не без гордости звала своим имением. Имение это было разнообразно; в сундуке была всякая всячина: старый подсвечник из томпаковой меди, несколько тряпья, дырявая тальма * , несколько изорванных детских сорочек, бронзовая цепочка, купленная несколько лет тому назад для некоего городового, обещавшего на ней жениться, две-три пустых помадных банки, словом, немало всякого хлама, собранного Агафьей во время мыканья «по людям». Раскопав этот хлам, Агафья добралась до заветного уголка и вытащила оттуда старое порыжелое портмоне. В нем было на десять рублей бумажками и рубля на три мелочи. Агафья, крадучись, пересчитала деньги, прикопленные несколькими годами подневольного житья, и тут же ей вспомнилось:
– Кабы не этот рыжий дьявол, было бы шестнадцать рублей!.. Эх, мазурики!
Воспоминание это относилось, конечно, к городовому, который, заняв у Агафьи три рубля и поклявшись перед образом, что на будущей же неделе женится, мало того что не женился и не отдал денег, но даже с тех пор и не показывался на глаза.
– Без них и лучше! По крайности имение целое будет! – вздохнула Агафья, пересматривая свои капиталы.
Сперва кухарка отложила на кровать синенькую с твердою решимостью в глазах, но через минуту сердце ее сжалось тоской. Она жалобно посмотрела на пятирублевую бумажку, словно бы, расставаясь с ней, она расставалась с любимым ребенком изо всего семейства.
– Довольно с него и трех! – блеснуло в агафьиной голове, и кухарка положила пятирублевую бумажку обратно в портмоне.
Бережно уложив имение и замкнув сундучишко, Агафья положила зелененькую в карман и несколько робко вошла в комнату Ворошилова.
– Николай Николаич. А что я вам скажу? – начала Агафья.
– А что, Агафьюшка? – спросил Ворошилов.
Кухарка опять заметалась и стала снова без пути скрести пальцами о стену.
– Я бы вас, Николай Николаич, попросила… (Тут Агафья поперхнулась, точно у нее кусок в горле засел.) Я говорю, Николай Николаич, что так как теперича… Но только вы… (Агафья решительно стала заикаться, и ее добрые глаза моргали без зазрения совести.) Зачем же быть гордыми? Я, то исть, от сердца… И сам господь бог повелел… Возьмите вот три рубля! – наконец выговорила старуха и, вся покрасневшая, подала дрожащей рукой бумажку Ворошилову.
Молодой человек ничего не сказал, только пожал агафьину руку и заметил спустя несколько времени:
– Спасибо, Агафья. Только, чай, у вас у самой не густо денег?
– Есть еще. Только вы, Николай Николаич, не обидьте. Отдадите, когда бог поможет.
Капли пота струились по лицу кухарки, когда она вышла из комнаты к себе на кухню. Точно она какое-то трудное дело свершила. Но, свершив его, – она боялась, что Ворошилов откажется, – она повеселела и весь остальной день сносила хозяйкину воркотню, не огрызаясь, хотя огрызаться была мастерица, и даже вычистила маленькому хозяйскому сынишке башмаки, что делала крайне редко и что свидетельствовало о ее добром расположении духа.
Ворошилов ходил из угла в угол и только повторял:
– Экая деликатная! И откуда только набралась она этой тонины!
Потом подошел к столу и заглянул в свою расходную книжку. В ней было изображено следующее:
Расходы (примерные) на ноябрь.
Матушке отослать 5 р.
За квартиру 6 ''
На стол 5 ''
Фуражку новую 1 ''
Сапоги 3 ''
На покупку книг 3 ''
Четверку чаю – 25 к.
Три фунта сахару – 50 ''
Стирка белья – 75 ''
Табак и гильзы – 75 ''
За чтение в библиотеку – 50 ''
Уплатить долгу 2 —
Разные расходы 3 —
– – – – —
Итого. 30 р. 75 к.
– Надо сократить расходы! Эх, кабы Буковнин дал сегодня денег! – подумал молодой человек.
Немного спустя Ворошилов шел на урок, на Английский проспект. Дождь не унимался и заставлял молодого человека прибавить шагу. Через час Ворошилов позвонил у дверей квартиры Петра Ивановича Буковнина.
II
Семейство Буковниных сидело еще за самоваром, когда в столовую вошел Ворошилов. Петр Иваныч – пожилой господин, лет сорока пяти, в халате, с сигарой в зубах, поспешил приветливо пожать Ворошилову руку и добродушно пригласил его выпить чаю.
– На дворе холодно. Вы, Николай Николаевич, верно, озябли, – заметил он и обратился к жене:
– Соня! Налей-ка поскорей Николай Николаевичу чаю…
Молодая и красивая брюнетка в белом пеньюаре налила чаю и, подавая молодому человеку, улыбнулась и сказала:
– Смотрите, не обожгитесь. Горячий!..
– Не обожгусь!..
– Ну, батенька, каково мои гвардейцы успевают? Только вы не хвалите их, а правду говорите.
Два маленькие мальчика – сыновья Буковнина – посмотрели на Ворошилова и покраснели.
– Небось, заранее стыдно, что Николай Николаевич побранит? – засмеялся Петр Иванович.
– Ничего. Учатся хорошо, – ответил Ворошилов.
– Ну, а Соня как?.. – спросил Буковнин.
– Софья Ивановна только присутствует при уроках…
– И меня, Pierre, в ученицы записал?.. – надула губки молодая дама.
– Усердна уж очень стала… Видно, охота учиться! – несколько сухо сказал муж.
Ворошилов хотел было ответить, что Софья Ивановна не учится, а только ему мешает, но промолчал и усердно допил свой стакан.
Через несколько времени дети с Ворошиловым пошли в классную комнату. Скоро туда пришла и Софья Ивановна.
Ворошилов и не подозревал, что имел несчастие понравиться молодой женщине. Правда, он несколько удивился и даже сконфузился, когда, месяца три тому назад, Софья Ивановна пришла в классную комнату и просила позволения присутствовать при уроках. «Верно, от скуки», – подумал Ворошилов и спокойно продолжал урок. Но, когда Софья Ивановна и на следующий день пришла в классную, Ворошилов даже несколько осердился. «Чего ей надо? Уж не за благонамеренностью ли уроков наблюдать?» Но барыня продолжала аккуратно приходить на уроки и сидела очень смирно. Мало-помалу Ворошилов привык к присутствию молодой женщины и не обращал на нее внимания.
Раз только он заметил, что молодая женщина на него пристально смотрит. Он взглянул на нее. Она сконфузилась.
Что-то неопределенное, не то насмешка, не то сочувствие, промелькнуло у Ворошилова.
«Какой красивый однако этот учитель!» – подумала Софья Ивановна.
И молодая женщина стала мечтать далее. Конечно, мечты эти касались молодого человека. Софья Ивановна мысленно сравнивала красивую молодую фигуру Ворошилова с толстым, не совсем уклюжим, седоватым Петром Ивановичем и находила, что Ворошилову было бы лучше на месте Петра Ивановича. «Если б его одеть в мужнин мундир да повести на бал, он бы произвел впечатление… Экие у него густые волосы!»
– Да не так! – раздался голос Ворошилова, внимательно следящего за задачей. – Ну, помножьте дробь на дробь. Как помножить дробь на дробь?..
– Надо числителя одной дроби помножить на знаменателя другой… – запищал мальчуган.
«Все дроби на уме. Экий медведь! На меня и не смотрит!» – подумала Софья Ивановна.
Ворошилов поднял голову, встретился со взглядом молодой женщины и невольно проговорил про себя:
– Чего она все…
И продолжал рассказывать о дробях. Впрочем, искоса раза два взглянул на молодую женщину.
«Хороша!» – промелькнуло у него в голове.
– Что же дальше будет? – спросил он у ученика.
Брюнетка улыбнулась, точно этот вопрос относился к ней.
«В самом деле, что ж дальше будет? – подумала она. – А ничего. Отчего ж и не пококетничать с этим медведем?» – пронеслось в ее хорошенькой головке.
Ворошилов хмуро сидел за уроком, а Софья Ивановна, как нарочно, все улыбалась да шутила.
– Отчего вы все моих пасынков мучите, Николай Николаевич?
– Как мучу?..
– Да так. Все уроки да уроки. Вы бы что-нибудь веселей умножения рассказали.
– Петр Иванович мне не за сказки деньги платит! – проговорил Ворошилов и продолжал занятия.
Софья Ивановна несколько времени помолчала и потом спросила:
– Неужто, мосье Ворошилов, у вас все математика на уме?
– Нет, не все!..
– А я думала, что только математика! – проговорила молодая женщина и рассмеялась.
«Кокетничает! – подумал Ворошилов… И если муж ревнив…»
– Впрочем, я уйду… я вам мешаю! – снова начала Софья Ивановна.
– Да. Время на разговоры уходит…
– Ну, я буду сидеть смирно… Дети! И вы сидите смирно и слушайте ученого человека.
Когда кончился урок и Ворошилов было хотел уходить, Софья Ивановна остановила его и сказала:
– Куда ж вы, уж бежать?
И так ласково взглянула на него.
– Пора домой! – отвечал молодой человек и снова подумал: «А ведь хороша эта кокетка!»
Ворошилов шел домой недовольный. Во-первых, у Петра Ивановича он не спросил денег – как-то не пришлось, – а во-вторых, вместо математических выкладок, которые предстояло ему сделать дома (он был студент математического факультета), в голову его лезла «все несообразность», как он в сердцах назвал образ красивой женщины, закрадывавшийся, помимо его воли, в голову.
– Экий я глупый! Ну что изо всего этого выйдет? – поставил он себе ясный вопрос, придя домой.
И в тот же вечер отвечал на него, рассмеявшись:
– Всего верней, что добрейший Петр Иваныч откажет мне от урока, и тогда опять зубы на полку… Надо держать ухо востро!..