Текст книги "Последнее лето (Живые и мертвые, Книга 3)"
Автор книги: Константин Симонов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
– Слышал от нашего начальника оперативного отдела, – сказал Синцов. Любит утешать себя этим.
– А вы теперь в оп-перативном отделе? – спросил Гурский и, прежде чем Синцов успел ответить, кивнул на его руку: – Г-где это вас?
– Еще там, в Сталинграде, в последний день.
– П-понятно.
Они прошли молча несколько шагов, и Гурский вдруг задержался на месте так, словно его остановило что-то невидимое.
– Когда вы сказали про п-последний д-день, п-подумал о тех, кто п-погибнет в п-последний д-день войны. Оч-чевидно, родственники будут их жалеть б-больше всех ост-тальных. Как будто в п-последний д-день войны этого м-могло не случиться. Хотя на самом деле именно п-потому, что это п-последний день в-войны, в этот день должны будут п-погибнуть и п-последние несколько сот или т-тысяч людей. А то, что у войны неп-пременно будет п-последний день, зап-планировано обеими сторонами с ее п-первого дня. Вопрос только, к-когда и где он будет.
– Ну и как, по-вашему, когда или хотя бы где?
– Логика событий п-последнего времени подсказывает, что в Берлине, если только нас не уп-предят наши с-союзники, что н-нежелательно, исходя из п-послевоенных соображений.
– Послевоенные соображения! – усмехнулся Синцов. – Не рано ли о них?
– П-почему рано? Когда п-послевоенные с-соображения возникают п-после войны, это п-поздно. Они д-должны возникать во время войны и оп-пределять собой длину п-паузы между двумя войнами, этой и с-следующей. А те соображения, к-которые будут возникать уже п-после этой войны, п-перед с-следующей, б-будут называться уже не п-послевоенными, а п-предвоенными сооб-бражениями. К с-сожалению, с исторической точки зрения, это именно т-так.
– А ну вас к черту с вашей исторической точкой зрения!
– С-согласен. Но к-куда ее д-деть? Если она с-существует и ни в з-зуб ногой? Как сказал Маяковский по д-другому п-поводу. Ут-топить ее в водке, что ли? К сожалению, не сп-пособен, даже п-после литра на д-двоих. История вообще вещь для в-веселья мало об-борудованная, как говорил т-тот же М-маяковский. Говорю вам это с г-грустью, как историк по п-призванию.
Синцов вспомнил, как Гурский при встрече сказал о своем незаконченном среднем образовании, и пошутил:
– Хотя и с незаконченным средним?
– С-совершенно в-верно. Образованный ч-человек тем и отличается от н-необразованного, что продолжает считать свое образование н-незаконченным. Н-не так ли?
Синцов ничего не ответил на это, подумал, что разные люди по-разному стремятся показать свое превосходство над тобой: один спешит показать, что снисходит к тебе с высоты своего служебного положения, а другой из кожи вон лезет, чтобы втемяшить в тебя, какой он умный! И чаще всего это от их собственных неладов с жизнью: один не способен делать то, что ему поручено, а другому не дают делать то, на что он считает себя способным.
Умничанье Гурского не рассердило его, и он даже с каким-то сожалением посмотрел на этого слишком умного рыжего человека.
– Чего на меня ем-смотрите? – с какой-то звериной чуткостью встрепенулся Гурский под его взглядом.
– Умный вы человек.
– П-представьте, иногда д-даже сам за с-собой это з-замечаю, усмехнулся Гурский.
"Сам-то ты замечаешь, – подумал Синцов. – Да другие, видно, не всегда спешат заметить".
Они вошли в ресторан и сели в углу за столик, на котором лежала бумажка "занято".
– Н-не люблю слова "з-занято", есть в нем какая-то н-несправедливость. – Гурский перевернул бумажку и подозвал некрасивую и немолодую официантку: – Д-диночка, б-будь так добра, д-дай нам п-пол-литра и к-какой-нибудь з-закусочки на т-твое усмотрение. И п-попроси на к-кухне у Коли две соляночки на ск-ковородке.
Немолодая и некрасивая женщина улыбнулась, поставила на стол пепельницу и ушла.
– Часто бываете здесь? – спросил Синцов.
– К-как п-позволяет бюд-джет. Н-не особенно. Но приплачиваю к счету, чтоб не заб-были. А т-то люди забывчивы, – сказал Гурский и без паузы спросил: – Ваш замп-полит полка когда погиб?
– Тоже в последний день под Сталинградом.
– А к-как?
– Обыкновенно, как люди погибают. А через минуту после этого тишина. Вообще все кончилось. Наверно, вы правы, что больше всех будем жалеть тех, кто в последний день погибнет.
– Если на от-ткровенность, м-можете мне не верить, но мне еще т-тогда показалось, что он не жилец на этом с-свете.
– Почему?
– Слишком п-прямой человек. К-когда человек зигзагом идет, в него реже п-пули попадают. К-конечно, в б-более широком смысле с-слова...
Официантка принесла водку и хлеб, Гурский налил рюмки и, не дожидаясь, пока принесут закуску, отломил корку хлеба, густо намазал ее горчицей и посолил.
– Советую п-последовать моему п-примеру. Б-будьте здоровы.
Он опрокинул рюмку, не дожидаясь Синцова.
– Нашу ст-татейку п-про тот день, когда мы б-были там у вас, ч-читали?
– Читал, – сказал Синцов.
– Б-более или м-менее близко к истине? – спросил Гурский.
Синцову не хотелось отвечать на его вопрос, и Гурский это заметил.
– Д-давайте без в-виражей, выходите на п-прямую.
Синцов сказал, что, конечно, когда прочли о себе корреспонденцию в газете, да еще в "Красной звезде", чувствовали себя именинниками. Но, наверно, бой вообще трудно описать близко к истине. Если бы в гуще боя вдруг появился какой-то неуязвимый человек, способный спокойно наблюдать все, что вокруг него делается, наверно, только он смог бы написать потом все близко к истине. А когда сам себя вспоминаешь, каким ты был и что делая в бою, сам себе не веришь: неужели все это так и было с тобой?
– Чеп-пуха, – сказал Гурский. – Ваш н-неуязвимый человек н-не поймет в бою ни б-бельмеса. Чтобы что-нибудь п-понять, к-как раз н-надо оказаться хотя бы н-немножко уязвимым. А к-корреспонденция наша, в-вы правы, п-получилась н-ниже среднего: м-мой последний опыт к-коллективного творчества с вашим п-приятелем Люсиным.
Синцов почувствовал: Гурский ждет, чтоб он спросил его о Люсине. Но спрашивать о Люсине не хотелось. Если жив – пусть живет. А если убит – мир праху.
– Т-товарищ Люсин теперь б-большой человек – н-начальник отдела, – так и не дождавшись вопроса, с не покидавшей его лицо усмешкой сказал Гурский. – Еще г-годик-п-полтора войны – и будет п-полковником и зам-местителем ред-дактора.
"А шут с ним, пусть хоть редактором будет, пусть хоть в какой угодно газете будет и редактором, и генералом, и кем угодно, только бы с Таней все было хорошо", – неожиданно подумал Синцов. Подумал, сам сознавая, как нелепа его мысль, и все-таки почему-то связывая одно с другим, словно речь шла не о боязни за жизнь дорогого ему человека, а вообще о борьбе между добром и злом, и этому злу надо дать какой-то выкуп за жизнь и здоровье Тани.
– Д-думаете, всуе сказал п-про год-п-полтора, – по-своему истолковав молчание Синцова, спросил Гурский. – Считаете, война раньше к-кончится?
– Я совсем о другом сейчас задумался, – с трудом отрываясь от своих мыслей, сказал Синцов. – А насчет сроков – на фронте всегда живешь или происходящей, или предстоящей операцией – о ней и думаешь, за редкими исключениями. Правда, недавно в разговоре между собой даже с циркулем прикидывали, сколько до чего нам осталось. И вышло, что от того леса, в котором сидим со своим оперативным отделом, до Могилева – восемьдесят, до Минска – двести пятьдесят, до границы – пятьсот, до Варшавы – семьсот, до Берлина – тысяча двести. При любых темпах наступления расстояние еще приличное. Им до Москвы еще и теперь вдвое ближе, чем нам до Берлина. Если по карте.
– К-как известно из в-военной истории, во время п-первой мировой войны Германия запросила п-пардону, когда ее войска еще находились н-на территории Франции.
– Это мне тоже известно, – сказал Синцов. – Но когда что будет, судить не берусь. Война к конкретному мышлению приучила: сидя в оперативном отделе армии, вижу перед собой на карте Могилев – думаю о Могилеве. А вернусь из Москвы, перейду на должность начальника штаба полка, буду иметь перед собой на переднем крае болото и лес, а в глубине три высоты и деревню – о них и буду думать.
– А п-почему вы... – начал было Гурский, но замолчал.
Наконец-то к их столику шла официантка. Он уже несколько раз до этого, нервно высучивая из воротничка заросшую рыжим волосом шею, смотрел в сторону дверей на кухню и сейчас, кажется, собирался укорить официантку, но, увидев у нее на подносе кроме тарелки с кетой и нарезанным колечками луком судок с горячей картошкой, сказал:
– К-картошечка! Молодец, Д-диночка! Вот теперь в-вижу, что ты меня д-действительно помнишь.
Они выпили еще по рюмке водки, закусили соленой кетой и картошкой с маслом, и Синцов похвалил и кету и картошку, потому что все это действительно было вкусно и потому что хотел сделать приятное Гурскому, который просто просиял при виде этой картошки.
– М-мыслящий человек д-должен уметь извлекать б-большое удовольствие из м-мелких радостей жизни, – сказал Гурский, жуя свою картошку и уже не в первый раз за время их разговора словно угадывая то, что подумал Синцов. П-потому что чем у него б-больше в голове ст-тоящих мыслей, тем у него м-меньше в жизни к-крупных радостей. Вся н-надежда на м-мелкие. Д-давайте выпьем еще по одной, чтобы их все-таки было п-побольше. А т-теперь задам вам вопрос, от к-которого отвлекла к-картошка. П-почему из оп-перативного отдела армии в начальники штаба полка?
– Ближе к делу, – сказал Синцов, и Гурский удовлетворился этим, не стал больше спрашивать.
– К-когда начнете н-наступать, приеду к вам в п-полк. Д-думаю, что н-найду. У н-нас редакция хорошо информированная. Только надо закончить мою ист-торию русского офицерства, пока вы еще наступать н-не начали, так и не ус-спев д-дочитать п-перед этим.
– Пока не дочитаем, не начнем, – улыбнулся Синцов. – Читают, между прочим, с интересом. Много еще будет?
– Дело к концу. От П-петра Великого до Ск-кобелева уже д-добрался. А русско-японская и германская войны, к сожалению, н-не изобилуют п-положительными п-примерами. Интересно, – помолчав, сказал Гурский, – что у вас там г-говорят в в-вашем офицерском кругу о вт-тором фронте?
– Говорим мало. Надоело толочь воду в ступе, – сказал Синцов.
Гурский усмехнулся.
– В вопросе о сроках открытия второго фронта есть своя д-диалектика, сказал он. – С од-дной стороны к-каждый день задержки второго фронта – это лишние г-головы, к-которые мы кладем в б-боях. И это их вп-полне уст-траивает. А с д-другой стороны, ч-чем раньше они его отк-кроют, тем у них б-болыпе шансов п-первыми войти в Берлин. Т-теперь скоро откроют. После того, как мы в-весной вышли к г-границам Румынии, для м-меня л-лично это п-почти оч-чевидно. Они не м-могут себе п-позволить, чтобы мы, не д-дожидаясь их, освободили слишком б-большой к-кусок Европы.
– А я иногда думаю вовсе о другом, – сказал Синцов, – станет или не станет им наконец совестно?
– А к-кому именно должно, по-вашему, стать с-совестно? – спросил Гурский. – Ч-черчиллю д-должно стать с-совестно? П-почему?
– Не знаю, – сказал Синцов. – Но, по-моему, им где-то в глубине души все-таки должно быть совестно.
– Ну что ж, м-может быть, кому-то из них и совестно, т-тем более в г-глубине души. Но второй фронт они откроют не п-потому, что им с-совестно, а п-потому, что им это н-нужно.
– Так думать проще всего, – сказал Синцов. – Только жить при этом как-то неохота.
Сказал не о втором фронте, а о чем-то отдаленном и страшном, стоявшем за словами Гурского и касавшемся не только второго фронта, а всей жизни вообще.
– А м-мы вообще ж-живем не п-по личному желанию, а п-по необ-бходимости, – сказал Гурский. – К-как вам известно, мы в н-нормальных обстоятельствах не п-приемлем самоубийства. К-казалось бы, п-просто: н-не хочешь жить, н-не живи. А н-на самом деле от т-тебя требуется д-другое. Не хочешь жить, а ж-живи. П-поскольку в этом есть общественная н-необходимость. Д-даже когда сталкиваешься с т-такой грубой п-правдой, от к-которой жить н-не хочется. Все равно ж-живи.
– А ну вас к черту! – сказал Синцов. – Все вы думаете как-то навыворот, взявшись правой рукой за левое ухо.
– Н-не всегда, но ст-тараюсь, – усмехнулся Гурский. – К-когда думаешь, н-находясь в таком н-неудобном положении, это изб-бавляет от п-первых попавшихся мыслей и н-наталкивает на б-более содержательные.
В это время им наконец подали солянку. Гурский снова обрадовался ей так же, как давеча картошке, – и тому, что ее подали прямо на сковородке, и тому, что, только что снятая с плиты, она еще шипела.
Под эту огнедышащую солянку они быстро незаметно допили всю водку.
– Что ут-томил вас разговорами об отвлеченных материях? – спросил Гурский.
– Да, на мою слабую фронтовую голову с непривычки тяжеловато, – сказал Синцов без улыбки.
– М-молодец, комбат, щ-щелкнул меня по носу и даже н-не улыбнулся. Считать себя умней собеседника – м-моя с-слабость! П-перейдем на конкретные т-темы. Не устроить ли вас п-переночевать?
– Спасибо, уже устроился, в комендатуре.
– П-первый вопрос отпал. Несколько п-позже иду в гости к одной д-даме. Предп-полагаю, что там могут быть и д-другие. М-могу взять с с-собой, ост-тальное зависит от вас.
– Нет охоты, – сказал Синцов. – Боюсь, у меня что-то с женой случилось. Дал ей в Ташкент "молнию" и жду ответа.
– Д-думаю, что, если вы хорошо п-проведете вечер в М-москве, это не п-принесет никаких б-бед вашей жене в Т-ташкенте. Т-тем более на т-таком большом расстоянии. Но, конечно, в-вам видней, – сказал Гурский и поднял руки. – Н-не сердитесь. Иногда шучу глуп-пей, чем следует. Рас-сматривайте как п-процент неп-попадания!
Он взял у официантки счет и стал расплачиваться.
– Может, я все же приму участие? – спросил Синцов.
– С-следующий обед за вами. У вас в п-полку.
Гурский расплатился, и они встали.
Когда пошли между столиками к выходу, из-за дальнего стола, где сидело несколько женщин и мужчин, штатских и военных, кто-то поднялся и замахал Гурскому руками:
– Боря, иди сюда.
Тот сделал ответный жест, что еще вернется к ним, вышел вместе с Синцовым в вестибюль ресторана и продолжал стоять и ждать, пока Синцов брал в гардеробе фуражку.
– Ну что ж, – Синцов надел фуражку. – Спасибо за угощение и за разговор на отвлеченные темы.
– Не б-будьте м-мстительны, – сказал Гурский. – Н-несмотря на мое старание б-блеснуть перед вами, я в основном хороший п-парень. Б-будьте с-счастливы, комбат, н-насколько это в-возможно. И, р-ради бога, п-пусть с в-вашей женой все будет в п-порядке, т-только этого вам не хватало, в с-самом-то д-деле!
Он крепко пожал руку Синцова, и тот, уже выходя за дверь, почувствовал спиной, что Гурский продолжает стоять и смотреть ему вслед, не торопясь уйти к своим, ждавшим там, в зале ресторана, московским знакомым.
10
Когда Синцов, простившись с Гурским, еще раз зашел на телеграф, в окошечке "До востребования" сидела другая девушка, но ответ был тот же: телеграммы нет. Оставалось ехать ночевать в общежитие при комендатуре.
Уходя с телеграфа, он для очистки совести позвонил Наде и после первого же гудка услышал!
– Алло!
– Надежду Алексеевну!
– Это ты, Ваня? – поспешно сказал женский голос.
– Я.
– Я только что вернулась и прочла письмо. Павел пишет, что ты зайдешь. Заходи сейчас же. Где ты?
– Не так далеко.
– Зайдешь, да? – повторила Надя тревожно, словно боясь, что он почему-то не зайдет.
– Сейчас зайду.
– Ты знаешь адрес? Хотя ты же принес письмо! Скорей приходи.
Когда он поднялся на четвертый этаж, дверь квартиры была приоткрыта. Но он все-таки позвонил.
– Входи, входи, – раздался женский голос из глубины квартиры. – Я на кухне, сейчас...
Надя вышла ему навстречу с перекинутым через плечо кухонным полотенцем и, приподнявшись на носки, расцеловалась с ним по-родственному. Потом, потянув за руку из полутемной передней в столовую, где уже горел свет, стала разглядывать его.
– Вон ты какой стал! Майор...
Пересчитала глазами нашивки за ранения.
– Сколько же тебя?!
И, скользнув взглядом по кожаной перчатке, спросила:
– Болит?
– В общем – нет.
Надя стояла и продолжала смотреть на Синцова словно откуда-то издалека, сравнивая его, нынешнего, с тем, какого в последний раз видела на выпускном школьном вечере.
И он тоже стоял и смотрел на нее. Таня говорила про нее, что она красавица. Может быть, и красавица. Тогда, в школе, и Надя и ее бросавшаяся в глаза красота казались ему какими-то нахальными. А сейчас в глазах у нее была растерянность, неизвестно почему. Может, не знала, что с ним теперь делать, хотя сама же торопила, чтобы скорей пришел.
Он хотел сказать ей, что немножко посидит и пойдет, но она опять потянула его за руку, теперь к столу.
– Сядем, договоримся, как все будет. Начала собирать тебе ужин, но не успела. Откуда ты звонил?
– С телеграфа.
– Когда едешь обратно?
– Завтра утром.
– Тогда я сейчас соберу поужинать, за ужином и поговорим. А потом помоешься с дороги и ложись спать. Постелю тебе здесь, на диване. За ночь напишу письмо, а утром накормлю завтраком, и поедешь. Договорились? Павел написал, чтоб, если захочешь, дала тебе ключ от старой квартиры. Но, по-моему, это глупости. Ночевать там одному, в пустой квартире... Я, правда, убрала там месяц назад, даже полы помыла, но все равно. Нечего тебе там делать. Разве я не права?
– Права.
– Значит, договорились?
– Нет. – Он объяснил, что уже обосновался в общежитии при комендатуре; утром туда за ним приедет водитель и будет искать.
Кажется, Надя огорчилась, что он не заночует. Может, хотела, чтобы рассказал потом Павлу, как она его по-родственному приняла. Но спорить не стала. Только предложила:
– Помойся, по крайней мере. До комендантского часа далеко.
Он подумал и кивнул:
– Спасибо.
В самом деле, зачем ему торопиться отсюда в комендатуру? Чего он там не видел? Жаль только, что сверток с чистым бельем, мочалкой и мылом оставил в "виллисе". Думал, на обратном пути, если будет теплая погода, помыться где-нибудь в речке.
– Ты помоешься, а я на стол соберу, – сказала Надя.
– Слушай, – не совсем уверенно обращаясь к ней на "ты", сказал Синцов. – Может, сделаем по-другому? Посидим, поговорим, потом помоюсь, а потом уж перекусим. По правде говоря, я недавно обедал.
– Как хочешь, – сказала Надя. – Мне еще лучше! Я тебя сразу спрашивать начну.
Она пересела так, чтобы смотреть ему прямо в глаза, и положила на стол перед собой обе руки. Синцов только теперь заметил, как она одета. В черное шерстяное платье с длинными рукавами до кистей и с глухим воротом, из-под которого виднелся еще один, узенький белый воротничок.
"Как монашка", – почему-то пожалел он ее в эту минуту.
Она стала расспрашивать его, как все это было, когда он позавчера ночью видел там, на фронте, Павла.
Расспрашивала такие подробности, что он под конец усмехнулся.
– Ей-богу, не помню, что и где у него стоит и лежит, тем более ночью был и о другом думал. Хата и хата!
– А как, по-твоему, есть у него кто-нибудь?
– Кого имеешь в виду? – насмешливо спросил Синцов.
– Не говори со мной, как с дурочкой.
– А как с тобой говорить? Неужели, когда спросила, ждала от меня, что скажу: есть?
– Нет, не ждала. Верно. Ну, а все-таки? Наверно, трудно без этого?
– Наверно, трудно. – Он подумал про себя, что иногда трудно, но чаще не до этого. Не только говорится так, а действительно не остается сил ни на что, кроме войны.
– Может, и поняла бы его, но все равно бесилась бы ужасно! – сказала Надя, и, наверное, сказала правду; даже от одной этой мысли у нее сделалось злое лицо.
– А чего тебе понимать? По-моему, и понимать пока нечего.
– Да разве я хочу об этом думать! – с внезапной силой сказала она. – Не хочу, а думаю. Так уж скверно устроена! – И, помолчав, спросила другим, смирным голосом: – А когда ты его еще, перед этим, видел?
– Почти так же давно, как и ты, в ноябре.
– Но хоть по телефону-то разговариваете?
– Два раза за это время говорили, когда я оперативным дежурным был.
– Всего два раза? – В ее голосе было такое удивление, словно она до этого думала, что они с Павлом только и делают, что говорят друг с другом по телефону.
– Ты все же, наверно, плохо себе представляешь реальную обстановку, в которой работает командир дивизии, да и вообще все мы, грешные, – не удержался он от усмешки.
– А я не виновата, что плохо себе это представляю, – с вызовом сказала она. – Я-то хотела!.. Он не захотел. Это ты знаешь? Это он тебе говорил?
И хотя Синцов кивнул, дав ей понять, что уже знает все это, она все равно стала рассказывать ему, какой Павел упрямый и нелепый человек, не понимающий, что там, на фронте, она не принесла бы ему ничего, кроме счастья, а все остальное – ерунда.
По ее голосу чувствовалось, что она отступила, по не смирилась.
– Разве когда человек счастлив, он хуже воюет? – вдруг спросила она. Тебе это лучше знать!
Это был прямой вопрос, а что на него ответить? Сказать ей: тебе нельзя быть на фронте с Павлом! А Тане со мной – можно. Ты не умеешь себя там вести, не умеешь и не сумеешь! А Таня умеет. Как это сказать ей в глаза? Как взять на себя такую смелость – судить чужую жизнь да еще ставить при этом в пример собственную?..
– Чего молчишь? – спросила Надя. – Думаешь, как выкрутиться, чтобы и меня не обидеть и Павла не подвести?
– Вот именно. Об этом и думаю.
– Ну и что надумал?
– Ничего не надумал. Вы с ним живете, вы с ним и разбирайтесь.
– А ты смелый! – Надя поглядела на него так, словно он сказал ей что-то удивительное. – Другие со мной боятся так разговаривать.
– А я вот почему-то не испугался. Ты уж извини.
– Наоборот, люблю, когда меня не боятся. Привыкла, что мужики передо мной хвостами виляют по первому требованию. Берегись, будешь и дальше такой храбрый, как бы не влюбилась!
Она мимолетно улыбнулась собственным словам, как чему-то, что несбыточно лишь оттого, что она сама сейчас не допускает такой возможности, и снова спросила про Павла:
– Расскажи мне, как ты его в предпоследний раз видел.
Синцов пожал плечами:
– Так это уже когда было, почти полгода назад, и притом мельком.
– А я его еще дольше не видела. Ни мельком – никак. Мельком или не мельком, все равно расскажи мне, как это было.
Синцов рассказал, как это было. Как его послали к командиру дивизии, чтобы передать пакет, в котором содержалось приказание о передислокации. Пакет требовалось вручить лично командиру дивизии. Но Артемьева в штабе дивизии не оказалось: с утра уехал в один из своих полков на занятия.
– Какие занятия? – спросила Надя.
– Ну какие занятия? В данном случае получили пополнение и учили его наступать за огневым валом.
– Что значит за огневым валом? – снова спросила Надя.
– За огневым валом – значит: ведут огонь несколькими батареями и наступают так, чтобы пехота шла вслед за этими разрывами в двухстах двухстах пятидесяти метрах, не отставая.
– А когда учение, как стреляют, холостыми?
– Почему холостыми? Обыкновенными, боевыми.
– А если вдруг что-нибудь... Если не долетит?
– Убьет людей. Не должно быть недолетов. На этом все и построено.
– Ну, ладно, – поморщилась Надя. – Как же ты его увидел?
– Увидел в поле. Он шел в цепи, вместе с солдатами. Я пошел вслед за ними и, когда догнал, вручил ему пакет. К этому времени как раз дали отбой.
– А какой он был?
Синцов рассмеялся:
– Главным образом грязный. Снег выпал и сошел, наступали в грязи по уши. Какой у него вид был? В комбинезоне, весь грязью забрызганный. Я подошел, доложился, он повернулся, платком утерся. Потом из фляги руки помыл, прежде чем пакет взять. Наверно, пока занимались, где-нибудь споткнулся, упал на руки.
– А он что тебе сказал?
– Принял пакет, расписался и сказал: "Можете ехать".
– И все?
– Пока расписывался на пакете, спросил про Таню – жива, здорова ли?
– А про меня не сказал тебе, что ездил ко мне в Москву?
– Видимо, не успел. Только теперь это от него услышал. А тогда была такая обстановка: вручил пакет – и мотай дальше, в следующую дивизию!
– И все?
– Все.
– Надоела тебе своими расспросами?
– Есть немножко.
– Мы, бабы, в этом смысле глупее вас, мужиков. Вам достаточно про нас знать, что мы живы-здоровы. А нам, если любим человека, мало этого. Мы все себе хотим представить: как он выглядит, как встает, как ложится, как сидит, как ходит, какое у него выражение лица, когда про нас вспоминает. Поэтому и расспрашиваем вас так по-глупому. Таня твоя, думаешь, другая? Такая же самая! Я так за вас обрадовалась, когда прочла в письме Павла, что у вас теперь дочь! Таня мне тогда, в ту зиму, очень понравилась. Просто на редкость!
Она подошла к стоявшему у стены большому серванту, выдвинула ящик и поманила Синцова:
– Иди посмотри. Наверно, никогда не видел такой прелести.
Синцов подошел, не понимая, зачем она его зовет. А когда понял, не знал, что сказать. Да и некуда было вставить слово. Она продолжала говорить, не останавливаясь ни на секунду:
– Это теперь все твоей дочери! Когда я в сороковом году вышла за Козырева и ждала ребенка, он попросил – у него товарищи летали за границу – привезти приданое. Так все и лежит с тех пор. У меня на седьмом месяце...
Она резко повела рукой, объяснив этим жестом, что с ней произошло.
– Не люблю этого слова... Врачи сказали: из-за того, что до этого сделала подряд несколько абортов... Может быть, и так, только не уверена, что это заслуженное наказание...
Она усмехнулась:
– Да и за что, собственно? Доброй была, жалела вашего брата. Сама любила не помнить себя от счастья и вас не заставляла ни об чем помнить. А выходит, что за это бог наказывает. По-моему, несправедливо... Дашь мне адрес, и я завтра же все это пошлю.
– Спасибо. Пока не надо. Как бы беды не накликать! – не глядя на нее, хмуро сказал Синцов.
Она закрывала ящик и от неожиданности больно прищемила пальцы.
– Какой беды? – спросила она, прикусывая ушибленные пальцы, а выражение лица у нее было такое, словно она готова заплакать, не то от боли, не то от того, что услышала.
– Уже второй месяц не имею никаких известий, – сказал Синцов. – Не понимаю и боюсь.
Он не хотел говорить ни о Тане, ни о ребенке, ни о своих тревогах. Но сейчас пришлось сказать. Этот ящик, полный уже пятый год лежавшего здесь детского белья, сам по себе был несчастьем. И заставил подумать о несчастье.
– Почему же мне Павел не написал? – Надя продолжала держать пальцы во рту.
– Он не знает.
– Как не знает?
– А откуда ему знать, когда я сам еще ничего не знаю.
– Какие-то вы каменные все! – Надя наконец выпустила пальцы изо рта. Подожди, пойду под кран! Думаешь, гримасничаю, а я видишь как...
Она протянула руку, и Синцов увидел, что она действительно сильно отдавила пальцы: через ногти шла сине-багровая полоса.
– Сейчас приду.
Она ушла, и он, слыша, как льется пущенная во весь кран вода, думал о том, что женщины вообще терпеливее к боли, так уж они созданы: "Сильней нас в этом смысле".
Надя вернулась, помахивая в воздухе рукой.
– Так мне и надо. Бог наказал за тупость. У вас, мужиков, всегда все на роже написано. Должна была догадаться по тебе сразу, как пришел, что ты себе места не находишь.
Синцов сказал о посланной в Ташкент "молнии". Надя кивнула.
– Может, и правда, к утру обернется. А если до твоего отъезда ничего не будет, я получу ее за тебя и в тот же день сообщу тебе на фронт.
– Как ты сообщишь?
– Я найду как сообщить, это уж мое дело.
Сказала так уверенно, словно хорошо знала, как это сделать. По военному проводу, что ли? С нее станется!
И хотя ему не хотелось чувствовать себя обязанным ей, он поверил, что она сделает это. Было в ее словах что-то, заставлявшее так думать.
– Не перерешил, не останешься ночевать? – спросила Надя.
Он покачал головой.
– Тогда мойся и будем ужинать. Что тебе, ванну или душ?
– Лучше душ. В ванне только грязь разводить.
– Пойду зажгу газ. – Надя вышла и отсутствовала довольно долго. Он слышал, как она хлопала дверью, пускала воду, как потом уходила еще куда-то в глубину квартиры, что-то открывала и закрывала. Квартира была большая. Потом вернулась и сказала:
– Там я тебе положила белье. Совершенно чистое, сама Павлу стирала, доказывала, какая я хорошая жена, что надо на фронт меня взять. А он не взял. Надевай, если влезешь. Смотри, какой вымахал. – Она окинула его взглядом, в котором было что-то привычно женское, хотя сейчас и не имевшее к нему отношения.
Потом, когда он уже был у дверей, спросила неуверенно:
– Может, тебе помочь надо?
Он обернулся, сначала не понял, но, увидев ее глаза, понял. Это о руке.
– Спасибо. – Он рассмеялся. – Я к ней уже привык. Все ею делаю. Только на рояле не играю.
Он не спеша вымылся, надел белье Павла – белье оказалось впору, только чуть коротковато, прикрепил на руку протез, надел гимнастерку, причесался. Осталось перепоясаться. Он повесил ремень с портупеей и кобурой на вешалке в передней: не хотел брать с собой в ванную. Надо было выйти в переднюю, но выходить туда было неудобно, потому что несколько минут назад там начался какой-то еще не вполне понятный ему скандал. Кто-то, придя в квартиру, шумел там, в передней, и Надя отвечала сначала тихо, а сейчас все громче.
– Оставь меня в покое, уходи! Сколько раз объясняла, чтоб не являлся без звонка. Что за наглость!
– К тебе только так и надо являться, – отвечал громкий мужской голос.
– Сейчас же уходи, слышишь? – Надя сдерживалась, но ее голос был все равно слышен. – И откуда только ты на мою голову свалился?
– Я же тебе сказал, – отвечал мужской голос. – Мы раньше вернулись из поездки, чем думали. И прямо к тебе. А ты...
– Уходи.
– Почему?
– Потом поговорим. Уходи.
– Сначала ответь: кто у тебя? – Голос мужчины стал требовательным. Воображаешь, что я слепой, а я не слепой!
Услышав это, Синцов подумал о своей фуражке и портупее. Неизвестно, что хуже: оставаться в ванной и поневоле слушать все это через дверь или выйти в переднюю.
– Уходи! Не желаю с тобой говорить!
– Вообще или сейчас?
– Сейчас. И вообще! Уйдешь ты наконец или нет?
Синцов откинул крючок и вышел. В передней горел свет; около открытой настежь наружной двери, прислонясь к стене и заложив руки за спину, стояла Надя с выражением непритворной ярости на лице.
На другом конце передней, в проеме двери в столовую, упершись руками в косяки, в вызывающей позе человека, чувствовавшего себя здесь как дома, стоял молодой мужчина в штатском, в застегнутом до горла плаще, с какими-то странного цвета выгоревшими волосами.
Лицо его показалось Синцову знакомым, но все дальнейшее произошло так быстро, что он не успел задуматься, где же он видел этого человека.
– Вот оно, явление Христа народу! – увидев Синцова, пьяным голосом сказал молодой человек. – Теперь, по крайней мере, все ясно.
– Ясно или не ясно, уходи! Уходи вон, слышишь!" – крикнула Надя, и лицо ее дрогнуло.