355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Кропоткин » …и просто богиня » Текст книги (страница 7)
…и просто богиня
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 06:10

Текст книги "…и просто богиня"


Автор книги: Константин Кропоткин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

ОНА БЫЛА ПРЕКРАСНА

Она была, конечно, прекрасна. Кричала:

– Ты меня слышишь? Алло! Ты меня слышишь? Я не буду брать отпуск в октябре. Возьму в декабре четыре дня, ты меня слышишь? Алло! – и так бесконечно, запросто перекрывая могучим голосом вагонный лязг.

Я сидел напротив; смотрел, как мерцает за ее спиной живая темнота, считал остановки; боялся, что лопну.

Герань, а не женщина.

От Пушкинской до Тушинской езды минут пятнадцать, а поздним вечером и того быстрей: поезд метро несется стрелой, гремит; остановки короче; никто не заходит, люди только покидают вагоны – как поле боя, поспешно, не оглядываясь.

А ей хоть бы хны.

Она – большая – сидела, закинув ногу на ногу, подолом красной юбки мела пол. Юбка у нее в мелкую складочку, а по краю юбки серебряные человечки танец пляшут, силятся будто что-то сообщить, но тщетно – их пляски выглядят кривляньем.

На вид пассажирке под пятьдесят, но это толстые «под-пятьдесят»: морщин нет, кожа на лице натянута, как на барабане. Руки пухлые, в младенческих перетяжках. Короткая стрижка. Волосы нечистые, с маслянистым блеском, ведь вечер уже, целый день позади. Но веселости своей волосы не утеряли: они у женщины винного цвета с синеватым отливом, словно в бордо кто-то чернил накапал.

– Алло! – надрывалась она на весь вагон, лоснясь белым лицом. – Я не хочу отдыхать летом, у меня летом много работы, ты меня слышишь? Алло! – а зубы мелкие, неровные, клыкастые, как у азиатского чудища из книжки.

Кричала она, наверное, не первую остановку. Едва оказавшись в вагоне, я почувствовал напряжение, разлитое в воздухе. Так бывает перед грозой: чувствуешь, что еще немного и воздух сгустится до невыносимой плотности и рванет так, что мало не покажется. А народу было немного: бледный старик, мужчина с газетой, еще чинная серо-льняная семейная пара, в дальнем конце дама с лошадиным лицом.

– Да, что ж это такое?! – крикунья отняла трубку от уха, поглядела на дисплей, и снова. – Алло! Ты все поняла, что я тебе сказала? Пометь там у себя. Алло!

– Никакого воспитания у людей, – глядя в сторону, пробормотал старик с одутловатым лицом. Он был болезненно бледен, похож на алкоголика.

Другой мужчина, тот, что с газетой, поднял лысоватую голову и с готовностью ею покачал: мол, всячески поддерживаю. Он и на меня посмотрел, приглашая к согласию. Я движений лишних старался не делать – ну, еще немного и посыплется из меня хохот.

Волосы у женщины бордовые, а одеяние, если приглядеться, близкое к оранжевому. Многослойная блуза с воланами, оборками. Декольте неровными выступами, будто высыхающее море.

А лицо, как у завклубом, вечной затейницы, сделавшей досуг работой. Герань, ну, точно герань.

Она покачала ногой, башмак свалился, открыв широкую ступню, похожую на лапоть. Я покосился с осторожностью: ногтей, изъеденных грибком или рваного капрона я б, наверное, не пережил.

Обувь кстати забавная. Серебряные лодочки с тупым носком и с крошечным желтым бантиком. Туфли принцессы с детского утренника, опухшие от непростой жизни.

Покричала, успокоилась ненадолго, сложила руки, прикрывая мобильник, как фиговый листок, а заодно выказала еще одну странность. Она сидела, не поднимая глаз. Взгляд ее все время блуждал где-то понизу: по ногам, по полу, а в основном был сосредоточен на телефоне, серой коробочке позавчерашней модели.

Вагон тряхнуло, и женщину следом. Как по сигналу, она снова принялась терзать телефон.

– Алло! – закричала, едва приставив трубку к уху. – Ты меня слышишь? Ужинайте без меня. Я не хочу ужинать. Алло!

– Этого еще только не хватало, – сказал бледный алкоголик.

– …уже поужинали? Да, я не хочу. Алло! Ты меня слышишь?

– Бывают же больные, – сказала одна половина серо-льняной пары у другой половины.

Другая половина, мужская, пожала плечами.

Подростков в вагоне не было – уж они-то, наверняка принялись бы смеяться. Шушукались бы и ржали бы крикунье прямо лицо: у молодости много бонусов и право смеяться, когда вздумается, один из них.

Поезд ревел, женщина – надрывалась: …да, ужинать не хочет, и даже чаю пить не будет, потому что у Соньки попила; пускай ее не ждут, хотя почти приехала.

– Хамка тупорылая, – тихо прокомментировал бледный алкоголик.

Я боролся со смехом, а параллельно думал: если расскажу про голосистую герань, то ведь не поверит никто; самые правдивые истории в пересказе выглядят самыми бредовыми – словно действие, перенесенное на бумагу, оказывается чересчур выпуклым для этого двухмерного пространства; оно топорщится, лезет наружу, словно кошка из ящика.

А домашние животные – я снова сбился на тетку – у нее есть. Наверняка, собака – лохматая, нечесаная, оставляющая всюду белесые клочья шерсти. Да, у женщины по красному подолу человечки немые танцы пляшут, а собака лежит рядом, зевает лениво.

– Я не буду есть котлеты. Ты слышишь меня?! Алло! Я не люблю котлеты, они жирные. Оставь мне рису и овощей.

– Еще и это, – сказал бледный алкоголик.

Мужчина – тот, что с газетой – резко встал, скомкал свой листок, бросил его на сиденье, и, ни на кого не глядя, прошел в другую сторону вагона.

Дама с лошадиным лицом, что стояла в дальнем конце, зашаталась: приложила руки к животу, и стала делать мелкие поклоны. Затрясло и меня. Я положил голову на колени, лицо руками закрыл, не было больше сил, кончились в единый миг. К тому же – подумал я – если человек глух и слеп, то, в общем-то, не обязательно особенно сдерживаться. Он играет свою комедию, воздвигнув меж собой и зрителем невидимую стену, он позволяет и тебе токовать, как вздумается.

Двери вагона снова разъехались. Остановка.

– Погодите! – закричала толстуха, указывая на выход. – Остановите.

Старичок-алкоголик вскочил, подставил ногу, чтобы двери раньше времени не захлопнулись.

Она поднялась и, сильно заваливаясь на сторону, выбралась наружу. С ногами что-то неладное, или с бедром.

Ушла – и вокруг опустело. Словно эти несколько человек, которые еще остались в вагоне, не значили ничего, не имели никакого веса. Пустяк. Мелочь, недостойная внимания.

Как толкнуло. Я достал свой мобильник. «Связи с внешним миром нет» – информировал дисплей, показывая перечеркнутую антенну. Глухо.

Выходит, для людей цвела. Прекрасная невыносимо.

РТУТЬ ТОРТИЛЛЫ

Болтали о косметичках. Я сказал, что им по должности положено разбираться в демократии, потому что демократия – это подвижное равновесие, которое нужно все время выравнивать, и кому, как не косметологу, знать об опасности крайностей.

– …и слишком сухая кожа нехороша, и слишком жирная, – говорил я, – а идеальное ее увлажнение – это и есть искусство демократии.

Приятель рассмеялся.

– Они прыщи давят, им не до демократии.

Упрекнул в зауми, я чего-то устыдился, стал вспоминать, как однажды ходил к косметичке, а точнее, к маникюрше, в первый и в последний раз. Хотелось испытать на себе, каково это – быть человеком с профессионально ухоженными ногтями. Рассказывая об этом дурацком случае, вспомнил человека с ногтями крайне неухоженными.

Не знаю почему, по какому туманному наитию, возникла эта женщина, с которой развело уже давным-давно. Может быть, ее можно посчитать за воплощение демократии, когда у всех равные права – на душевные волнения, например.

– …была такая. Тортилла. Я знал ее постольку-поскольку. Она была похожа на рептилию. Жалобные глаза концами книзу. Да еще злющая, как тысяча гадюк. Я не любил с ней встречаться, но приходилось иногда. Она давала мне заказы на статьи и заговаривала иногда на внерабочие темы, – рассказывал я. – Старая, злая, надоедливая, да еще и грязноватая. Она из тех, кто путает неряшливость с альтернативностью – эти пестрые кривые хламиды, эти стоптанные каблуки у туфель, эти руки – толстые, узловатые. Никакого лака, а пальцы на кончиках даже пожелтевшие от беспрестанного курения. Она вечно курила, сигареты буквально не вынимала изо рта. «Жанна, – говорил я (она просила называть ее „Жанной“). – А спите вы тоже с сигаретой?». «Нет пока. Но когда-нибудь точно сгорю в постели», – отвечала она, словно я именно на эту опасность ей и намекал. Для полноты картины ей не хватало только крупной бородавки на каком-нибудь видном месте, на кончике носа, например, или во лбу, по самому центру…

Как-то мы сидели в кафе. Она у стены, я лицом к ней. За моей спиной что-то происходило, я же слушал Жанну, разглядывал картинки на винно-красной стене. Больше разглядывал, чем слушал. С делами покончили быстро, Жанна принялась сетовать на жизнь. У нее плохой сон, странные боли, которые непременно доведут ее до могилы. У нее болит запястье, давным-давно ломанное. Ей велят носить повязку, но она не хочет. Жанна жаловалась, возила крупным, слегка оплывшим ртом, сосала свою нескончаемую сигарету, и нос-уточка вздергивался слегка. А я разглядывал портреты тонконогих балерин из позапрошлой жизни. Возражать Жанне я не хотел – и не только потому, что от нее зависел мой заработок. Думал: неизвестно, в какую унылую серость выродится моя собственная жизнь, вот буду также, оттопырив мизинец с длинным искривленным ногтем, сигарету курить, сыпать вокруг себя пепел и эту пепелообразную словесную труху. Я сидел с Жанной, мысленно скручивал на будущее узелки, не желая себе такой старости, но ее и не исключая.

А скоро началось.

Она переменилась не разом, а будто волна пошла – поднялась вдруг живая жидкость до уровня моих глаз. Говорила-то Жанна по-прежнему, но сама стала как-то вытягиваться, утоньшаться. Руки, совершавшие прежде небрежные мазки-ляпы, замедлили свой ход, изгибаться стали по-особенному. Хотя я, может, присочиняю, пытаясь определить суть этих неожиданных перемен: Жанна стала преображаться, и чем больше я пытаюсь описать ее метаморфозу, тем менее убедительной она получается, уходя в детали, как вода в песок.

– А ты здесь? – сказала она, глядя куда – то выше моего плеча.

К нам подошел старик, похожий не то на бомжа, не то на поэта – в пиджаке, с замызганным платочком на синей морщинистой шее.

– Я здесь, – подтвердил он без особого энтузиазма. – Живу здесь недалеко. Переехали. Уже два года.

– Что ж ты не сказал-то? Позвонил бы!

– Позвоню, ага, – он бросал слова, как шелуху от семечек сплевывал. Было очевидно, что случайная встреча с Жанной его не обрадовала. А Жанна заходила ходуном. Живая жидкость поднялась в ней зримо, заблестела, переменила старуху совершенно. Но то, что мне показалось удивительным преображением, ему, этому поэту-бомжу, виделось, должно быть, чем-то надоедливым и даже никчемным.

– Позвони мне, если будет время, – попросила Жанна.

– Позвоню, – пообещал он, вежливо оскалившись, показывая не столько желтоватые зубы, сколько вопиющий их недостаток. Вероятно, он был когда-то хорош собой, но было это так давно, что следы былой привлекательности остались только самые нелепые: платочек вот, водевильный.

Когда он скрылся за моей спиной, я даже не стал оглядываться – я был увлечен трепыхавшейся Жанной. Ее живая ртуть (пусть уж так называется это душевное вещество) мерцала, переливалась как-то – не могла остановиться.

– Жили мы, – сказала Жанна что-то не совсем определенное. Жила ли она с этим стариком, когда тот был молод? Была ли она с ним жива, а потом сделалась унылой старухой?

С того времени я не перестал звать ее «тортиллой», но слушал уже куда с большим вниманием.

– Меня завораживает способность любить. Такое не каждому дается, – пояснил я приятелю. – Есть люди-чурки, которые к чувствам неспособны. Они рождаются готовыми железобетонными блоками. А есть люди-чувства, и никогда не знаешь кто – где.

– В какой тортилле, – насмешничая, заключил он. Сам, кстати, немолодой, а временами не по возрасту влюбленный.

СОСЕДКА

Я вспомнил о ней в ресторане. Мы сидели с новым знакомым, он рассказывал о своих подопечных.

– …Знаешь, какие они письма пишут? – кипуче говорил он. – Мужчины так не пишут, у них все проще и скучней. А женщины… У них такие истории, мама дорогая…

Я с трудом мог представить, что моя бывшая соседка тоже может пылко писать, но возможности такой все же не исключил. Мало ли…

Соседка была белая и бледная. Лет сорока. Казалось, что она все время стесняется, спрятаться хочет, но не получается, и потому эти мелкие шажки – то в сторону, то немного назад, когда встречаешься с ней лестничной площадке, – и голос шелестящий, сконфуженный немного, и юбки шерстяные во все времена года, клетчато-бежевые.

Немного испуганная, но для соседства чрезвычайно удобная. Стены между квартирами были не слишком толстыми. Слева или стучали, или ругались, над головой вечно цокали каблуки и текла вода, а справа даже телевизора слышно не было.

О себе соседка напоминала редко и однообразно. Временами сквозь стену просачивался тихий стон. Я не сразу понял, что это песня. А для того, чтобы распознать ее, мне понадобилось как-то проснуться среди ночи: «…есть город золотой с прозрачными воротами и ясною звездой». Я был уверен, что звуки издает не компакт-диск, а пластинка. Крутится тарелочка на старом проигрывателе, а проигрыватель стоит в нише старомодной стенки – там, где должен бы находиться телевизор; ночь, соседка слушает любимую песню, думает о чем-то трепетном – с этим и заснул опять, а позднее уже безошибочно угадывал, когда за стеной разливается лирика – то поздним вечером, то ночью, а то и утром рано-рано.

Песня была всегда одна и та же: город золотой… ясною звездой… блеянием тонким. Наверное, какое-то важное переживание увязалось у соседки с этой мелодией, и та стала ее жизненным лейтмотивом – однообразным, может быть, но не раздражающим.

Однажды на лестнице громко матерились: грузчики тянули массивный предмет, обмотанный в полупрозрачный пластик.

– Джакузи, – пояснила мне соседка, улыбаясь довольно жалко, вжимаясь в стену. Она могла бы и слиться со стеной, если бы не мешала ей неизменная клетчатая юбка.

Потом за стеной долго грохотали. Слышны были шорохи, лязганье, мужские голоса. Соседки слышно не было, и проще всего было представлять ее в платяном шкафу: затворилась тётя среди тряпья, сидит в темноте, пережидает, когда установят уже чудо-агрегат, да оставят в покое и ее, и города – золотые, лирические.

– Зачем ей джакузи? – рассказывая приятелям о нелепой тетке, смеялся я. – Что ж, и свечки зажжет? И в воду лепестков розовых накидает? Ляжет, вся такая зовущая…

Взгляд мой тогда не был пристальным. И жалостливым тоже не был. Молодость жестока, ради красного словца и соседки-чумички не пожалеет.

Что какая-то личная жизнь у нее была, можно было догадаться по коврику у двери. Если соседка была дома, то этот кусок зеленой мохнатой ткани располагался ровно, как по линейке. А в отсутствие хозяйки начинал озорничать – съезжал в сторону, заворачивался, показывая черную прорезиненную изнанку, или вовсе исчезал, обнаруживаясь в углу возле лифта в качестве подстилки для бомжей.

Однажды коврик кособенило сутками напролет: он и утром валялся, как попало, и вечером тоже никак не вспоминал о благопристойности, да и следующим утром совершал те же буйства. Из этого следовало, что соседка в отъезде. В отпуске, или вроде того.

– Дома не ночует, – гадко ухмыляясь, сообщила старуха снизу, которая всегда все знала.

– Рад за нее, – сказал я довольно равнодушно, но разбуженное любопытство принялось если не пыхать, то тлеть.

Удивительно было думать, что у бледной тени может появиться любовник. Я не знаю, как занимаются любовью тени, наверное, что-то клавесинно-дребезжащее: «город золотой – ясною звездой».

А как-то раз видел ее со спутником. Это был довольно грузный мужчина среднего возраста, тоже бледный, одутловатый слегка, в очках с толстой оправой и такой же, как и она, сконфуженный.

– Они в дурдоме познакомились, – сообщила все та же старуха.

Сказала сплетница со своей обычной безапелляционностью, но я отчего-то поверил. То, каким бывает секс у теней, я представить не мог, но был способен вообразить их встречу в каких-нибудь безжизненных, пахнущих хлоркой, декорациях с разговорами на полтона, да на пару шелестов.

С того времени расшаркиваться перед соседкой я стал тщательней, а еще чаще обходил за версту – чтоб не задеть неосторожным словом. Воображал себе шаткий шкаф-витрину, который рухнет, развалится, если к нему внезапно приблизиться.

А потом уехал за границу, где у меня своя личная жизнь образовалась. Я едва ли вспомнил бы о бывшей соседке, если бы не тот вечер, и не рассказ знакомого психиатра о его безумных пациентах.

– Они не сумасшедшие, – возражал я. – У них причуды.

– А тебе-то откуда знать? – вопрошал он с наглостью дипломированного специалиста.

Действительно, откуда?

Соседями мы пробыли с ней пару лет, а перекинулись едва ли парой слов. Не возникало такой потребности. Но если бы сейчас она жила через стенку, то я, повстречав ее как-нибудь на лестничной площадке, обязательно спросил бы.

– Вы счастливы?

И постарался бы расслышать «да». Не скажу почему.

ЗАЙЧИК

У смерти эхо длинней, чем у рождения.

Умер мой дед. Жизнь его не оборвалась, а затухла. И думать о нем мне в общем-то нечего – я его плохо знал. Но эхо от жизни, которая жила еще несколько часов назад, понеслось, и я никак не могу от него отделаться.

Я думаю о тех, кто умер.

Главным образом, о матери моего друга, которая умерла полтора года назад. Она устала жить (бывает такое и в благополучной Германии), и поздней осенью заснула.

– Это чудо, что она прожила так долго, – говорил на похоронах один из братьев моего друга. Тот, который врач-терапевт.

– У нее было самое лучшее медицинское обслуживание в стране, – возражал я.

Врачей в семье моего друга очень много, врачом был еще его отец, а потому расстроенный организм его матери выверяли дотошно, кормили ее таблетками, потчевали светотерапией, бодрящими инъекциями, и она – вчерашняя курильщица, незнакомая со спортом – жила, сохраняя здравый ум, прекрасную память.

Я узнал ее старухой. Когда мы познакомились, мне было 26, а ей – 74. Она была сухой, тщательно напудренной. Носатой, в точности, как мой друг и большинство его братьев и сестер. Обувь у нее была некрасивая, но удобная, а прическа безупречна – жесткие светлые волосы аккуратными локонами.

Она подарила мне полотенца. Синие с золотой каймой. Были рождественские праздники, всем полагались подарки, достался подарок и мне. Потом я понял, что она хотела этим сказать: «Не бойся. Здесь все свои».

– У зайчика развито чувство справедливости, – пояснял позднее мой друг, с легкой руки которого все в его семье звали мать «зайчиком».

– Мама, зайчик, – говорил мой друг, когда она умерла.

Мы спешно приехали, стояли в ее спальне, я разглядывал плашки паркета – темные, крупные, а у друга моего тряслась нижняя губа. Он выглядел обиженным ребенком. «Мама, зайчик», – повторял он, а я думал, что вот не ожидал, совсем не ожидал, что так резанет меня эта смерть. Оказалось, что старуха, с которой я и говорил-то всего-ничего, занимала в моей жизни достаточно места, чтобы почувствовать дыру, когда ее не стало. «Мама, зайчик».

Походка у нее была утиная, а зад плосковат. Она это не скрывала и не раз указывала мне, что и друг мой – а ее, следовательно, сын – унаследовал и то, и другое.

Я могу пересчитать по пальцам, сколько раз мы говорили с ней: вначале не могли толком, а когда привыкли друг другу, то все время что-то мешало.

Однажды она рассказала о служанке из Западной Украины, которая учила их, изнеженных немецких девочек, сушить сухари. Им потом пригодилось. А в другой раз вспоминала, как отказалась возвращаться в Берлин после каникул. Был сорок пятый, зима. Она осталась у родителей – и правильно сделала. Ее университетские подруги о конце войны говорить не любили. Страшное было время.

А в последний раз она сказала, что жить надо до 72 лет. Потом лучше умирать. Эта странная цифра меня испугала. Почему не 70 или, например, 80?

Она была чуткой старухой. Потом уже я узнал, что это по ее совету мой друг принялся подсовывать мне какие-то травки. Он говорил, что полезно для здоровья. Это было через полгода после моего переезда в новые мои заграничные обстоятельства, как раз в то время, когда я чувствовал себя изломанной куклой с оборванными нитями, вывернутым каким-то неестественным манером – в том крайнем состоянии ужаса, когда сказать ничего не можешь, ждешь, когда все пройдет, как-то разрешится, но оно не проходит, все чужое – даже запахи.

Она заметила первой. Велела давать мне успокоительные травки, а когда мы бывали у нее в гостях, охотно соглашалась на мои предложения о помощи. Однажды я целый час мыл окно в гостиной, и только потом узнал, что у нее есть поломойка, которая делала это в тыщу раз лучше меня. Но она восхищалась и показывала детям – какой молодец, этот мальчик. Мне было крайне неловко, но это все же лучше, чем непроницаемая серость, когда ты утром открываешь глаза и отчетливо понимаешь, что лучше бы не просыпаться.

Когда я зажил и зашагал самостоятельно, она отвлеклась на кого-то другого. В большом разношерстном семействе все время появлялся кто-то новый – подруги, приятели, друзья, жены, мужья, знакомые, соседи – которым нужна была помощь.

Когда мы в последний раз уезжали из ее краснокирпичного большого дома – она неожиданно для себя была полна сил. Вышла нас провожать и, стоя на крыльце в чем-то нежно-голубом, махала нашей машине.

– Не знал, что она значит для меня так много. Не знал, – все никак не мог успокоиться я на ее похоронах.

А друг мой, ее сын, все повторял:

– Мама, зайчик.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю