444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Кропоткин » …и просто богиня » Текст книги (страница 8)
…и просто богиня
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 06:10

Текст книги "…и просто богиня"


Автор книги: Константин Кропоткин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

ДЕВОЧКА, БЛОНДИНКА, ОДНОКЛАССНИЦА

– …но хорошенькая – глаз не отвести, – бабушка Левы была не столько возмущена, сколько взбудоражена.

Внук вляпался в историю. И все из-за нее, Вики – девочки, блондинки, одноклассницы.

– Он влюблен, может? – спросил я.

– Дурень он просто, а она – нахалка.

Девочке Вике – десять, но все про нее уже ясно – она вертит людьми, как хочет, а если этого не происходит, то готова на что угодно, лишь бы все было любезным ей порядком.

На классных фотографиях у Вики вид отличницы – ладошки положены одна на другую, и сама, эдак, аккуратненьким бочком уселась в своем строгом коричневом платье. Голова гладкая, волосы заплетены не то в косу, не то в бублики. По совести говоря, я не знаю, как выглядят настоящие отличницы, но поглядев однажды на фотографию этой девочки, сообразил, что она – особой породы; отличница, вероятно.

Но учится Вика плохо. Совсем почти не учится. Девочка вертится на уроках, отвечает невпопад, говорит буквально что попало, а если учительница, глядя на это благообразие – белокурое, синеглазое, ангельское – все же не соглашается, то может и слезами залиться и выбежать из класса.

– Наверное, у нее хорошие актерские способности, – предположил я в ответ на бурные возражения Левиной бабушки, которая приходится мне матерью.

– Да, и артистка-то она – погорелая, – сказала та, готовая почему-то признавать лишь внешнюю привлекательность девочки, из-за которой внук ее совершает некрасивые поступки.

А мне интересно слушать про Вику, дорисовывая то, что осталось без внимания бабушки Левы. У нас с его бабушкой разные цели: я додумываю чужую жизнь, а она образованием внука озабочена.

В этот день, еще с утра, после первого урока, Вика покормила Леву шоколадкой. Ей вместо завтрака мать дала.

– На, – кинула та впопыхах, как всегда, не успевая. – И учись хорошо!

– На, – сказала Вика Леве совсем по-матерински, будто тоже собираясь когда-нибудь стать архитектором нарасхват. – Горькая только, – предупредила.

Лева съел свою долю, а расплата наступила сразу после уроков.

Вначале завыла. Уроки прошли скучно, всего-то по английскому трояк. И вот, едва пришло время идти домой, взялась Вика за мобильник.

– Пап-па! – с выражением заговорила она в трубку. – Он меня стукнул, пап-па!

Отец велел утереть сопли и пойти к классному руководителю, пускай приструнит хулигана Степку.

– Пойдем со мной, скажешь, что он меня ударил. Будешь свидетелем, – потребовала она от Левы.

Тот проблеял слабо. Степа и правда стукнул Вику, можно бы и подтвердить. Но было это на прошлой неделе, чувствовал мальчик-сладкоежка, что предлагает ему блондинистый ангел дело не совсем правое.

Вика – хорошенькая врунья – вырастет в красавицу, пройдет всего немного лет, она вытянется, как полагается, и округлится, где надо, кожа ее станет еще белей, глаже, появится тонкая изысканность, унаследованная от матери. Вруньей-авантюристкой Вика, конечно, останется. Только называться это будет иначе – лукавством, например.

Пошли. Со своего первого этажа на второй, где учительская.

– Он на лестнице застрял, и ни туда, и ни сюда, – рассказывала мне бабушка. – Но ведь утянула, паршивка.

Поплелся мальчик Лева вслед за лукавой Викой к классной, что-то там пробубнил. Степана вызвали, отругали сильно, грозили нажаловаться родителям.

Вика торжествовала – не впустую время прошло. А Леве стыдно, пришел домой, бабушке повинился.

– Авантюристка страшная, – сказала мне та по телефону, волнуясь изо всех сил.

– Надо же, десять лет, а уже готовый человек, – удивился я вслух.

Истории о Вике я слушаю по телефону довольно часто, и всякий раз с одинаковым рефреном – хорошенькая она, но авантюристка стр-рашная.

– Вруша она, – снова стала кипятиться бабушка. – Вруша и нахалка.

ТЕАТР ОДНОЙ ОТИЛИИ

Будь она актрисой, играть бы ей служанку главной героини – озорную субретку.

Ей далеко за сорок. Зовут Отилия, и это имя ей очень походит. Она маленькая, пухленькая, с округлыми ручками, которые будто вечно сжаты в кулачки. У Отилии высокие брови-ниточки, рисованные темно-синим, светло-ореховые глаза и нос-шишечка.

Волосы у нее длинные. Плотные каштановые кудри возлежат на покатых плечах, что шею Отилии не удлиняет, но она и не особенно стремится, видимо, куда больше интересуясь длиной ног, которые от природы у нее коротенькие и толстенькие. Каблуки у Отилии всегда высоки, и я каждый раз радуюсь, что шпилькам она предпочитает устойчивую платформу (хоть и кажется, что она не обувь носит, а миниатюрные модели бронетранспортеров).

Я с удовольствием ее разглядываю, а она делает вид, что мной не интересуется. Блюдет субординацию – мудро, я считаю.

На родине в Румынии она была медсестрой за бесценок, а здесь, в Германии – уборщица за хорошие деньги. «Я получаю чуть больше моей поломойки», – этим моим словам охотно смеются, хотя в них немного шутки.

Вот уже больше года Отилия моет мою квартиру. Я спихиваю на нее нелюбимую работу, а она и рада, вроде бы.

Например, Отилия обожает гладить рубашки – может стоять с утюгом часами. Когда гладить ей уже нечего, то надо непременно восхититься, оглядев рубашечные ряды в шкафу.

– Да. Да, – самодовольно отвечает она. – Да. Да.

Отилия досталась мне по наследству. Приятель уехал в Лондон. «Хочешь, к тебе будет ходить? – сказал он, когда мы его вещи паковали. – Она не ворует». «А жаль», – сказал я, а дальше подивился вслух, что все это барахло, так дружно опоздавшее на вынос, он, скупердяй, повезет за казенный счет в другую страну.

Отилия появляется у меня раз в неделю, и главное ее достоинство – в умении быть незаметной. Я всегда дома, тюкаю себе чего-то на компьютере, носом клюю, музыку слушаю, разговариваю сам с собой или по телефону. Я живу свою жизнь и порой забываю, что в доме – небольшой моей конурке о двух комнатах без балкона – находятся посторонние. Есть люди, которые занимают пространство, а есть такие, которые умеют его расширять. После ее трудов квартира кажется шире и богаче, и если я решусь досказать свою полусказочную историю про чудесных женщин, которые творят из быта колдовство, то обязательно и Отилии подыщу теплое местечко. Она будет у меня третьестепенной героиней.

Отилия – пришлая, но мне не мешает, потому что занимается своим делом, а спрашивает, только когда очень надо.

– Платить, я платить, – охала она недавно.

Разбила вазу. Мыла, да об раковину кокнула.

Бровки-ниточки тряслись, но в ореховых глазах плавала хитреца, и в этой деланном своем испуге она была очень обаятельна.

Я опять сыграл в поддавки, сказал, что вазе грош цена, а она еще немного посодрогалась, явно любуясь собой и этой своей способностью к содроганиям. Сыграла театр одной Отилии.

В поломойках Отилия не первый год, как ее занесло в Германию, мне не совсем понятно, но она, вроде бы, довольна своей жизнью, хоть жалуется иногда на астрономическую немецкую квартплату, которая в три раза больше румынского месячного жалованья ее мужа-мясника.

Недавно они развелись, но, когда она, вернувшись из отпуска, мне об этом рассказывала, то трагедии на ее лице нарисовано не было – все тот же булавочный прищур, бровки дугами.

– Любить, любить, – сказала она и руками повертела, будто перекидывая мяч.

Наверное, фиктивный развод, по бумажной надобности, досочинил я.

Мы говорим на немецком, но трудно назвать общением это сложное чередование вздохов и случайных будто бы слов. Временами ее понимательные способности совсем сходят на нет – иссякают внезапно, если я, например, прошу ее помыть холодильник, или шкаф с банками разобрать.

– Пожалуйста, не понимать, – говорит она. Bitte, verstehen nicht. Она гримасничает, изображая муку недотыкомки, а я мучаюсь вместе с ней.

Прежде отступал, но мне сказали, что это неверный подход к домашнему персоналу, и теперь я стараюсь быть настойчивым – когда не получается словами, перехожу на жесты, Отилия неохотно соглашается, к ней возвращаются понимательные способности, притушивая ненадолго искорки в глазах. Не все ж Отилии театр.

Она, может, и не хитрит, а только такой кажется. Я, например, выгляжу хитрей, чем есть на самом деле. «А он хи-итрый», – тянула как-то пожилая женщина, с дочерью которой мы давным-давно играли во влюбленность. Я был, к счастью, незавидный жених, подруга предпочла другого. «К лучшему», – наверняка выдохнула тогда ее мать, а спустя лет десять все глазами в мою сторону искрила. «А он хи-итрый».

Детей у Отилии целая куча. Не то трое, не то четверо – никак не могу запомнить. Сын вроде бы есть, инженер. Дочери. И все, кажется, взрослые. Однажды она приходила с молодой женщиной – смуглой, похожей на цыганку. Та посверкивала глазами, льстиво улыбалась. Не понравилась. То, что у матери выглядит комедией положений, у ее дочери было похоже на начало длинной и сложной драмы, в конце которой весь табор отчаливает в небо.

А другая ее дочь, должно быть, выдающаяся красавица.

– Италия. Моя большая. Модель. Учится. Много работать надо. Дорого, – говорила Отилия, а в глазах ее проявился горделивый блеск, а бровки еще выше вознеслись, и повела она круглым плечиком, которое для таких действий не особенно предназначено, и оттого выглядело движение и смешным, и трогательным. Будто ожила фарфоровая кошка.

А на днях вошла и засияла. Пальто на ней было золотое, в шуршащих завитушках, воланах и волнах, которые я с удовольствием назвал бы фижмами, если бы не знал, что это такое.

– Шить, много шить. Сама. Красиво, – сообщила она.

Я признал, что лепота и роскошь, а она одарила меня милостивой улыбкой.

Сиятельный облик не потускнел, даже когда она пальто сняла и облачилась в рабочую униформу – халат и тапочки.

Отилия исполняла свой поломойский театр, а я думал: вот она, немолодая мать моделей и инженеров, живет одна в чужом городе, в стране, язык которой знает только понаслышке; моет полы у чужих людей, хотя могла бы жить дома и счастливо шить себе золоченые фижмы. Быть главной героиней своего театра – примадонной, а не служанкой, как бы ни была она похожа на субретку.

Но говорить ей об этом, конечно, не собирался.

«ШЗ»

Вдруг в своей Германии устал от иностранного ТВ, надоело разом – и немецкое и англоговорящее. Принялся смотреть русскую «Школу злословия» – нечаянно нашел в Интернете записи всех программ, включая недопущенные к показу. Смотрел залпом одну за другой, иногда отвлекаясь, иногда приглядываясь – это уж какая тема попадется. Вот, например, про МХАТ было интересно, и про питерские коммуналки, и про школьные гетто. А про велеречивых церковников, да врунов-египтологов – не очень.

Впрочем, интересовали меня не столько собеседники дуэта Толстая-Смирнова, сколько сам дуэт, потому что мне всегда важно не то, что говорят, а кто говорит, а главное – как. В перчатке слова смыслы прячутся. За сорок минут человека не узнать, а вот с ведущими можно побыть помногу раз по сорок.

Понравилось. Даже массивное обаяние Татьяны Толстой вдруг по душе пришлось. Прежде она казалась мне похожей на танк, который раздавит, а уж потом будет разбираться, к чему тут кости человечьи валяются. Но нет. Оказалось, что в бесконечном этом стремлении говорить много, цветисто и сплошь о себе, прячется особа может и вредная, но все-таки небанальная, трогательная по-своему: представляются отчего-то банты в темных толстых косах, большеглазая такая настойчивость; решительно вышла, перед елкой новогодней встала, ножкой крупной притопнула – сейчас я буду рассказывать стих. И замолчали все, прислушались.

Гости в «Школе злословия» Татьяну Толстую не перебивают, дополняют к месту, возражают аккуратно, может, тоже подозревая и банты, и косы и давным-давно досказанный стих в этой крупноформатной женщине, от передачи к передаче не столько хорошеющей, сколько набирающей внешнего неназойливого блеска – и наряды стали темней, и глаза засияли, как отмытые, и тяжкими ровными прядями повисли волосы, и все это чудесно дополняет и дотошное знание Пушкина, и к Японии интерес, и к доктору Хаусу.

Смотрел, а параллельно удивлялся – надо же, а ведь на ТВ возможна еще живая мысль, неотрепетированная полемичность, реплики озорные, но никогда не пошлые – злословие в самом прекрасном смысле своей злобы, фейерверком-шипучкой, остротой нескучной мысли, умением сложить два плюс два, но и обернуть полученное «четыре» в метафорический фантик.

Но все это я выяснил как бы между делом, интересуясь главным образом Дуней Смирновой, которая теперь называется Авдотьей, которая написала несколько хороших сценариев и снимает кино, которая умеет быть резкой без жестокости, наблюдательной без пристрастности, уместно капризной, лукавой – умницей, про каких только в прекрасных книжках пишут. Но она не книжная. Вот, под мальчика подстриглась – и отпало, наконец, вялое очарование доцента филфака, проявилась точеная куколка, открылся и лоб, и большие глаза, а в особенности детская манера смотреть исподлобья, безупречное оружие против самого гадкого собеседника.

Стало ясно и то, почему программы куда менее критические на российском ТВ уже давно умерли, а «ШЗ» живет себе, здравствует.

А девочек не бьют. Во всяком случае, если они ведут себя, как девочки.

ЕЕ ЯПОНСКОЕ СЧАСТЬЕ

Начальница моего друга – японка, и чем больше я на нее смотрю, тем отчетливее понимаю: в другой жизни я бы отправился в какую-нибудь осаку, да вывез бы себе японскую подругу жизни.

Идеальная жена.

На работе, в немецком банке, нет такой закорючки, которую бы она упустила. Ошибка для нее приравнивается к катастрофе. Друг рассказывал, как огрех, мелкий, незначительный, вверг ее в такое состояние, что она была готова из окна от стыда сигануть – прямо с тринадцатого этажа.

Коллеги уважают ее профессионализм, но регулярно на нее злятся: она никогда не опаздывает и уходит тоже по часам; ее высокоточный японский механизм слишком настойчиво напоминает, что на работу приходят работать, а не болтать в курилке, кофе пить, сплетничать, праздновать дни рождения… «Машина», – шепчут про нее, похожую, впрочем, больше на изящную лампу-торшер, тонкую, с кривыми ножками и несколько великоватой для такой хрупкости головой.

Начальница моего друга работает, не покладая рук, зарабатывает неимоверные деньги, не забывая и дом в порядке содержать, и регулярно готовить полезные рыбно-рисовые блюда. «У меня нет свободного времени», – говорит она, не то жалуясь, не то эдак робко гордясь.

Сама себе она предоставлена по часу в день. Не больше и не меньше – столько длится ее бег трусцой, в любую погоду, ранним утром.

Менять в своей жизни она ничего не хочет, служит мужу-чиновнику, у которого по чиновничьему порядку день рабочий невелик, хорошо нормирован, со службы он возвращается рано, звонит жене, требует, чтоб домой шла.

Она идет, готовит, убирает, и все это будто бы со знанием, что так должно быть – в этом будто и состоит ее японское счастье.

– Не человек, а пчела, – восхищается мой друг, да и я вместе с ним, хотя воображаю себе не столько пчелу, сколько серую мышь, которая неутомимо зерна в нору таскает, хоть ты сто раз ей объясняй, что незачем, что мышья доля не для людей придумана. Она все шуршит, хлопочет, мечется серой тенью. И одежды-то у нее неярких цветов, словно уже купленные застиранными.

Она экономна, и с мужем в свои сорок уже выплатила кредит за дом и капитальный ремонт сделала. Дом ее похож на сарай, он пуст, потому что у японцев с мебелью дружбы нет, а супруг ленив, чтобы набивать двухэтажные апартаменты европейским плюшевым уютом. На кухне голая лампочка.

– Люстру купила, а повесить некогда, – говорила она, словно у нее мужа нет.

В Японии, в своей деревне где-то под Осакой, она бывает раз в год. Эти три недели осенью – еще один повод поработать; родители старые, а с ними еще и сын-инвалид. Сад-огород и многочасовые приготовления рыбных блюд…

Кстати, недовольство я от нее слышал только по одному поводу – рыба в европах плоха, свежа недостаточно, а та, которая свежа, стоит слишком много и не вписывается в экономный японский уклад.

В суши-рестораны она ходит редко – и всегда по субботам, до двух часов, когда все блюда продаются за полцены. Я не могу представить ее сорящей деньгами, танцующей, хохочущей во весь голос.

Пьет только чай. Спиртное ей противопоказано. От алкоголя, даже от бокала шампанского, у нее краснеют белки глаз, она начинает заикаться, дергаться – жалко смотреть.

– Мой муж не ходит по магазинам, – сообщила она на каком-то торжестве.

– Почему? – спросил я.

– Не любит.

Я засмеялся.

– Мало ли кто чего не любит. Я вот дураков не люблю, а приходится мириться.

Потупилась.

Чувства юмора у нее нет, а может, не позволяет себе японская женщина смеяться. Там как-то все по-другому тикает (по пчелиному? по-мышьи?) и, глядя на эту готовность служить, не возникает и стыда – кажется, что если отобрать эти хлопоты, то ничего не останется человеку, выйдет из жизни воздух.

Странно это, и вызывает, порой, садистские импульсы: хочется нагрузить пчеломышь побольше, чтоб посмотреть, а не проглянет ли наконец-то что-то понятное, живое – не пчеломышье усердие, а гнев, возмущение, обида. Чтоб по-настоящему. Так ведь не проглянет. Только быстрее забегает, серой тенью, прилежной и безропотной.

Идеальная жена – японка. Во всяком случае, для мужчины, которому баб запрягать не стыдно.

– И деньги, и дом, и кухня, – дивился мой друг буквально недавно, когда мы вдвоем по лесу гуляли.

– А в постели как? – спросил я.

Глянул, словно я ему инцест предложил.

– А поговорить?

И тут он не нашелся что ответить.

«ОПЕРЕТТА»

И еще одна. И ведь давно уже не дева. Говорит: «Лучше бы я его не видела. Он испортил мою жизнь». Почему? Отвечает: «Испортил и все». Упрямится. Хочет выглядеть злой, наглой, но вода-то течет. Похоже на стыдливый ручей в грязном февральском сугробе. Снег рыхлый, ноздреватый, но вода не знает еще куда ей бежать. Не знает, капает понемногу.

– Он, как орех, понимаешь? Как орех.

– Почему не апельсин? – веселюсь я.

– Я стучу, дурак, а оттуда непонятно что.

– Кто ж дурак-то?

– Ты, конечно.

– А может, он? Твой друг сердечный? Он не старый хоть?

– Хамло трамвайное.

– Ты что-то заплутала, дева. Давай-ка определись: или орех, или хамло, – мне легко лавировать меж кусками ее наглости, наверное, помогает мысль, что я всегда могу бросить трубку. – Что за человек-то?

– Он? Я сейчас могу только матерно.

– Не надо. Не опубликуют.

– Фигня вопрос, – надо же, и не переспросила, куда я могу присунуть ее пьяные речи.

Она была пьяна. Она всегда звонит мне пьяной. Трезвой не вспоминает, и не уверен, что уже смогу с ней разговаривать, если услышу ее не во хмелю – ведь другой строй речи, темы другие и больше несвободы. В студенчестве у нас с ней было что-то вроде романа, но друзьями мы расстались еще до того, как достаточно друг друга узнали. С того времени она любит рассказывать мне о своих любовниках.

– И что мне с твоим горем делать? – говорю я. – С собой что ли носить?

– Было бы горе, – фыркает она. – Об одном жалею, зачем я его встретила. Женатая же баба.

– А я думал замужняя.

– Фигня. Я женатая, а муж у меня замужний.

Мне до этого гендера дела никакого нет, но я послушно слушаю. Подруга пьяна, и если я сейчас положу трубку, то она все равно позвонит еще раз. А если отключу телефон, как однажды было, то будет целый век обижаться, спрашивать, что же она сделала не так – мука еще большая, чем слушать переливы эти и бормотания.

У нее драма. У нее есть кто-то. И это при живом муже.

– Так кто ж у тебя там орех?

– Не поняла тебя.

– Ты повстречала кого-то. Он тебе все испортил.

– Почему нам нельзя просто встречаться-общаться? – голос тягучий, тяжкий. – У него, как у телевизора, черно-белое мышление. Или вместе, или раздельно. Не иначе.

– У телевизора нет никакого мышления. Телевизор, это всего-лишь телевизор.

Она тянет свою волынку, мне не очень ее жаль, трудно жалеть назойливо-пьяных, тем более, с другой стороны земного шара, через километры проводов. А еще у меня – поздний вечер, а у нее – глубокая ночь.

– Ложись уже спать, – предлагаю я. – У вас скоро утро уже, – шорох, который я слышу, мне не нравится, приходиться делать еще одно усилие. – Так при чем здесь твоя оперетта?

– Мы получаем удовольствие, это он мне говорит. Я ему сама говорила, а он повторил, он мстит мне, играет, как кошка с нитками. Издевательски говорит, что дешевая оперетта. Он не хочет просто встречаться-общаться, понимаешь?

– А ты хочешь, и при живом муже.

– Хочу.

– Нельзя иметь все сразу.

– А почему не попробовать?

Супруга ее я не знаю, она вышла замуж уже после моего отъезда из родного города. На свадьбу не звала, и слава богу. Не люблю свадеб, это какая-то особенно изощренная пытка: все делают что-то им совсем не свойственное, а при этом еще и радость изображать должны.

– Было же хорошо так без него. Ну, не очень, может быть, хорошо, зато тихо.

– А ты его взяла и повстречала.

– Ох, он был такой, – протянула она, голос стал тише, но странным образом набрал в глубине, мне слышно сквозь все эти тысячи километров. – Стоит в футболке. Лиловой, цвета фуксии. Пьет что-то черное. Я спрашиваю «молодой человек, это у вас „кола“?». Глотнула, а во рту жжет. Подлец. Он смеется надо мной. Смеется. Уже тогда надо было ухо востро держать. Сунул бабе виски с колой, говорит, что приличный напиток, а разве ж так поступают? Ну, скажи мне, какая оперетта?

– А у него жена есть?

– Да, есть какая-то маня, мне до нее как-то фиолетово…

– Лилово, ага, цвета фуксии. Ты, как всегда, только о себе думаешь.

– Ты меня еще Гитлером назови, цуцик фашистский. А что делать мне с ним? Я не могу его из головы выбросить. Что ж мне ампутацию мозга делать?

– У тебя любовь и вообще великое чувство, – говорю я самых издевательским из своих голосов. Мужа ее я не видел никогда, но даже мысли о нем – тихом рогоносце – достаточно, чтобы захотеть наговорить ей неприятных слов. – Поиграете, да разойдетесь, подожди только.

– Мы уже два года не можем, раз в неделю, это как закон.

– А где встречаетесь? У него?

– Не твое дело.

– Слушай, не пойму, кто кому звонит? – я начинаю сердится уже открыто. Она хоть и пьяна, но надо же и совесть иметь.

– Не могу его забыть, чем больше хочу, тем меньше получается. Сегодня вышла из машины, встала – смотрю наверх, на высотки. Он сзади подошел, обнял, прижал крепко. Давай уедем. Он так говорит. Зачем нам эта дешевая оперетта? А куда я поеду? У меня дела, квартира.

– Муж, – напоминаю я. – Дети.

У нее двое. Две девочки, которых я никогда не видел. В наших разговорах они почти никогда не всплывают, и потому присутствуют только бледными тенями. Любовница существует от матери отдельно, две эти женщины – наверняка разные – как-то уживаются бок о бок, в одном теле. Я уверен почему-то, что она хорошая мать, ну, может быть, жесткая иногда.

А как любовница невыносима.

– …поздно уезжать. Время ушло, – голос ее прояснился. Протрезвела, будто душ приняла.

Хотя мне спросонья и показаться могло. У нее-то скоро рассвет, а у меня вечер до ночи сгустился.

– Спать пора. Давай-ка.

– Давай. Буду, – и трубку бросила.

И «здрасте» не сказала, обошлась и без «до свидания».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю