355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Симонов » Последнее лето (Живые и мертвые, Книга 3) » Текст книги (страница 6)
Последнее лето (Живые и мертвые, Книга 3)
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 21:13

Текст книги "Последнее лето (Живые и мертвые, Книга 3)"


Автор книги: Константин Симонов


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

Львов знал о Серпилине все, что следовало знать. Знал, что Серпилин писал Сталину, знал, что Сталину понравилось его письмо и что он выдвинул его командармом. Знал и дальнейшее – то, о чем сам Серпилин только догадывался. Когда немцы выпустили листовку, что в их расположении сел и сдался им в плен начальник оперативного отдела армии Пикин, и Серпилина, давшего личное разрешение на этот плохо кончившийся полет, уже собирались снять и доложили об этом Сталину, Сталин не дал согласия, сказав: "Я ему доверяю".

Все это Львов знал. И тем не менее испытывал неудовольствие и оттого, что Серпилин оказался на его фронте, и оттого, что именно к такому человеку так некритически относится член Военного совета армии, и именно его особенно высоко ставит командующий фронтом, твердит об его опыте.

И хотя как раз сейчас была полная возможность расстаться с ним по разумным, деловым причинам, все, как сговорившись, хотели помешать этому.

Сам Львов был человеком бесповоротным, его затрудняла необходимость общаться на войне с людьми, вернувшимися оттуда, откуда, как он раньше считал, они уже никогда не вернутся. Он не мог относиться к ним так, словно с ними ничего не случилось, словно в них ничего не переменилось, словно они и после этого оставались такими же, какими были до этого.

Их нынешнее должностное положение на войне вынуждало его скрепя сердце мириться с тем, что некоторые из них командуют десятками тысяч людей и при этом, чем дальше идет война, тем больше пользуются наверху доверием, наравне с другими, в чьих биографиях не было ничего такого.

Но там, где это всецело зависело от него самого, он никогда не брал в свое прямое подчинение не только таких, как Серпилин, но и вообще никого, в чьей биографии усматривал какие-нибудь изъяны: ни того, кто выбирался в одиночку из окружения, ни того, кто когда-нибудь в былые годы ездил по заграницам. Он хотел быть подальше от всех этих людей и чтобы они были подальше от него.

Он любил ясность, а в них для него всегда оставалась какая-то неясность.

Сталин брал таких людей на работу, даже поручал им командовать фронтами. А он бы на месте Сталина не брал. Так он считал в глубине души, – нет, не брал бы! И без них бы провоевали.

Все, что делается в жизни, должно делаться бесповоротно! Он считал, что этому его научил сам Сталин. И ценил это в Сталине и видел именно в этом самую сильную его сторону как политика. А уж если бесповоротность, то лучше без исключений.

Преданность Сталину составляла суть существования Львова, всего, чем он жил и что делал. Но, быть может, как раз в силу сознания огромности и бескорыстия собственной преданности он считал себя вправе не одобрять в душе некоторых поступков Сталина. И прежде всего тех, которые хоть в чем-то нарушали его давно сложившиеся представления о Сталине, о том, какой он был, есть и должен быть.

То, что Сталин вернул в армию многих таких, как Серпилин, вернул и приказал им самим и всем другим забыть все, что с ними было, казалось Львову какой-то почти необъяснимой слабостью Сталина. Во всяком случае, ему хотелось, чтоб Сталин обошелся без этого.

Будь на месте Серпилина кто-то другой, Львов все равно был бы обеспокоен заблаговременной заменой больного командарма. Но раз этим командармом оказался человек с биографией Серпилина, Львов тем более спешил заменить его и был раздражен сопротивлением, с которым столкнулся.

Пришедший по вызову шифровальщик взял со стола три заполненных бланка телеграмм и вопросительно посмотрел на Львова.

– На сегодня все, – сказал Львов.

Шифровальщик повернулся и вышел, топоча тяжелыми сапогами. Эта внезапная громкость отдалась в ушах Львова. По ней, а не по пробившемуся сквозь замаскированные окна свету он почувствовал, как поздно.

Но записку Сталину все равно надо было писать сейчас, чтобы утром отправить в Москву фельдсвязью.

За всеми другими тревогами, связанными с трудностями существования вновь образованного фронта, стояла одна, главная. Чем дальше, тем больше у Львова складывалась уверенность, что командующий фронтом уже сейчас не справляется, а в дальнейшем тем более не справится со всем, что ляжет на его плечи. Слишком нетребователен, мягкотел и доверчив. Сказать, что мало занимается подготовкой к будущей операции, было бы неправдой. Занимается. Но как? Слишком уверен, что, если он сказал, все так и будет сделано. Слишком редко проверяет, как сделано. Даже в одном разговоре проскользнула нота: что, дескать, все время давать людям чувствовать, что ты не надеешься на их совесть, – значит лишать их чувства собственного достоинства, подрывать их веру в самих себя.

Вообще слишком много разговоров о совести и собственном достоинстве и мало конкретной, черновой работы по проверке всех и вся.

Сейчас, в период подготовки, так и быть, можно еще ждать, что и какие результаты даст. Но если так будет и потом, в боях, это может стать опасным и даже гибельным. Там ждать некогда!

В работе аппарата штаба фронта, в аппарате связи, вообще во всем, что связано с управлением войсками, было достаточно неполадок. И не удивительно: фронт только сформировался. Но командующий, по мнению Львова, слишком терпимо относился к этим неполадкам. А главное, к людям, которые были в этом виноваты. Все у него рука не поднималась – ни снять, ни переместить даже тех, кого, по убеждению Львова, уже нельзя было терпеть.

Во вред делу не любит портить отношений? Не далее как сегодня, когда Львов сказал ему о расхождениях между докладом заместителя по тылу и фактическими данными за день, – что сделал командующий? Когда Львов назвал заместителя по тылу "липачом", остановил жестом руки и сказал: "Ну, это уж вы слишком, сплеча".

А потом позвонил этому своему заместителю и, вместо того чтобы взгреть его, сказал укоризненно, называя его по имени-отчеству, что не ожидал от него таких неточностей и надеется, что это никогда не повторится...

Так пронадеяться можно и до начала наступления! А потом окажется, что по именам-отчествам друг друга звали, друг на друга надеялись, а боекомплектов и бензозаправок недобрали!

Пробуя объяснить себе эту мягкотелость, эту размагниченность командующего, казалось бы не сочетавшуюся с некоторыми страницами его прежнего боевого опыта, когда он, командуя армией, прославился упорством в тяжелых оборонительных боях, Львов находил этому частичное объяснение в том, что командующий сейчас прибаливал. У него было обострение сахарной болезни, наверное, чувствовал себя из-за нее неуверенно. Даже в войска ездил, посадив с собой сзади, на "виллис", женщину-врача; она по два раза в день делала ему уколы.

Львов прямо сказал ему сегодня, что, если нужны уколы, все же лучше ездить в части с кем-то другим. Можно даже кого-нибудь из постоянно сопровождающих офицеров оперативного отдела научить этому: уколы инсулина – дело несложное.

Командующий только сердито крякнул:

– Эх, хоть бы в это вы не лезли...

А как не лезть в это, когда есть сигналы снизу: идут разговоры о том, что командующий ездит по передовой с врачом. В чем дело? Что с ним случилось? Это уж помимо всего прочего...

Да, нездоров и, очевидно, поэтому недостаточно уверен в себе и требователен к другим. Это одно с другим почти всегда связано.

И еще одно – тоже тревожное: за плечами у этого человека нет опыта крупного наступления. Опыт обороны, главным образом в масштабах армии, есть. А опыта в наступлении нет. Потому так и цепляется за Серпилина и поставил его армию на направление главного удара. У Серпилина есть опыт наступления, а у самого нет.

Лично – человек храбрый, доказано. Когда знал: или ни шагу назад, или сбросят в море! – неплохо решал свою тяжелую, но простую задачу.

А вот как он будет наступать, командуя целым фронтом? Как будет день за днем толкать вперед войска при отсутствии достаточного опыта и достаточной жесткости и требовательности?

Где-то в глубине души примеряя все, что он думал о других, к самому себе, Львов считал, что жесткость и требовательность способны возместить недостаток опыта и знаний. Но если нет ни опыта, ни требовательности, что тогда?

Его тревожило будущее наступление. То, что он был послан Сталиным на этот вновь образованный фронт, требовало от него с первых же шагов проявить твердость, которой от него ждали: написать Сталину, что командующий фронтом не справится, что здесь нужен другой человек, более волевой, более требовательный.

На втором году войны, в дни самой тяжкой для него жизненной катастрофы, Львов ожегся, взяв всю власть в свои руки, подмяв под себя хотя и знающего, но нерешительного командующего. Тогда, до самого момента катастрофы, Львова вполне устраивало положение, при котором он, по сути дела, командовал сам, а забывший о своих действительных правах, нерешительный человек состоял при нем в роли советчика. Но теперь, когда память об этой катастрофе уже два года, как тень, ходила за Львовым по всем фронтам, куда бы его ни посылали, он, наоборот, боялся, что рядом с ним будет воевать человек недостаточно требовательный, не способный проявить волевое начало и довести до конца операцию. А именно таким человеком ему и казался командующий фронтом.

Да, были времена, когда Львов по своему положению и самочувствию мог решиться оттеснить в сторону командующего и взять все в свои руки. Эти времена в армии прошли, и нет признаков, что они могут вернуться. Но все-таки Сталин послал его сюда и, значит, продолжает на пего надеяться. Тревога, что командующий не справится с фронтом в будущем наступлении, а он, Львов, будет при сем присутствовать, опоздав исправить положение, угнетала его все последние дни.

У него созрела решимость написать об этом Сталину, заодно поставив вопрос и об отсутствующем до сих пор командарме. Решимость была, но все-таки он сидел сейчас за столом, перед ним лежали блокнот и карандаш, которым надо было написать эту записку, – сидел и не мог заставить себя сделать это. Мешала мысль о возможных последствиях.

Вдруг Сталин не поймет его, не захочет понять?

Та катастрофа в сорок первом году, когда он сначала подменил собой командующего фронтом, а потом провалил операцию, была трагедией для него самого.

Когда она произошла, он сделал все, что от него зависело, чтобы спасти всех, кого еще можно было спасти. При этом он так мало думал о собственной жизни, что потом о нем говорили как о человеке, искавшем смерти. Это была неправда. Он не искал смерти, потому что не думал ни о себе, ни о том, что с ним будет потом.

Катастрофа была таких размеров, что он мог ждать для себя любых последствий. Они казались ему нестрашными по сравнению с тем, что он не оправдал надежд Сталина, подвел его.

И когда его после этого, сняв с должности и понизив в звании, послали на фронт членом Военного совета армии, – все эти перемены в служебной судьбе были для него ничто рядом с надеждой, что Сталин все-таки не вычеркнул, оставил его в числе тех, кто мог пригодиться.

Ему дали дело в десять раз меньшее, чем раньше, но это дело ему доверил лично Сталин. Потому что после всего случившегося только Сталин мог решить, как с ним поступить.

Он знал, чего от него ждали те, кто его не любил и не понимал, – ждали, что теперь он станет тише воды и ниже травы.

Но вопреки их ожиданиям он остался самим собой. И, поехав работать членом Военного совета армии, находясь в самом невыгодном положении, тем не менее почти сразу же написал прямо Сталину о непорядках, которые увидел на фронте и которые были существенны не только для их армии, но и вообще для ведения войны. Написал и внес свои предложения, часть которых была принята.

Сталин не захотел его видеть после той катастрофы. Так и не смог простить. Но то, что он писал Сталину, Сталин читал и, когда считал нужным принять меры, – принимал. И после того, как он пробыл несколько месяцев членом Военного совета армии, назначил членом Военного совета фронта.

И вдруг в сорок третьем году ему впервые показалось, что Сталин перестает его понимать. Во всяком случае, так, как понимал раньше.

Раньше, опираясь на доверие Сталина, он присвоил себе право не доверять никому. В этом видел свою роль и сам на нее напросился. Считая свое собственное недоверие к людям нормой политической жизни, он, невзирая на лица, информировал Сталина обо всем, на что следовало обратить внимание, обо всем, что могло вызывать недоверие к тому или иному человеку, что требовало повышения бдительности или усиления контроля.

Он не придумывал отрицательных фактов, но в собирании их был тщателен и непреклонен, считая, что сами по себе факты не делятся на заслуживающие и не заслуживающие внимания, ибо любой так называемый мелкий факт в определенной обстановке мог приобрести крупное значение.

Если у людей нет крупных, то есть всем очевидных, недочетов, значит, есть мелкие, то есть не всем очевидные. Иначе не бывает. И надо искать и находить эти не всем очевидные недочеты, которые тоже могут сделаться опасными.

Став в начале сорок третьего года членом Военного совета фронта, он поспешил написать Сталину о недочетах командующего фронтом, пока о так называемых "мелких".

Через два месяца его отозвали с этого фронта и послали на другой. Как он потом узнал, командующий фронтом пожаловался Сталину и попросил его решить, кто из них двоих, он или член Военного совета Львов, останется на фронте. Вдвоем они работать, наверно, не смогут.

Почти то же самое повторилось на следующем фронте. Он не нашел общего языка с командующим. Не впервые. Не находил в своей жизни и с другими. Не искал, да и не считал, что поиски общего языка – часть дела, которое ему поручено. Просто-напросто непреклонно доносил обо всех недостатках, ошибках и нарушениях, которые усматривал в чьей бы то ни было деятельности. Писал и о корыстных и морально нечистоплотных поступках тех или иных лиц. Или о том, что считал такими поступками. И в результате через пять месяцев снова оказался на другом фронте. На этом, третьем, фронте они с новым командующим опять не нашли общего языка и, одновременно поставив вопрос перед Сталиным, на этот раз были сняты оба сразу.

Фронт, который полтора месяца назад был разделен на два, был для него четвертым по счету, а этот – пятым. Но он сам оставался тем же, кем был. Не давал наступать себе на ногу, не стал тем битым, за которого двух небитых дают. Писал Сталину все, что считал себя обязанным написать, невзирая на последствия.

Не менял ни принципов, ни отношений с людьми. Везде и всегда жил и работал не вместе, а отдельно от командующих. Не срастался с ними, не искал себе спокойной жизни. Едва прибыв, сразу вносил ясность: что не дает поблажек другим и не попросит себе.

Считал, что ведет себя так, как должен вести человек, несмотря ни на что не утративший доверия Сталина и обязанный оправдывать это доверие везде и всюду, чего бы это ни стоило.

Но чем дальше, тем больше на войне с ним происходило что-то не так, он не до конца понимал, что именно, но считал, что все это происходит только потому, что Сталин перестал его понимать. А почему перестал? Почему в начале войны, в самые трудные дни, когда дела шли хуже, он вроде бы оказывался на своем месте? А сейчас, когда при всех недостатках дела шли намного лучше, чем раньше, он вроде бы стал хуже, не на своем месте! Почему? Или все то, что он делал, что раньше считалось таким нужным, сейчас хотя и нужно, но уже не так? Почему те или иные его донесения об упущениях и непорядках теперь все чаще пропускались мимо ушей? Когда, где и с него это началось?

Вспоминая сейчас все, что происходило с ним за последние полтора года, он хорошо, даже слишком хорошо понимал всю меру опасности, которую могла таить сейчас для него самого записка Сталина о желательности замены командующего фронтом, да еще вдобавок – одного из трех командармов.

Человек, почти никогда и никому до конца не доверявший, он нес сейчас в собственной душе ни с кем не разделенную трагедию, не понимая, почему Сталин доверяет ему теперь меньше, чем раньше. И, наоборот, больше, чем когда-нибудь раньше, верит людям, которые при всех своих победах и знании военного дела остаются младенцами в политике по сравнению с ним, Львовым.

Почему? Что изменилось?

Как было бы просто сейчас отступить! Какая сила соблазна таится в примирении с обстоятельствами, в которых он оказался! Какое легкое самооправдание: не верит – и не надо, не считается – и не надо.

Он подумал об этом с презрением к людям, для которых такие мысли оказываются важней всего остального. Подумал и, придвинув к себе блокнот, надел очки, взял карандаш и своим резким, крупным почерком написал на верху листа: "Тов. Сталину".

Так он всегда писал ему – и в двадцатые, и в тридцатые годы, и теперь. "Тов. Сталину" – без имени и отчества. Имя, отчество – это все из позднейших привычек других, позже пришедших людей. А у него в его отношении к Сталину сохранились еще привычки тех, двадцатых годов, когда он только начинал работать со Сталиным, только учился у него работать, находясь рядом с ним.

"Тов. Сталину", – написал он в заголовке и то же самое повторил еще раз в тексте.

"Тов. Сталин, считаю необходимым сообщить Вам..."

6

Командир 332-го стрелкового полка Герой Советского Союза подполковник Ильин возвращался к себе в штаб вместе с майором из оперативного отдела армии, с которым они весь день, с утра, лазали по переднему краю полка, проходившему вдоль болотистой поймы реки Проня, в пятидесяти километрах от Могилева. Это – если считать по прямой; когда пойдем наступать, выйдет, конечно, длиннее...

Весь день ходили пешком, а теперь возвращались верхами. Ильин приказал прислать к вечеру двух лошадей с коноводом; левофланговый батальон стоял в лесу, и дорога оттуда до штаба полка не просматривалась.

Правда, немцы несколько раз в сутки открывали одним-двумя орудиями беспокоящий огонь. Но, месяц простояв в обороне, в полку уже знали, в какие часы и по каким квадратам они чаще всего бьют. А остальное – дело случая.

Погода была пасмурная, но теплая, пыль на дороге прибило прошедшим под вечер дождичком, и, намаявшись за день, было приятно ехать домой, в штаб, на ходком, выезженном коне. Зимой, став командиром полка, Ильин сразу же приказал заменить клячу, которая была у его предшественника. Раз по закону положен конь, он должен быть хороший. А ездить верхом Ильин и любил и умел. Он вообще не любил чего-нибудь не уметь.

С утра, когда позвонили, что в полк едет офицер из оперативного отдела штаба армии, Ильин был не в духе. Откуда бы ни явился офицер оперативного отдела – из корпуса или из армии, – считается, что способен помочь тебе полком командовать. На войне все только и делают, что друг другу помогают. Даже когда мешают, и то считается, что помогают.

А у Ильина был грех – не любил, чтобы ему помогали. Командир полка и так не один – у него штаб есть, заместители, вся та помощь, какая по штату положена. А если, кроме нее, ему еще и сверху все время помогать будут дело плохо!

Так думал Ильин, в свои двадцать четыре года уже пятый месяц командовавший стрелковым полком. Думал не от молодого задора, – потому что после трех лет войны молодым себя не чувствовал, – а просто знал по опыту: командир полка не забор, если сам на ногах не стоишь, ничем тебя не подопрут – напрасные старания!

Неделю назад в полку вышла неприятность. Считались образцовыми не только в дивизии, айв армии и вдруг споткнулись на гладком месте. И сразу в полк зачастили проверяющие. Откуда только не ехали! Даже замкомандующего по тылу приезжал. Ильин извелся от этих поверок, однако, увидев сегодняшнего майора, обрадовался и отбросил заранее приготовленное в душе недоброжелательство. Из оперативного отдела армии на этот раз приехал сослуживец Ильина по сталинградским боям, бывший его комбат Синцов. Ильин слышал про Синцова, что тот, вернувшись после ранения, работает в штабе армии, но у себя в полку за все время ни разу его не видел. И думал о нем, что из-за протеза на левой руке его, наверно, держат только на бумагах.

Оказалось, что, напротив, Синцов много ездил в части. Но все время в другие дивизии. И если бы не заболел желтухой обычно ездивший к ним майор Заварзин, не встретились бы и сегодня.

– Хоть одно доброе дело сделал – вовремя заболел, – сказал Ильин про Заварзина.

– Вижу, не любишь его? – спросил Синцов.

– Вообще вашего брата, наблюдающих, не люблю.

– Ясно, – усмехнулся Синцов. – Все, кто в строю, – ангелы, а все, кто в штабах, – бабы-яги, только в штанах. Оставим эту вечную тему. Расскажи лучше про полк, кого нет и кто есть из тех, кого знаю.

Разговор этот, начавшийся утром, не кончился еще и теперь, когда ехали обратно в штаб полка. Конечно, весь день занимались не только воспоминаниями. Ильин показывал передний край полка, а Синцов смотрел проверял. Как ведется наблюдение за передним краем противника, что там наблюдается и как фиксируется? И как выполняется отданный две недели назад строгий приказ о стабильном режиме огня и передвижений в наблюдаемой немцами зоне – чтобы сколько людей появлялось вчера, столько же и завтра, тогда же и там же. И стрелять не реже и не чаще, чем вчера и позавчера.

Такой строгий приказ значил, что предстоит наступление. В тылу идет подготовка, а передовой приказано жить не тише и не громче, чем раньше, чтоб немцы не отметили перемен. Выполняя приказ со всей щепетильностью, на какую был способен, Ильин еще с утра надеялся, что Синцов никаких нарушений не обнаружит. Так оно и вышло, и это оставило им время для разговоров на другие темы: и там, в батальонах, и теперь, когда ехали обратно. Коновод трусил в двадцати шагах позади, а кругом стояла предвечерняя тишина.

Ильин с утра приглядывался, как Синцов управляется со своей инвалидной рукой. От большого пальца осталась только нижняя фаланга, а четырех совсем нет. Вместо них – железные, твердые, затянутые в черную, кожаную перчатку. Может, и не железные, но как-то неудобно спросить – из чего? Прижимает обрубком большого пальца к перчатке вилку и ест. И планшет этим обрубком расстегивает, когда достает карту.

Утром Ильин спросил, имея в виду руку:

– Как, на коне можешь?

– Конечно, – сказал Синцов.

Ильин приглядывался, приглядывался и в конце концов забыл об этом думать. Только сейчас, когда подъехали к броду, поглядел на Синцова – как управится? Ничего, управился, понудил коня перейти речку.

"Да, видать, привык", – подумал Ильин о Синцове, хотя не мог представить себе, как бы он сам привык к такой вот чужой кисти. А Синцов привык, как будто так и надо. А как иначе на фронте жить с такой рукой? Иначе нельзя.

– Привык? Не мешает она тебе? – спросил Ильин вслух, когда они переехали речку. Почувствовал, что сейчас можно об этом спросить.

– Нельзя сказать – привык... Но работе вроде не мешает. Хотя, когда по настоянию командующего взяли в оперативный отдел, были не рады. В первый же день, не вовремя войдя, услышал: "Навязали на шею, будет теперь своей клешней карты рвать". С тех пор стараюсь, не рву.

– А как сама ваша работа? По тебе или нет?

– А мне другой не предлагали, – сказал Синцов. – Месяц от белого билета отбивался, месяц упрашивал, чтоб на фронт пустили. После этого куда назначили – на том и спасибо! А ты что, считаешь, оперативный отдел – дело десятое, можно и без него? Приказал – и пошли?

– Да уж без вас пойдешь! Без вас теперь и захочешь – шагу не сделаешь! Спасибо, что напомнил.

– А как же! Раз теперь сижу на этом деле, должен доказывать, что нужен!

– Нужны-то вы нужны. Только вопрос: где, когда и сколько? А то, бывает, сидите над душой, когда этого вовсе не требуется.

– Сколько прикажут, столько и сидим. Думаешь, у такого, как ты, над душой сидеть – легкий хлеб? А бывают и похуже тебя.

– А чем я плох? – рассмеялся Ильин.

– А тем, что, наверно, любишь так: приказали, выполнил, донес. А чтоб мы при сем присутствовали, когда ты приказ выполняешь, – не любишь. И чтоб помимо тебя доносили, как у тебя дела идут, тоже небось не любишь. Тем и плох. Что ж в тебе хорошего, с нашей точки зрения?

Синцов начал так серьезно, что Ильин не сразу уловил иронию. Но потом понял и усмехнулся:

– А хорошие попадаются?

– Попадаются и хорошие, – в том же тоне сказал Синцов. – Только получит приказ и уже смотрит – где же помогающие, дух поддерживающие, положение выправляющие! Где они, а если нет – когда прибудут? Вот это для нашего брата – хороший человек! Тут мы можем и совет дать, и свои оперативные способности развернуть, и донести потом, что помогли и обеспечили. С таким человеком нам есть где развернуться. А с тобой что? Накося выкуси?

– Неужели у вас и в самом деле так на это смотрят?

– Смотрят по-разному, разные люди. Но ведь и вы тоже разные. Есть среди вас и такие, что не дай ему костыля – захромает. Не проверь его донесения – наврет. Не бывает?

– Начальником штаба пошел бы ко мне? – вдруг спросил Ильин.

– Считал до сих пор, что он у тебя есть.

– Есть. Но ты мне ответь. Если бы вакансия открылась?

– Если бы да кабы, – сердито сказал Синцов. – Когда откроется, тогда и поговорим.

– Тогда поздно будет. Я здесь буду, а ты там...

– Ну, пошел бы. – Синцов остановил лошадь. – Что дальше? Зачем спросил?

– Хотел бы с тобой служить.

– Положим, и я бы хотел. Давно бы ушел из оперативного отдела, да навязываться кому-то со своей рукой неудобно. Только не вижу смысла в нашем разговоре. Заводить его при живом начальнике штаба некрасиво.

– Почему некрасиво? Что я его, под пулю, что ли, подвожу? Он сам рапорт подал, уходить хочет, мне комдив говорил.

– А почему уходить хочет? – спросил Синцов. – Кадровый офицер, по первому впечатлению человек разумный и в годах. Может, ты свой характер на нем показываешь?

– Я характер не показываю, – сказал Ильин, – но имею, это верно. А тут видишь, как сложилось: когда Туманян с полка начальником штаба в дивизию пошел, остались я и этот Насонов. Я – заместитель по строевой, он начальник штаба. Он кадровый, по званию уже подполковник, я майор и офицер доморощенный, в полку вырос. Он считал, что назначат командиром полка его, а назначили меня. Я ему ямы не копал, но раз меня назначили, значит, мне командовать, а ему подчиняться. Человек с опытом, но малоподвижный. А тут еще забрал себе в голову: почему Ильин, а не я? Из-за этой мысли все другие шарики крутиться перестали. Теперь вопрос предрешенный – уйдет. Возможно, в нашу же дивизию, заместителем по тылу. А мы с тобой, если придешь, над полком поработаем, сделаем лучшим во всей армии!

В Ильине откровенно прорвалось то молодое, задорное, двадцатичетырехлетнее, что все-таки было в нем, несмотря на его самоощущение зрелого человека.

Синцов улыбнулся:

– А может, если я в строй попрошусь, мне должность повыше дадут, чем ты сулишь? Все же год в оперативном отделе провел!

– Пошлют на большее – иди, пойму тебя.

– Пошутил. Какое там – большее! На войне всего сразу не превзойдешь: пока одного опыта набираешься, другой теряешь. Напротив, я рад твоим словам.

– Будешь возвращаться, скажи о нашем разговоре комдиву. По-свойски. Все же он тебе свояк.

– Давно было, забыто и похоронено, – сказал Синцов.

– Ну и что ж? Товарищами-то вы с ним остались? И речь не о том, чтоб с передовой – в тыл, а наоборот.

– Если обстановка позволит, скажу, – пообещал Синцов.

– Как твоя... – Ильин, подумав о Тане, было уже сказал "жена", но остановился. Чего на войне не бывает! Тогда, в Сталинграде, думали пожениться, а может, потом вышло по-другому... – Как твоя Татьяна?

– Еще в марте с фронта отправил. Девочку родила.

– Выходит, вы времени не теряли! – неловко сказал Ильин и, сознавая, что сказал неловко, покраснел.

Но Синцов даже не заметил неловкости его слов. Все, что было и до отъезда Тани и теперь, было так непросто, что, заговори он в Ильиным по душам, это потребовало бы долгих объяснений.

– А сам-то ты как?

– Живу вприглядку. На большее времени нет, – сказал Ильин. – Служба такая – полк. После войны отыграюсь, за всю войну сразу.

Несколько минут они оба молча ехали вдоль рано и густо зазеленевшей опушки леса. Весна была дождливая и теплая, и зелень в лесах была гуще, чем обычно в это время.

– Мы через эти места в июле сорок первого из окружения с Серпилиным выходили. – Синцов продолжал глядеть на опушку леса. – Когда были у тебя во втором батальоне, там, где ручей в овраг уходит, даже показалось, что как раз по этому оврагу шли тогда к большаку на Кричев.

– А что у вас о командарме слышно, вернется он, позволит здоровье? спросил Ильин. И в его вопросе вместе с человеческим сочувствием был заметен еще и оттенок того низового, солдатского равнодушия к возможности перемен там, наверху, которое невольно, само собою, рождается и редкостью встреч с большим армейским начальством и величиной дистанции от тебя до него.

– Слышно, что должен вернуться. Никаких других разговоров пока не было.

– Если вернется, ему теперь по знакомым местам наступать, это хорошо, сказал Ильин, удерживая себя от желания спросить Синцова: как считаешь, когда все же начнется?

Все равно ответить на это Синцов ему не мог, если б даже и знал: о таких вещах не говорят. А вообще-то ясно, что наступление не за горами. Ильин уже много раз планировал про себя, как это будет. После долгого стояния на передовой их дивизию, скорей всего, должны были в последний момент заменить и вывести во второй эшелон. Так уже бывало, но Ильин не хотел и думать об этом. По его плану – наоборот: фронт уплотняли справа и слева другими частями, их дивизия оказывалась на острие прорыва, а его полк – в первом эшелоне.

– В ночь на двадцать седьмое вырвались из Могилева через Днепр, а тридцатого все, кто жив остался, были уже здесь, – снова вспомнил Синцов о прошлом.

– Неплохо бы и обратно – за три дня отсюда до Могилева, – сказал Ильин. – Но пока до Днепра дойдешь – водные преграды одна за другой. И у всех, как на смех, названия бабьи: Проня, Бася, Фрося, Маруся.

Синцов улыбнулся. Фроси и Маруси – таких рек здесь не было, но Проня и Бася действительно были, и их форсированию отводилось немало места в предварительных планах, которые и так и эдак прикидывались в оперативном отделе.

Они ехали рядом и думали друг о друге. Ильин думал о том, почему Синцов не захотел говорить о своей Татьяне. Уехала и родила. Больше ни слова не сказал. Может, что не так у них? Молчит, характер имеет. Да разве без характера с такой рукой обратно на фронт попал бы? Сказал, что послан в дивизию на три дня, по дню на полк. Надо оставить ночевать у себя, а утром отправить к соседу. Заночует, тогда и поговорим. Если кто-нибудь на голову не свалится, как на прошлой неделе член Военного совета фронта.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю