444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Симонов » Последнее лето (Живые и мертвые, Книга 3) » Текст книги (страница 16)
Последнее лето (Живые и мертвые, Книга 3)
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 21:13

Текст книги "Последнее лето (Живые и мертвые, Книга 3)"


Автор книги: Константин Симонов


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]

"Там уж надо или не надо..." Серпилин вспомнил обрывок отцовской фразы у "виллиса": "Ну, а если, скажем, жены у кого нет, кому аттестат?.."

– Теперь куплю гостинцев на толкучке, – сказал отец. – Пелагея провожала, говорила: хорошо, если бы мануфактуры какой...

– Откуда же у меня мануфактура? – Серпилин не сдержал мгновенной вспышки неприязни. – Набор на сапоги для тебя и отрез на шинель есть, из сукна ребятам зимнее пошьете. Там у Ани лежит. Возьмешь у нее. Я уже велел ей дать.

– Ничего она мне не сказала, – испуганно и сердито сказал отец.

И Серпилин снова подумал о его долгой жизни с Пелагеей Степановной.

"Другой он был в молодости. По-всякому бывало, но другой. Как много может сделать дурная женщина за долгую жизнь с человеком... Хотя почему дурная? Для меня дурная, а для него, может, и хорошая".

– Никуда она их не дела – не из таких, – сказал он об Ане, все еще продолжая думать о мачехе. – Просто забыла тебе сказать.

– Как так забыла?

Серпилин не ответил, вспомнил о сегодняшней ночи и о том, что соседки нет, она на дежурстве и, как говорила Аня, теперь запирает свои комнаты, когда уходит... Значит, они положили отца на кровать, а девочку на диван, а самим осталось идти в эту последнюю ночь только на кухню.

"Но об этом у него и в мыслях нет, – подумал он об отце. – А вот что про набор на сапоги сказать забыла..."

– Верно говорят, что расписались? – спросил отец.

– Верно.

– Стало быть, расписались...

В словах отца опять была озабоченность, может быть даже самому еще непонятная. Наверное, не успел обдумать, как это: хорошо или плохо для него и для его домашних. С одной стороны, если расписались, значит, баба с возу, пусть о ней теперь старший лейтенант думает. А с другой стороны... Кто его знает, что там с другой стороны.

Серпилин услышал, как за окном развернулась машина.

– Приехали за нами, – сказал он отцу.

И, посмотрев на принесенную Барановой картонную коробку с аптечкой, подвинул ее по столу отцу:

– Возьми для своего околотка. Говоришь, лекарств не хватает, тут, верно, много чего есть.

– Товарищ генерал!..

В дверях стоял водитель.

– Забирай чемодан, поехали!

15

Уже девятый час подряд "виллис" и шедший за ним "додж" прыгали по выбоинам и ухабам Варшавского шоссе.

Малоярославец, Медынь и Юхнов остались позади, но до Кричева, за которым предстояло свернуть на свою армейскую дорогу, было еще почти двести километров.

Серенький, для первых чисел июня холодный, но сухой день позволял идти по графику, со средней скоростью в сорок километров, хотя шоссе, несмотря на все старания дорожников, было так размолочено войной, что даже эту скорость удавалось держать с трудом.

Евстигнеев, подменивший дремавшего теперь на заднем сиденье водителя, пытался делать невозможное: вести машину поосторожней, не снижая скорости. Но она все равно, как козел, прыгала на побитых участках дороги. Заснувшего час назад Серпилина так резко дергало вверх и вниз, что Евстигнеев все время боялся, как бы с головы командующего не слетела новенькая генеральская фуражка, купленная для него вчера в Москве, в Военторге.

"Все же здоровый он", – искоса взглянув на Серпилина, продолжавшего и во сне цепко держаться рукой за стойку ветрового стекла, подумал Евстигнеев.

И вспомнил, как позавчера, когда еще неизвестно было, выпишут ли, доктор Ольга Ивановна подстерегла его одного, без Серпилина, и строго сказала, чтоб везли генерала поаккуратней. Объяснила, что после той аварии долгая тряска на "виллисе" ничего хорошего не даст.

– Ни в коем случае не везите его сразу дальше Рославля, в крайнем случае соврите, что машина сломалась!

"Наверное, воображает, что он какой с ней, такой и с нами. Попробуй соври ему, когда он уже вырвался из Москвы и больше ни о чем, кроме своего приезда в армию, не думает! Приказано: что бы ни было, а сегодня быть на месте. За все время только раз на пять минут разрешил остановиться бензина в бак долить. А чай из термоса пили и закусывали по очереди, на ходу. Все время кто-нибудь за баранкой. И на "виллисе" и там, сзади, на "додже"..."

Снова посмотрев на продолжавшего спать Серпилина, Евстигнеев вспомнил, как сегодня утром завтракали и прощались там, на квартире у Ани.

Серпилин, как приехал и вошел в квартиру, сразу по-родственному расцеловал и Аню и его – поздравил. И девочку, подняв с полу, поцеловал несколько раз в волосики; чувствовалось, что жалеет с ней расстаться.

Но как только опустил девочку на пол, сразу сказал:

– На харч и прощание имеем тридцать минут. В десять – по коням!

И потом хотя не торопился, не напоминал, а все равно все по часам.

Сидел за столом рядом со своим отцом так, словно все, что им надо было друг другу сказать, уже сказано. Говорил только с девочкой и с Аней. Даже запретил Ане унести на кухню грязные тарелки: "Сиди, потом уберешься".

А когда Аня сказала ему: "Вы об нас там, на фронте, не беспокойтесь; у вас, военных, и без нас хлопот много", – вдруг спросил: "Сколько за этот год гимнастерок пошила?"

Аня сказала, что не считала.

Тогда он протянул через стол свою длинную руку, погладил ее по голове и сказал: "Сама не считала, так мы когда-нибудь сочтем. Думаешь, только те военные, у кого погоны на плечах? Нет. Военные – это все те, у кого война на плечах". Сказал так, словно чувствовал себя в чем-то виноватым перед ней. У нее даже слезы брызнули.

А отец генерала все сидел и молчал. Как и вчера, оглядывал комнату: что в ней есть? А может, просто скучал оттого, что разговор не с ним, а с Аней. Потом сказал: "Поживу у вас три дня и поеду". И стал расспрашивать, как добираться до той большой московской толкучки на станции Салтыковка, о которой ему говорили в Рязани. Оказывается, они еще зимой боровка закололи, и он привез оставшееся сало. Хочет это сало продать, а мануфактуры купить.

"Ну привез и привез! Ну и продай и купи, а зачем об этом при генерале? – с осуждением думал Евстигнеев. – Подожди, пока на войну уедет. Останешься с Аней, объяснит тебе, как в эту Салтыковку проехать..."

Он невзлюбил отца генерала заранее, еще не видя его, потому что из-за этой поездки пришлось на два дня и одну ночь оставлять Аню. А дни и ночи были и так считанные; теперь до конца войны никто ничего не добавит.

Сначала он не давал воли своей неприязни; даже пристыдил себя, когда, приехав в Туму, узнал, что у стариков все дочери вдовые, а трое внуков сироты.

Но когда утром старик вдруг отказался ехать, неприязнь к нему вспыхнула в Евстигнееве с новой силой.

Если сразу не поехал, значит, не так уж стремился к сыну. Выходило, что можно было за ним и не ездить, пропуск по почте послать.

Когда явился вчера на ночь глядя, тоже радости было мало. Хотя ничем не показали этого с Аней и говорили с ним, сколько ему захотелось, и помыться приготовили, и ждали, пока помоется, и на свою постель положили... Сделали все, как нужно было сделать, из уважения.

Но себя, конечно, пожалели. Своих последних часов. А тут еще с утра завел про боровка и мануфактуру...

Генерал промолчал, но Евстигнееву показалось, что и ему это не понравилось. Даже на минуту стало жалко генерала, что у него такой отец.

Завтрак закончили раньше, чем было назначено.

Генерал встал из-за стола и сказал девочке:

– Пойдем на двор, поглядим мою машину.

– Я ее уже видела, – сказала девочка.

Но генерал объяснил:

– У меня еще другая есть, большая, которой ты не видела.

И, взяв отца под локоть, тоже потянул за собой:

– Пойдем с нами, дадим людям проститься.

– И мы с вами, – застеснялась Аня, но генерал остановил ее.

– Мы пойдем, походим, поговорим там, а вы не спешите, прощайтесь, сколько потребуется. Можем и в десять пятнадцать выехать. На дворе сухо, в дороге нагоним.

И ушел на улицу вместе со своим отцом и девочкой, оставив им с Аней еще эти последние пятнадцать минут, на которые уже не надеялись. Наверное, заранее так решил.

"Да, в чем другом, а в этом он добрый оказался", – подумал Евстигнеев о Серпилине, вспомнив заплаканные глаза Ани и ее самый последний вопрос: "А может, все-таки оставит тебя..."

Вспомнил, затормозил машину перед шлагбаумом на переезде и, повернувшись, посмотрел на Серпилина.

Серпилин, оказывается, уже не спал – проснулся при остановке и сам смотрел на Евстигнеева. И когда их глаза встретились, Евстигнеев снова подумал то, что не раз говорил Ане: "Не оставит у себя".

В этом он и не добрый и не злой, а просто сделает, как решил. И, значит, надо проситься или в штаб полка, или на батальон, и чем скорее попросишься, тем больше сохранит к тебе уважения.

– Ну что, родственник, – улыбнулся Серпилин. – О чем думал, пока я спал?

– О себе, о своем рапорте, товарищ командующий.

– Если о рапорте, значит, не о себе, а обо мне. В таком деле, чем самому приказывать, все же легче на рапорте написать "согласен". Спасибо. Сколько проехали, пока спал?

– Поворот на Людиново проехали. Скоро направо поворот на Спас-Деменск. До Рославля еще девяносто пять километров. Это станция Ерши.

Старуха в черной железнодорожной шинели открыла шлагбаум.

– Пока по графику, – сказал Серпилин. – День серый. При солнце земля все же веселей смотрела бы.

И, поглядев на небо, сразу за переездом отвернулся от Евстигнеева и замолчал.

Сейчас, по дороге на фронт, у него было такое чувство, словно одна жизнь, не успев начаться, кончилась, а другая, не успев кончиться, опять началась. И эта прежняя жизнь, ненадолго прерванная всем тем, что было с ним в Москве, снова напоминала о себе: что она и есть та единственная жизнь, которой он будет теперь жить до конца войны.

Варшавское шоссе было для него дорогой воспоминаний. Все, мимо чего сегодня ехали до Юхнова и за Юхновом, было так или иначе памятно по зиме сорок первого и сорок второго годов.

Проехали Подольск, где шили для его дивизии маскхалаты...

Проехали Кресты, где в последние дни немецкого наступления на Москву он принимал дивизию...

Проехали станцию Воскресенская, которую он брал на третий день наступления; она так и оставалась с тех пор в руинах...

Проехали Юхнов, во взятии которого он тоже участвовал, и за Юхновом тот поворот налево, к райцентру Грачи, до которых дошла его дивизия и по его плану, глубоким обходом, почти без потерь взяла эти Грачи. Но с опозданием и не так, как вначале приказали; и за то, что не тогда и не так, его сняли с дивизии, хотя те, кто снимал, понимали, что он прав.

Сейчас бы за это не сняли. Возможно, наоборот; за умелый маневр благодарность в приказе получил бы. А тогда сняли.

На том повороте к Грачам даже хотел на минуту задержаться, но не стал. Много воды утекло с зимы сорок второго...

Серпилин услышал, как сзади, на сиденье, зашевелился и крякнул спросонок водитель, и, не поворачиваясь, спросил:

– Как, Гудков, выспались?

Евстигнееву было приказано сменить водителя, чтобы тот отдохнул перед последним, самым тяжелым участком пути.

– Выспался, товарищ командующий, – подавив зевок, сказал Гудков. Прикажете сменить старшего лейтенанта?

– Пока не надо – после Рославля смените. Отдыхайте. Если хотите курить, курите, пока не за баранкой.

– Есть закурить, товарищ генерал! – весело отозвался Гудков.

Он хорошо знал, что, сколько бы часов подряд ни ехать за баранкой с Серпилиным, нет никакой надежды не только закурить, но и рот открыть: с водителем, когда он за рулем, генерал – ни слова. За исключением команды, где и куда свернуть.

– Не имел случая вас спросить, – сказал Серпилин, – как провели время в Москве? С родными виделись?

У Гудкова под Москвой, в Мытищах, жила старшая сестра.

– Четыре раза виделись, товарищ командующий. Два раза с ночевкой. Поговорили за всю войну.

– Как они живут?

– Живут по настоящему времени неплохо, товарищ командующий. И сестра и свояк работают – он на Мытищинском заводе, она на станции, имеют две рабочие карточки. У него на заводе обед. Зимой, говорит, обеды хорошие были, сейчас, правда, слабее. Ту добавку, которую за счет подсобного хозяйства имели, до лета не дотянули.

– А почему вдвоем? Детей нет?

– Почему нет? Есть. Только не на отцовских харчах, а в действующей сами по первой норме там получают.

– Где они там?

– Дочь в дорожной службе, регулировщицей, а сына взяли в зенитную.

– В зенитную – повезло, все же больше веры, что жив будет, – сказал Евстигнеев и осекся, вспомнил, что Серпилин не терпит, чтоб отвлекались за рулем.

– А что сестра и свояк по карточкам получают? Хватает?

– Как сказать, товарищ командующий. Хлеба по двум рабочим на двоих тысяча двести граммов. Хлеба хватает. А в остальном не сказать, чтоб хорошо. Если б все, что в карточках обозначено, в точности давали... А то одно вместо другого: то вместо мяса яичный порошок, то вместо крупы картошку, то вместо сахара конфеты дадут. Кусок сахара – поколешь его, – и на утро и на вечер хватит, а конфету, как ее растянешь? И потом, как и когда получать? Он на производстве, она на станции, у него карточки в одном продмаге прикреплены, у ней – в другом. И тут стоять, и там стоять... А если сразу, когда объявят, не пойдешь – опять же риск: вдруг хотя и объявлено, а уже нет! Значит, пропали талоны...

Гудков остановился на полуслове, наверно, решил, что развел лишнюю панихиду, и добавил другим, бодрым голосом:

– А все же как-никак живут люди и не жалуются. Тем более считают: война теперь недолгая.

"Живут-то живут, – подумал Серпилин, – и жалуются так редко, что шапку за это перед ними надо снять. А ты при своем генеральском положении если и не ешь на фронте по целым дням, лишь потому, что некогда об этом вспомнить. Живешь, освобожденный от мысли, чем набить желудок. И правильно: слишком много всего на твоих плечах, чтобы думать еще и об этом. А все же вспомнишь, как люди в тылу живут, и вроде неловко перед ними..."

Гудков вдруг фыркнул за его спиной.

– Анекдот, что ли, вспомнили?

– Вот именно анекдот, товарищ командующий. Вспомнил, как свояк про посылку рассказывал. У него в Тамбове вдовая сестра живет, на служащей карточке. Так он для нее два месяца сухари сушил. А как отправить? Чтобы посылку отправить, надо талон иметь. А талон только военнослужащим дают, и не всякий запросто так его уступит. Так они с женой сперва сухари сушили, а потом еще месяц бутылки собирали. За десять пустых бутылок в магазине пол-литра водки дают. Бутылки набрали, пол-литра взяли, у одного стрелка железнодорожной охраны на талон обменяли и по этому талону сухари послали. Вот ведь какая канитель – смех сквозь слезы!

После рассказа Гудкова об этих сухарях для вдовой сестры Серпилин непонятно даже почему вдруг представил себе свою собственную, давно умершую мать, без него и без отца, затерянно живущую где-то в глубоком тылу... Останься она жива, ей было бы сейчас семьдесят один год. Вспомнил, как мать в детстве изредка готовила им с отцом татарское блюдо баур-тарак – запеченную в сальнике, мелко нарубленную баранью печенку с луком и яйцами. Готовила, но сама почему-то не ела, а любила сидеть рядом и смотреть, как едят они с отцом...

– Рославль, – доложил Евстигнеев.

Серпилин запомнил Рославль приветливым зеленым городком. На девятый день войны их эшелон остановился здесь, на станции, и никому еще не приходило в голову, что ехать осталось всего ничего до Могилева...

Машина поднялась в гору по исковерканной булыжной мостовой. Главную улицу Рославля было не узнать; две стоявшие при дороге старые церкви разрушены. Одна избита снарядами и вся в дырах, у другой колокольня обрушилась горой битого кирпича: бомба ударила под самый корень.

По обеим сторонам улицы все, что было деревянного, сгорело; среди пустырей полуразбитые каменные дома – нежилые и жилые, с пробоинами, на скорую руку залатанными кирпичом, взятым с других развалин.

От прежнего уцелели только деревья, но и их стало меньше, чем раньше, спилили на дрова.

Серпилин хотел остановиться здесь, в Рославле, – размяться. Но раздумал. Лучше сделать это, выехав из города. Все же веселее.

Едва миновали Рославль, как увидели впереди хвост колонны "студебеккеров" со 122-миллиметровыми орудиями на прицепах. Семь километров до переезда через железную дорогу все обгоняли и обгоняли эту колонну, но так и не обогнали.

"Студебеккеры" были новые, орудия тоже. Судя по всему, к фронту двигалась артиллерийская дивизия прорыва, или вновь сформированная, или получившая новую материальную часть.

Разгрузились там, в Рославле, а дальше шли своим ходом.

Серпилин прикинул по часам: артиллерия шла по такому графику, чтобы немец не засек с воздуха. Как видно, разгружались еще прошлой ночью, день, рассредоточившись, ждали и двинулись дальше с таким расчетом, чтобы к прифронтовой полосе подойти в темноте, за ночь добраться до места, а к утру исчезнуть в лесах – как ничего и не было!

Впереди показался переезд, мимо которого медленно полз, тоже в сторону фронта, к Кричеву, длинный состав с замаскированными на платформах "тридцатьчетверками". Машина Серпилина остановилась рядом с шедшим в голове артиллерийской колонны "виллисом". У шлагбаума стояли сошедшие с "виллиса" артиллеристы – два подполковника и майор.

Увидев подъехавшего генерала, они издали откозыряли, но не подошли.

И он не стал подзывать их – удержался от соблазна спросить, кто, куда и в чье распоряжение, тем более что отвечать ему на это не обязаны, даже напротив. Да и спрашивать, по сути, не о чем: раз выгрузились в Рославле и идут на Кричев, значит, поступят в распоряжение их фронта; а в какие пункты идут – проезжим генералам, будь ты хоть командарм, знать не положено. С этим у нас в последнее время порядок почти образцовый.

Посидев в машине, он все же вышел размяться, но пошел в другую сторону, а не в ту, где стояли офицеры. От долгой езды побаливала голова, но чувствовал себя лучше, чем ожидал. И это радовало: действительно подлечили, время не потерял.

Интересно, кто его встретит там, на развилке, за Кричевом, и какие новости сообщит? В душе хотелось, чтоб Захаров. Бывает, что и дольше живут на войне бок о бок командарм с членом Военного совета, а все не притрутся друг к другу. Приходилось слышать про такое. А они с Захаровым и не притирались, само собой вышло.

Когда Серпилин вернулся к "виллису", Гудков и Евстигнеев уже поменялись местами: Гудков сидел за баранкой, а Евстигнеев – сзади.

Мимо шлагбаума, громыхая на стыках и вдавливая в насыпь шпалы, тянулись последние платформы с танками.

За переездом километра три проскочили быстро и опять потащились черепашьим шагом, то и дело съезжая на обочину, обгоняя еще один артиллерийский полк на "студебеккерах". У этого материальная часть уже побывала в боях. На кузовах машин, на лафетах и щитах орудий царапины, вмятины, следы осколков.

Обогнав и этот полк, снова километров пятнадцать ехали свободно, только иногда придерживали ход, разъезжаясь со встречными машинами, пока уже вечером не настигли колонну тяжелых 203-миллиметровых гаубиц на гусеничной тяге. Эти занимали чуть не всю ширину дороги, и Гудкову пришлось попотеть, объезжая их в темноте одну за другой.

"Все по графику, – снова подумал Серпилин. – Этих пустили вперед, с интервалом, чтобы не создали пробки".

Радость, которую он испытывал, обгоняя артиллерию, была сильней досады на задержки в пути. На их фронт двигалась такая сила, какую не под каждый праздник дают!

Гудков наконец обогнал голову колонны и, вырвавшись на свободу, снял пилотку и отер пот; на последнем десятке километров ему досталось обгоняя, шел левыми колесами по обочине, на волосок от того, чтобы забуриться в кювет.

"Смело водит!" – с удовольствием подумал Серпилин, окончательно решив, что не станет заменять Гудкова.

Пока добрались до Кричева, пришлось обгонять ночью тылы еще какого-то хозяйства, судя по количеству бензозаправщиков – танкового.

Хозяйство – слово не военное, скорей мужицкое, и в прежнее время его в военном обиходе не было, а в войну оно как-то незаметно укоренилось. Сначала возникло как средство маскировки – чтобы не называть по номерам ни полки, ни дивизии, ни армии, – хозяйство такого-то... по имени, и все тут: хозяйство и хозяйство... А потом постепенно стало самым что ни на есть военным, необходимым словом. Отвечало сути дела.

Действительно, как еще назвать все то, что у тебя на войне в руках, будь ты большой или маленький начальник? Все, что нужно не только для самой войны, но и для людей на войне, – все при тебе. И то, чем воюют, и на чем едут, и чем землю роют, и чем людей кормят, и поят, и моют, и раны перевязывают – все должно быть при тебе, в твоем хозяйстве. Все. От боекомплекта до индивидуального пакета в кармане шинели.

А если чего нет или не хватает, значит, плохой хозяин.

За Кричевом, на втором километре, на повороте вправо, замигали фонариком. Наверное, не им первым – как-никак ждут уже третий час!

"Вот и мое хозяйство", – подумал Серпилин и при свете фонарика, продолжавшего гореть в руке регулировщика, увидел вылезавшего из "виллиса" Захарова. Все-таки встретил Захаров.

– Начальник штаба после обеда в штаб фронта укатил, – сказал Захаров после того, как, помня о сломанной ключице, осторожно обнял Серпилина. Начальник оперативного отдела трудится. А у нас, членов Военного совета, как некоторые считают, свободное время всегда есть – куда захотел, туда и поехал!

– Ладно клепать на себя, – сказал Серпилин. – Много у тебя свободного времени!

Захаров даже при свете фонарика выглядел усталым.

– Сильно достается?

– По правде говоря, делов невпроворот. Особенно в последнюю неделю, пояснил Захаров и кивнул на стоящего рядом подполковника: – Вот, взял с собой на всякий случай Прокудина. Если захочешь, оператор тебе по дороге всю обстановку доложит, какая на восемнадцать часов была.

– На месте по карте посмотрим, дотерплю, – сказал Серпилин, здороваясь с Прокудиным.

Он огляделся, может, еще кто стоит, с кем не поздоровался, и спросил о своем заместителе:

– Иван Васильевич не приехал?

– Хотел, да я отговорил, в полуприказном порядке, – сказал Захаров. Приболел он.

– Опять рана открылась? – с тревогой спросил Серпилин.

– Нет, просто ангина старика прихватила. При его натуре завтра на ногах будет. Поедем?

– Поехали!

– А как?

– Как хочешь.

– Тогда к тебе назад сяду.

– А не вытряхнет тебя с заднего сиденья? Дорога-то, как я помню...

– Давно не был. Дорога теперь у нас лучше, чем Варшавское шоссе. Потрудились.

– Разрешите в вашу машину перейти, товарищ член Военного совета? спросил Евстигнеев.

– Переходи. Небось заскучал там, в Москве, по фронту? Ничего, теперь снова поездим!

Евстигнеев не ответил, промолчал. Знал, что теперь не поездит.

Захаров и Серпилин сели в "виллис" и проехали первые несколько минут молча, привыкая к присутствию друг друга. Впереди шла машина с заместителем начальника оперативного отдела Прокудиным.

– Дорога действительно неплохая, – заметил Серпилин.

– Через семь километров на собственную армейскую свернем. Это пока еще фронтовая. Ну и наша дорога, пожалуй, не хуже... Уехал наш Бойко в штаб фронта, к начальнику штаба. А завтра с утра и нас с тобой вызывают к новому командующему фронтом. Поедем представляться.

Захаров чему-то усмехнулся. Серпилин не понял чему. Его поразило, что назначен новый командующий фронтом.

– А кого назначили?

– Неужто не знаешь, в Москве не сказали?

– Не знаю.

– Генерал-полковник Батюк. Вчера прибыл и принял фронт.

– А куда же... – начал было Серпилин, имея в виду прежнего командующего фронтом.

– Пока не ведаем. А ведаем то, что едем завтра с тобой знакомиться с новым командующим – генерал-полковником Батюком. Чего на свете не бывает!

"Так вот куда он вдруг исчез из санатория! – подумал Серпилин. – Стало быть, Батюк..."

16

Новый командующий фронтом генерал-полковник Батюк ожидал приезда Серпилина, которого после вступления в командование фронтом еще не видел.

С Серпилиным должен был приехать и член Военного совета армии Захаров. Его Батюк не видел со Сталинграда; простился с ним, когда был отозван в Москву без объяснения причин, и потом задним числом выяснял, знал тогда Захаров что-нибудь или правда не знал. Хотел проверить, не ошибся ли, считая его откровенным человеком. Оказалось, не ошибся.

"Везет Серпилину, что он с таким членом Военного совета!" – подумал Батюк, вспомнив о первом члене Военного совета фронта – Львове, которому только что звонил.

Порученец Львова ответил, что товарищ Львов лег в шесть утра и еще спит. Даже не спросил, как сделал бы на его месте всякий другой: не надо ли разбудить? Спит – и все тут! Видно, считает, что хоть и командующий звонит, а Львова все равно будить не положено. Так и не услышав этого привычного для слуха вопроса, Батюк сказал сам: "Не буди. Как встанет, доложи, что я звонил". И положил трубку.

Львова он будить и не собирался. Наоборот: вызвав и себе Серпилина и Захарова на девять утра, почти наверное знал, что Львов будет в это время спать. Но позвонить ему счел нужным, чтобы иметь потом возможность сказать: "Командующий армией и член Военного совета представлялись, хотел принять их вместе с вами, но пожалел будить". Со Львовым надо было держать ухо востро. И сам с ним встречался до войны, и от других наслышан достаточно, и, еще едучи сюда, заранее решил: впервые командуя фронтом, с самого начала не позволять Львову сесть на голову: если сразу не отучишь, пропадешь. С другой стороны, конечно, и Львову нельзя было давать поводов для упреков, что не считаешься с ним и так далее. Львов не Захаров. С Захаровым, бывало, и на басах столкнешься, и наговоришь, и услышишь лишнее, а потом все же к чему-то придешь. И тогда все! Захаров у тебя за спиной, какой ты плохой, докладывать не будет. А этот, говорят, любит писать. А что ему не писать? Вон он когда ложится-то? Пиши хоть всю ночь!

Почему освобожден его предшественник, Батюк не спрашивал ни в Москве, ни здесь. Считал это лишним. Тебя назначили – твое дело принять хозяйство и воевать. А за что сняли – пусть думает тот, кого сняли. В свое время, когда тебя снимали, поломал над этим голову. Теперь не твоя очередь.

Так он считал. А все же разные мысли в уме возникали: уму не прикажешь. Что предшественник снят не за ошибки в оперативных вопросах – было ясно. Предложенный им план операции утвержден Ставкой без особых изменений и продолжает считаться правильным. Уже прибыв сюда, Батюк почувствовал, что приехавший вместе с ним представитель Генерального штаба не только не ждет от него перемен в плане, а, хотя и деликатно, дает понять, что самое лучшее, если новый командующий фронтом не будет предлагать Ставке ничего нового.

Нет, предшественник пострадал не за оперативные промахи. Считается, что освобожден по болезни, но, когда сдавал фронт, больным не выглядел. Знакомил с обстановкой не торопясь, без нервов. Уехал и бровью не повел, проявил выдержку.

Об этой выдержке Батюк думал с уважением, хотя сам бы поступил по-другому: раз освобожден по болезни, уехал бы в госпиталь – и все! Пусть того, кто прибудет, здоровые в курс дел вводят!

Другого такого случая, как с предшественником, даже и на памяти нет. И если Львов тут руки не приложил, тогда вообще мало что понятно.

Но сколько бы ни гадать о своем предшественнике и о Львове, не это было главным в мыслях Батюка. Сильней всего это была прямая радость от своего назначения. Оно могло объясниться только одним: тем, что товарищ Сталин оценил его действия на юге и переменил свое прежнее несправедливое отношение. И главное, о чем думал Батюк первые двое суток, проведенные в новой для него роли командующего фронтом, было то будущее, за которое он здесь отныне первый ответчик.

Хотя в масштабах всей операции, с замыслом которой он был теперь ознакомлен, его фронту отводилась второстепенная роль и для выполнения ее соответственно выделялись более скромные, чем у соседей, силы, но все же привычка командовать армией – это привычка именно к армии, а фронт есть фронт! И какой бы ни был твой опыт на войне и сколько бы ни думал до этого о себе, что мог бы и фронтом командовать, а все же, когда взяли и назначили, за один день не освоишь! Руки намного подлинней стали, и как ими двигать, надо еще привыкнуть! А планы будущих действий утверждены до тебя. И пусть чужая голова была не дурней твоей, а все же вступать в готовую чужую мысль трудно. Дают понять, что передумывать поздно! А желание кое-что передумать появилось.

Позавчера, после докладов начальника штаба и начальников родов войск, Батюку показалось сомнительным: почему участок для прорыва выбран на правом фланге, где еще до Днепра надо форсировать три реки, а не на левом, где все же одной рекой меньше – еще зимой перелезли через нее и держим плацдарм на том берегу?

Едва он задал этот вопрос, как его сразу же стали убеждать в несколько голосов, что ничего не надо менять, что хотя здесь и лишняя речка, но зато наш берег господствует, и местность просматривается, и артиллерии будет легче подавить оборону противника – словом, облюбовали для прорыва такой участок, что лучше нет и быть не может! А представитель Генштаба напомнил, что все это уже утверждено. Хотя Батюк и сам знал, что теперь с любым принципиальным изменением придется заново входить в Ставку.

Вчера утром, перенеся встречу с Серпилиным и Захаровым на сутки, Батюк поехал в левофланговую армию: хотел посмотреть там своими глазами заинтересовавший его плацдарм. Если действительно невыгодный, выбросить из головы! А если ошиблись, то, пока не поздно, доложить в Ставку о необходимых изменениях.

Батюку хотелось, чтобы с его приездом на фронт в план предстоящей операции были внесены поправки к лучшему. Однако, переправясь вчера на этот плацдарм и проверив все на местности, он решил: копья ломать не из-за чего – господствующие высоты прямо над плацдармом были в руках противника, местность ничего хорошего не обещала.

Батюк был доволен, что съездил туда вчера и отсек сомнения. Да и для Серпилина тоже лучше: и лишние сутки получил, чтобы познакомиться с обстановкой, и разговор с ним теперь можно вести окончательный – прорыв, как и намечено, будет в полосе его армии.

Правда, вчера подпортил настроение Львов. В двадцать три часа Батюк, вслед за начальником штаба, подписал итоговое донесение в Генштаб, и оно пошло на подпись к Львову. Ходивший к Львову офицер вернулся и, ни слова не сказав, положил донесение на стол перед командующим. Батюк посмотрел сначала на офицера, потом на донесение и долго молчал. Подпись Львова под донесением стояла. Но кроме подписи в тексте были поправки и вычерки красным карандашом. Или Львов так поставил себя здесь раньше, или хотел приучить к этому его, Батюка, или вообще неизвестно, что думал: как это так – черкать текст донесения после подписи командующего? Если с чем не согласен, зайди или позвони, докажи, что надо внести поправки, наконец, откажись подписать, напиши свое особое мнение, если уж коса на камень... Но крестить донесение красным карандашом после командующего! Да где и когда это видано?..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю