Текст книги "Том 7. Рассказы и повести. Жрецы"
Автор книги: Константин Станюкович
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 26 страниц)
«Точно женщина – браслет носит!» – подумал он. Однако ничего не сказал.
Нита как-то испуганно переводила глаза с отца на брата.
– Ну, а ты, папа, как поживаешь? – спрашивал Сережа.
– Отлично поживаю, как видишь… Ты ведь знаешь, почему я вышел в отставку? – неожиданно спросил старик.
– Знаю, ты писал…
– Но ты тогда ничего мне не ответил…
– Что ж было писать? – уклончиво проговорил Сережа.
– Как что? Я ждал, что ты одобришь мое решение.
– Извини, папа, но я очень сожалел, что ты оставил службу… Ведь флот нуждается в хороших адмиралах…
– Ну, положим, нуждается…
Нита затаила дыхание. Она знала, что брат не одобрял решения отца и в письме к ней называл выход его в отставку «мальчишеством», тогда как она гордилась поступком отца.
– А если нуждается, – продолжал слегка докторальным тоном молодой человек, – то логичнее было бы, мне кажется, не оставлять флота… Извини, папа… Но я высказываю свое мнение, раз ты меня спрашиваешь…
– Конечно, спрашиваю… И нечего тут извиняться… Так ты считаешь, что мне следовало ехать к начальству и просить извинения за то, что я был прав? – спрашивал Максим Иванович, взглядывая на сына и вдруг чувствуя себя словно бы в положении подсудимого.
Вместе с тем старик почувствовал, что сын давно уже произнес свой приговор. Он это видел в снисходительном взгляде Сережи. Он это слышал в тоне его голоса. И прежний юнец Сережа словно бы пропал. Перед ним был основательный, не по летам практический молодой человек, который мог бы поучить его, старика, как надо вести себя.
– Сережа вовсе этого не думает, папочка! Не правда ли, Сережа? – вступилась Нита, как бы давая понять брату, что следует ему отвечать.
Сережа не соблаговолил ответить сестре и проговорил, обращаясь к отцу:
– Мне кажется, можно было бы устроить дело и без извинений, если они так были тебе неприятны, что ты из-за них бросил службу, которую любишь… В таких случаях всегда есть посредники, которые улаживают недоразумения… Но ты, папа, погорячился… Ты действовал под влиянием чувства, конечно, благородного, но из-за этого флот лишился превосходного адмирала! – прибавил Сережа.
Старик попробовал было улыбнуться, но улыбка вышла какая-то кислая. Однако он промолвил:
– Ты, может быть, и прав, мой милый… Даже наверное прав… Мы, старики, слишком впечатлительны и часто забываем правила житейской мудрости… Но с темпераментом ничего не поделаешь, Сережа… Я вот и вышел в отставку, и флот лишился, как ты говоришь, хорошего адмирала.
– Ты не сердись, папа, что я позволил себе откровенно высказать свое мнение…
– Что ты, Сережа! За что же сердиться? Ты просто благоразумнее меня, вот и все… Ну, рассказывай, голубчик, доволен ли ты службой?.. Полюбил ли море?..
Сережа признался, что моря особенно он не любит, но что служит добросовестно и на хорошем счету у капитана. Два года как он ревизором [6]6
Ревизор – офицер, заведующий хозяйственной частью. – Прим. автора.
[Закрыть], после того, как прежний ревизор заболел и уехал в Россию.
– Хлопотливая эта обязанность… Напрасно ты согласился принять ее.
– Да, работы много, но раз капитан просил, я не счел возможным отказаться.
Сережа между тем взглянул на часы и подавил пуговку электрического звонка.
У порога каюты вытянулся молодой вестовой. По напряженной его физиономии и несколько испуганному взгляду сразу можно было догадаться, что этот белобрысый матросик с голубыми, слегка выкаченными глазами побаивается молодого лейтенанта.
– Узнай, скоро ли завтракать? – сухим и повелительным тоном произнес Сережа.
– Есть, ваше благородие!
Вестовой хотел было уйти.
– Постой! – резко остановил его Сережа.
Вестовой замер на месте и, не моргая, глядел на лейтенанта.
– Скажи буфетчику, чтобы накрыл три лишних прибора… Понял?
– Понял, ваше благородие!
– Ступай!
И этот резкий повелительный тон Сережи резанул ухо отца. Вспомнил он свое отношение к вестовым, вспомнил, какие преданные, славные были у него вестовые, как они бывали коротки с ним и нисколько его не боялись, и спросил сына:
– Давно он у тебя, Сережа?
– С самого начала плавания… А что?
– Нет, я так… Славное у этого матроса лицо… Доволен ты им?
– Ничего… Бестолков только очень! – небрежно кинул Сережа.
– Он из какой губернии?
– А не знаю… Не интересовался, папа… Я, признаться, с матросами не фамильярничаю… А то того и гляди забудутся…
– В наше время они не забывались! – проронил адмирал и замолк.
Через несколько минут вестовой, уже в нитяных перчатках, доложил, что завтрак готов.
– Папа, мама, пойдемте… Нита!..
Все они пошли в кают-компанию, где в ожидании гостей никто не садился. Адмиральшу и адмирала посадили на почетные места; около них сели капитан, приглашенный на завтрак в кают-компании, и старший офицер. Сережа сел рядом с сестрой, посадив около нее молодого лейтенанта с княжеским титулом.
Завтрак прошел оживленно. Пили шампанское за благополучное возвращение на родину. Чокались друг с другом, говорили спичи.
От Максима Ивановича, долго на своем веку плававшего и сразу умевшего уловить настроение кают-компании, не укрылось, что в кают-компании на «Витязе» не было той товарищеской связи, которая соединяла бы всех. Он заметил, что штурманские офицеры, доктор и несколько молодых моряков как бы составляют одну партию и не особенно расположены к другим офицерам, в числе которых был и Сережа. Чувствовалось, что отношение к нему далеко не дружеское, не сердечное.
Вскоре после завтрака Волынцевы уехали с крейсера. Им дали, конечно, катер.
Сережа не мог ехать с ними – обязанности ревизора мешали ему, – но он обещал приехать на другой день.
Прощаясь с сестрой, Сережа шепнул ей:
– Понравился тебе, Нита, князь Усольцев? Обрати на него внимание… Он славный малый, и у него двадцать тысяч годового дохода… Я привезу его к вам.
Нита вспыхнула и шепнула:
– Пожалуйста, не привози.
Старый адмирал вернулся в Петербург как будто не особенно веселый.
За обедом он был задумчив и рассеян – не такого Сережу надеялся он встретить!
Зато Анна Васильевна была в восторге и находила, что он совершенство.
– Не правда ли, какой славный Сережа? Как ты его нашел, Максим Иванович? Ты как будто не особенно доволен им? – спрашивала Анна Васильевна, несколько удивленная и огорченная недостаточным, по ее мнению, восхищением отца сыном.
– Что ты, что ты, Анна Васильевна! Конечно, Сережа славный, честный мальчик! – горячо промолвил старик, скрывая от жены и дочери то тяжелое впечатление, которое произвел на него сын при первой встрече и которое мучило теперь старика.
Его любовь к Сереже боролась с этим первым впечатлением. Он хотел во что бы то ни стало обвинить себя в излишней поспешности суждения о сыне. Как отец, он, быть может, слишком требователен, и в глазах его мелкие недостатки приняли большие размеры и многое показалось не в том свете. В самом деле, и эта резкость с вестовым, и это франтовство сына не такие уж преступления, а его практичность и солидность доказывают только, что Сережа, несмотря на молодость, живет не одним сердцем… Во всяком случае, он честный и хороший молодой человек! Он приедет, раскроет свою душу, и тогда отец убедится, что первое впечатление было ложно.
И старик, словно бы утешая себя, продолжал:
– И знаешь ли, Анна Васильевна, мне даже нравится в нем эта уверенность в себе, серьезность и практичность…
– Сережа напускает больше на себя… Вовсе он не такой практичный, папа! – вступилась Нита.
Адмирал взглянул на дочь ласковым, благодарным взглядом за это противоречие, которое так хотелось ему слышать.
III
Со времени возвращения Сережи прошел месяц, но Сережа не торопился раскрывать своей души перед отцом и вообще избегал высказываться, хотя при случае и не скрывал, что смотрит на многое совсем не так, как отец и Нита. Он, видимо, несколько снисходительно относился к их взглядам, но споров избегал, несмотря на то, что старик как будто нарочно старался заводить их. Да и дома Сережа оставался недолго во время приездов своих в Петербург. Пообедает или заглянет на час, да и уедет то по делам, то к знакомым, то в театр. И останавливался он не у своих, – хотя для него и приготовлена была прежняя маленькая его комната, – а у своего друга, князя Усольцева, которого Сережа, несмотря на протест сестры, все-таки привез к своим.
Масса подарков Сережи украшала теперь скромную квартиру Волынцевых. Чудные японские вазы, столики, разные китайские вещи из черепахи и слоновой кости стояли в гостиной и в комнате Анны Васильевны. У адмирала в кабинете красовались великолепные китайские шахматы с громадными фигурами, а у Ниты в комоде были китайские и японские материи, веера, страусовые перья и много разных ценных безделок. Такими же роскошными вещами Сережа одарил некоторых знакомых, и, кроме того, кронштадтская его квартира была полна привезенными вещами.
Отец только удивлялся. Он знал, что все эти предметы роскоши стоили больших денег; нельзя было навезти их столько на жалованье. Кроме того, Максима Ивановича поражала и жизнь сына в Петербурге: эти лихачи, эта дружба с князем Усольцевым, завтраки и обеды в ресторанах, театры…
Откуда у него на это деньги?
И аккуратный старик, никогда в жизни не имевший долгов, с ужасом подумал, что сын запутался в долгах.
Не решаясь из деликатности прямо спросить об этом, он как-то стороной завел однажды речь о молодых людях, запутывающихся в долгах, но Сережа, понимая, к чему клонит отец, смеясь, проговорил:
– Успокойся, папа. У меня нет ни копейки долга.
– Откуда ж у тебя деньги? – чуть было не сорвалось у отца, но он удержался и промолчал.
И вдруг адмирал вспомнил, что сын его ревизор. Он хорошо знал, что в последнее время ревизоры и многие капитаны нисколько не стесняются пользоваться незаконными доходами и даже громко хвастаются этим.
«Господи! Неужели и Сережа?!»
Ужасное подозрение закралось в эту честную седую голову, и выражение страха и страдания исказило черты лица адмирала, когда он остался один в своем кабинете.
«Не может быть! Это неправда!»
Он гнал эти подозрения. Он ни слова не говорил сыну, ожидая, что тот сам объяснит это недоразумение. Быть может, Сережа выиграл крупную сумму в карты – ведь моряки любят поиграть в азартные игры на берегу!
Но Сережа молчал, и подозрения снова назойливо закрадывались в голову старика и терзали его.
И старик нежно целовал ее и говорил:
– Спасибо, спасибо, Ниточка, не надо… Ревматизм, подлец, дает себя знать… Я полежу… А ты иди к матери…
Однажды он возвратился домой совсем убитый. Он только что вернулся из одного ресторана на Васильевском острове, куда ходил читать английские газеты и выпить чашку кофе, и там слышал разговор нескольких молодых моряков об его сыне. Они его не бранили – о нет! – напротив, с одобрениями и завистью говорили, что он «ловкий ревизор», тысяч десять привез из плавания, кроме вещей… Молодец Волынцев! Не зевал!
Точно оплеванный вышел адмирал из ресторана, дошел домой и заперся в кабинете.
«Не может быть… На Сережу клевещут!» – все еще не хотел верить честнейший старик и решил, что надо поговорить с сыном.
Он опровергнет все эти мерзости!.. О, наверное!
И надежда сменялась отчаянием, отчаяние надеждой. Безграничная любовь к Сереже ожесточенно боролась против очевидности.
Но более терпеть он не мог. Надо же, наконец, узнать правду и не подозревать напрасно сына.
И, однако, страх охватывал этого неустрашимого моряка, видавшего на своем веку немало опасностей, при мысли о подобном объяснении с сыном.
Думал ли он, что ему придется иметь такие объяснения?!
В этот день Сережа обедал дома. Веселый и довольный, он, между прочим, сообщил, что командир «Витязя» назначается командиром броненосца «Победный» и что он зовет его к себе ревизором.
– И ты согласился? – с какою-то тревогой в голосе спросил старик.
– Разумеется, папа! – ответил Сережа. – Через год «Победный» идет на два года в Средиземное море! – прибавил он.
«И, значит, доходы будут большие», – невольно пронеслось в голове старика.
Когда окончился обед, адмирал как-то смущенно проговорил:
– А ты зайди-ка ко мне в кабинет, Сережа… Хочу тебе показать чертежи нового английского крейсера… интересные… Прелестный будет крейсер…
Нита испуганно взглянула на отца и, заметив его смущение, поняла, что не о чертежах будет речь. И ей стало страшно за отца.
IV
– Присядь, Сережа… Видишь ли… Уж ты извини, голубчик… Никаких чертежей нет… Я так, чтобы, понимаешь ли… мать и сестра… Зачем им знать?.. А мне нужно с тобой поговорить… ты сам поймешь, что очень нужно, и извинишь отца, что он… в некотором роде…
Адмирал конфузился и говорил бессвязно, видимо не решаясь объяснить сущности дела.
Сережа, напротив, был спокоен и, взглянув ясными, несколько удивленными глазами на отца, сказал:
– Ты, папа, говори прямо… не стесняйся… О чем ты хочешь говорить со мной?
Этот самоуверенный вид и спокойный тон обрадовали старика, и он продолжал:
– Я, конечно, так и думал, что все это подлая ложь… Но меня все-таки, знаешь ли, мучило… Как смеют про тебя говорить…
– Что же про меня говорят, папа?
– Что будто ты был ловким ревизором и привез из плавания десять тысяч…
И адмирал даже рассмеялся.
По красивому, румяному лицу молодого лейтенанта разлилась краска. Но глаза его так же ясно и решительно смотрели на отца, когда он проговорил:
– Это верно, папа. Тысяч восемь я привез!
Адмирал, казалось, не верил своим ушам. Так просто и спокойно проговорил эти слова сын.
– Потому, что был ревизором? – наконец спросил старик упавшим голосом.
– Да, папа. Я делал то, что делают почти все, и должен тебе сказать, что не вижу в этом никакой подлости… Напрасно ты так близко принимаешь это к сердцу, папа. Не возьми я своей части, все пошло бы одному капитану… С какой стати!.. И ведь эти восемь тысяч, которые мне достались, собственно говоря, ни от кого не отняты… Никаких злоупотреблений мы не делали ни с углем, ни с провизией… Все покупали по справочным ценам, которые давали нам консулы… Но эти обычные скидки десяти процентов со счетов, которые практикуются везде, что с ними делать?.. Записывать их на приход по книгам нельзя… Оставлять их поставщикам, что ли? Это было бы совсем глупо… Ну, они и делятся между капитаном и ревизором… И никто не видит в этом ничего предосудительного…
– Но ведь это… воровство!.. Ведь эти скидки должны поступать в казну… Или вы с капитаном этого не понимаете?.. О господи, какие вы непонятливые!.. И ты, сын человека, который в жизни никогда не пользовался никакими скидками, ты тоже не находишь ничего предосудительного?..
– Ты, папа, извини, слишком большой идеалист и требуешь от людей какого-то геройства, и притом ни к чему не нужного. А я смотрю на жизнь несколько иначе… Я не…
– Вижу… Довольно… Мы друг друга не понимаем, – перебил старик, и голос его звучал невыразимою грустью. – Теперь во флоте не понимают даже, что предосудительно и что нет… И даже такие молодые… То-то ты и отставки моей не одобряешь… Ты рассудителен не по летам… И, верно, карьеру сделаешь… Иди, иди, Сережа… Нам больше не о чем разговаривать!.. Не говори только об этом сестре… Она тоже не поймет тебя…
Сережа пожал плечами, словно бы удивленный этими ламентациями старика, и вышел из кабинета, а Максим Иванович как-то беспомощно опустил свою седую голову.
Когда Нита принесла чай, Максим Иванович по-прежнему сидел за столом, скорбный и мрачный. Увидав дочь, он попробовал улыбнуться, но улыбка была печальная.
Нита молча обняла старика. Он крепко-крепко прижал ее к своей груди, и слезы блестели на глазах старого адмирала.
Васька
(Рассказ из былой морской жизни)
I
В числе разной живности – трех быков, нескольких баранов, гусей, уток и кур, – привезенной одним жарким ноябрьским днем с берега на русский военный клипер «Казак» накануне его ухода с острова Мадейра для продолжения плавания на Дальний Восток, находилась и одна внушительная, жирная, хорошо откормленная фунчальская свинья с четырьмя поросятами, маленькими, но перешагнувшими, однако, уже возраст свиного младенчества, – когда так вкусны они под хреном или жареные с кашей.
Всем этим «пассажирам», как немедленно прозвали матросы прибывших гостей, был оказан любезный и радушный прием, и их тотчас же разместили по обе стороны бака [7]7
Бак – передняя часть судна. (Примеч. автора.)
[Закрыть], при самом веселом содействии матросов.
Трех быков, только что поднятых с качавшегося на зыби баркаса на веревках, пропущенных под брюхами, не пришедших еще в себя от воздушного путешествия и громко выражавших свое неудовольствие на морские порядки, привязали у бортов на крепких концах; птицу рассадили по клеткам, а баранов и свинью с семейством поместили в устроенные плотником загородки, весьма просторные и даже комфортабельные. Корма для всех – сена, травы и зерна – было припасено достаточно, – одним словом, моряками были приняты все возможные меры для удобства «пассажиров», которых собирались съесть в непродолжительном времени на длинном переходе, предположенном капитаном. Он хотел идти с Мадейры прямо в Батавию на острове Ява, не заходя, если на клипере все будет благополучно, ни в Рио-Жанейро, ни на мыс Доброй Надежды. Переход предстоял долгий, не менее пятидесяти дней, и потому было взято столько «пассажиров». Быки назначались для матросов, чтобы дать им хоть несколько раз вместо солонины и мясных консервов, из которых варилась горячая пища, свежего мяса. Остальная живность была запасена для капитанского и кают-компанейского стола, чтобы не весь переход сидеть на консервах. Вдобавок предстояло встретить в океане рождество, и содержатель кают-компании мичман Петровский имел в виду полакомить товарищей и гусем, и окороком, и поросятами – словом, встретить праздник честь честью.
Нечего и говорить, что для сохранения палубы в той умопомрачительной чистоте, какою щеголяют военные суда, не жалели ни подстилок, ни соломы, и старший офицер, немолодой уже лейтенант, влюбленный до помешательства в чистоту и порядок и сокрушавшийся тем, что палуба приняла несоответствующий ей вид деревенского пейзажа, строго-настрого приказывал боцману Якубенкову, чтобы он глядел в оба за благопристойностью скотины и за чистотой их помещений.
– Есть, ваше благородие! – поспешил ответить боцман, который и сам, как невольный ревнитель чистоты и порядка на клипере, не особенно благосклонно относился к «пассажирам», способным изгадить палубу и тем навлечь неудовольствие старшего офицера.
– А не то… смотри у меня, Якубенков! – вдруг воскликнул старший офицер, возвышая голос и напуская на себя свирепый вид.
Окрик этот был так выразителен, что боцман почтительно выкатил свои глаза, точно хотел показать, что отлично смотрит, и вытянулся в ожидании, что будет дальше.
И действительно, после короткой паузы старший офицер, словно бы для вящей убедительности боцмана, резко, отрывисто и внушительно спросил:
– Понял?
Еще бы не понять!
Он отлично понял, этот пожилой, приземистый и широкоплечий боцман, с крепко посаженной большой головой, покрытой щетиной черных заседевших волос, видневшихся из-за сбитой на затылок фуражки без козырька. Давно уже служивший во флоте и видавший всяких начальников, он хорошо знал старшего офицера и по достоинству ценил силу его гневных вспышек.
И боцман невольно повел своим умным черным глазом на красноватую, большую правую руку лейтенанта, мирно покоящуюся на штанине, и громко, весело и убежденно ответил, слегка выпячивая для большего почтения грудь:
– Понял, ваше благородие!
– Главное, братец, чтобы эти мерзавцы не изгадили нам палубы, – продолжал уже совсем смягченным и как бы конфиденциальным тоном старший офицер, видимо, вполне довольный, что его любимец, дока боцман, отлично его понимает. – Особенно эта свинья с поросятами…
– Самые, можно сказать, неряшливые пассажиры, ваше благородие! – заметил и боцман уже менее официально.
– Не пускать их из хлева. Да у быков подстилки чаще менять.
– Слушаю, ваше благородие!
– И вообще, чтобы и у птиц и у скотины было чисто… Ты кого к ним назначил?
– Артюшкина и Коноплева. Одного к птице, другого к животной, ваше благородие!
– Таких баб-матросов? – удивленно спросил старший офицер.
– Осмелюсь доложить, ваше благородие, что они негодящие только по флотской части…
– Я и говорю: бабы! Зачем же ты таких назначил? – нетерпеливо перебил лейтенант.
– По той причине, что они привержены к сухопутной работе, ваше благородие!
– Какая ж на судне такая сухопутная работа, по-твоему?
– А самая эта и есть, за животной ходить, ваше благородие! Особенно Коноплев любит всякую животную и будет около нее исправен. Пастухом был и совсем вроде как мужичком остался… Не понимает морской части! – прибавил боцман не без некоторого снисходительного презрения к такому «мужику».
Сам Якубенков после двадцатилетней морской службы и многих плаваний давно и основательно позабыл деревню.
– Ну, ты за них мне ответишь, если что, – решительно произнес старший офицер, отпуская боцмана.
Тот, в свою очередь, позвал на бак Артюшкина и Коноплева и сказал:
– Смотри, чтобы и птицу и животную содержать чисто, во всем параде. Палуба, чтобы ни боже ни… Малейшая ежели пакость на палубе… – внушительно прибавил боцман.
– Будем стараться, Федос Иваныч! – испуганно промолвил Артюшкин, молодой, полнотелый, чернявый матрос с растерянным выражением на глуповатом лице, в страхе жмуря глаза, точно перед его зубами уже был внушительный жилистый кулак боцмана.
Коноплев ничего не сказал и только улыбался своею широкою добродушною улыбкой, словно бы выражая ею некоторую уверенность в сохранении своих зубов.
Это был неуклюжий, небольшого роста, белобрысый человек лет за тридцать, с большими серыми глазами, рыжеватыми баками и усами, рябоватый и вообще неказистый, совсем не имевший того бравого вида, каким отличаются матросы. Несмотря на то, что Коноплев служил во флоте около восьми лет, он все еще в значительной мере сохранил мужицкую складку и глядел совсем мужиком, только по какому-то недоразумению одетым в форменную матросскую рубаху. Весь он был какой-то нескладный, и все на нем сидело мешковато. Матросской выправки никакой.
И он недаром считался плохим матросом, так называемой бабой, хотя и был старательным и усердным, исполняя обязанности простой рабочей силы. Он добросовестно вместе с другими тянул снасть, ворочал пушки, греб на баркасе, наваливаясь изо всех сил на весло; но на более ответственную и опасную матросскую работу, требующую ловкости, быстроты и отваги, его не назначали.
И он был несказанно рад этому.
Выросший в глухой деревне и любивший кормилицу-землю, как только могут любить мужики, никогда не видавшие не только моря, но даже и озера, он двадцати трех лет от роду был оторван от сохи и сдан, по малому своему росту, в матросы.
И море, и эти диковинные корабли с высокими мачтами с первого же раза поразили и испугали его. Он никак не мог привыкнуть к чуждому ему морю, полному какой-то жуткой таинственности и опасности. Морская служба казалась ему божиим наказанием. Один вид марсовых, бегущих, как кошки, по вантам, крепящих паруса или берущих рифы в свежую погоду, стоя у рей [8]8
Дерево, подвешенное за середину к мачте и служащее для перевязывания паруса. (Примеч. автора.)
[Закрыть], стремительно качающихся над волнистою водяною бездной, вчуже вселял в этом сухопутном человеке чувство невольного страха и трепета, которого побороть он не мог. Он знал, что малейшая неловкость или неосторожность, и человек сорвется с реи и размозжит себе голову о палубу или упадет в море. Видывал он такие случаи во время своей службы и только ахал, весь потрясенный. Никогда не полез бы он добровольно на мачту – бог с ней! – и по счастию, его никогда и не посылали туда.
Так Коноплев и не мог привыкнуть к морю. Оно по-прежнему возбуждало в нем страх. Назначенный в кругосветное плавание, он покорился, конечно, судьбе, но нередко скучал, уныло посматривая на седые высокие волны, среди которых, словно между гор, шел, раскачиваясь, небольшой клипер. Вдобавок Коноплев не переносил сильной качки, и, когда во время бурь и непогод клипер «валяло», как щепку, с бока на бок, Коноплев вместе со страхом испытывал приступы морской болезни.
И в такие дни он особенно тосковал по земле, любовно вспоминая свою глухую, заброшенную в лесу деревушку, которая была для него милее всего на свете.
Несмотря на то, что Коноплев был плохой матрос и далеко не отличался смелостью, он пользовался общим расположением за свой необыкновенно добродушный и уживчивый нрав. Даже сам боцман Якубенков относился к Коноплеву снисходительно и только в редких случаях «запаливал» ему, словно бы понимая, что не сделать из этого прирожденного мужика форменного матроса.
– А ты что, Коноплев, рожу только скалишь? Ай не слышишь, что я приказываю? – спрашивал боцман.
– То-то слышу, Федос Иванович.
– Хочешь, что ли, чтобы зубы у тебя были целы?
– Не сумлевайтесь, будут целы, Федос Иваныч!
– Смотри не ошибись.
– Я это дело справлю как следовает. Самое это простое дело. Слава богу, за скотинкой хаживал! – любовно и весь оживляясь, говорил Коноплев.
И радостная, широкая улыбка снова растянула его рот до широких вислоухих ушей при мысли о работе, которая хотя отчасти напомнит ему здесь, среди далекого постылого океана, его любимое деревенское дело.
– То-то и я тобой обнадежен. Я так и обсказывал старшему офицеру, что ты по мужицкой части не сдрейфуешь. Смотри не оконфузь меня… Да помните вы оба: ежели да старший офицер заметит у скотины или у птицы какую-нибудь неисправку или повреждение палубы, велит вам обоим всыпать. Знай это, ребята! – закончил боцман добродушно деловым тоном, словно бы передавал самое обыкновенное известие.
– Я буду стараться около птицы… Изо всей, значит, силы буду стараться, Федос Иваныч! – снова пролепетал растерянным и упавшим голосом Артюшкин, совсем перепуганный последними словами боцмана.
И в голове молодого матросика – даром что она была не особенно толкова – пробежала мысль о том, что лучше бы иметь дело только с боцманом.
Коноплев снова промолчал.
Судя по его спокойному лицу, мысль о «всыпке», по-видимому, не беспокоила его. Он был полон уверенности в своих силах и к тому же понимал старшего офицера как человека, который не станет наказывать зря и если, случается, всыпает, то «с рассудком».
II
Коноплев принялся за порученное ему дело с таким увлечением, какого никогда не проявлял в корабельных работах. Те он исполнял хотя и старательно, но совершенно безучастно, с покорностью подневольного человека и с автоматичностью машины. А в эту он вкладывал душу, и потому эта работа казалась ему и приятна и легка.
И сам он переменился. Обыкновенно скучавший и несколько вялый, он стал вдруг необыкновенно деятелен, весело озабочен около своих «пассажиров» и, казалось, забыл на время и постылость морской службы, и страх перед нелюбимым им океаном. Одним словом, этот неудавшийся матрос ожил, как оживает человек, внезапно нашедший смысл жизни.
С первого же дня, как на «Казаке» были водворены все «пассажиры», Коноплев возбудил общее удивление своим уменьем обращаться с животными, товарищески любовным к ним отношением и какою-то особенною способностью понимать их и даже разговаривать с ними, точно в нем самом было что-то родственное и близкое животным, которых он пестовал с любовью и лаской. И они, казалось, понимали его, не боялись, слушались и словно бы считали немного своим.
Но особенное изумление матросов вызвано было при первом знакомстве Коноплева с одним неспокойным и сердитым быком.
Это был самый буйный из всех трех, привезенных на клипер. Небольшой, но сильный, черный и косматый, он отчаянно и сердито мычал, когда его, связанного по ногам, поднимали с баркаса на палубу. Не успокоился он и тогда, когда его привязали толстой веревкой к бортовому кольцу и освободили от пут. Он чуть было не боднул возившихся около него и успевших отскочить матросов и продолжал злобно мычать на новоселье. При этом он рвался с веревки, нетерпеливо бил копытами по деревянной настилке и грозно, с налитыми кровью глазами помавал своею рогатою головой.
Он наводил страх. Никто не осмеливался к нему подойти, боясь быть вскинутым на его изогнутые острые рога.
Занятые интересным и редким на судне зрелищем, матросы толпились в почтительном отдалении от сердитого быка и перекидывались на его счет остротами и шутками.
– И сердитый же у нас, братцы, пассажир. Около его теперь и не пройти. Забодает!
– Ходу ему не дадут. Первого зарежут! Не бунтуй на военном судне.
– Видно, в первый раз в море идет, оттого и бунтует.
– Чует, поди, что к нам в щи попадет, сердится.
– В море усмирится.
– Небось его сам боцман не усмирит, потому линьком его не выучишь. Не матрос!
Это замечание вызывает в толпе смех. Не без удовольствия улыбается и боцман, довольный столь лестным о нем мнением.
– И как только Коноплев будет ходить за этим чертом! Страшное это, братцы, дело связаться с таким пассажиром… Будет Коноплеву с им хлопот! – участливо заметил кто-то.
И многие пожалели Коноплева. Как бы ему не досталось от сердитого быка!
– Небось не достанется, братцы… Я умирю его! – проговорил вдруг своим спокойным и приветным голосом Коноплев, пробираясь через толпу с другой стороны бака.
Там он только что навестил других двух быков, привязанных отдельно от беспокойного. Они тоже мычали, видимо, еще не освоившись с новым положением, но в их мычании слышались покорные, грустные звуки, похожие на жалобу.
Коноплев гладил их морды, чесал им спины, что-то говорил им тихим, ласковым голосом, указал на корм и скоро их успокоил.
– Он, братцы, сердится, что его с родной стороны взяли, – продолжал Коноплев, проталкиваясь вперед, – тоску свою, значит, по своему месту сердцем оказывает. А бояться его нечего, быка-то. Он – добрая животная, и если ты с им лаской, не забидит…
С этими словами он ровною, спокойною походкой, слегка переваливаясь и не ускоряя шага, направился к бунтующему быку.
Матросы так и ахнули. Все думали, что Коноплеву будет беда. Никто не ожидал, что такой трусливый по флотской части матрос решится идти к бешеному зверю.
Боцман Якубенков испуганно крикнул:
– Назад! На рога, что ли, хочешь, дурья твоя башка!
Но Коноплев уже вступил на широкую деревянную настилку, на которой головой к нему стоял зверь, готовый, по-видимому, принять на рога непрошеного гостя.
Глядя прямо быку в глаза, Коноплев подошел к нему и фамильярно стал трепать его по морде и тихо и ласково говорил, точно перед ним был человек:
– А ты, голубчик, не бунтуй. Не бунтуй, братец ты мой. Нехорошо… Всякому своя доля… Ничего не поделаешь… Всё, братец ты мой, от господа бога… И человеку, и зверю…
Видимо озадаченный, бык мгновенно притих, точно загипнотизированный. Склонив голову, он позволил себя ласкать, словно бы в этой ласке и в этом доброжелательном голосе вспоминал что-то обычное, знакомое.








