Текст книги "Отставка штабс-капитана, или В час Стрельца"
Автор книги: Константин Тарасов
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 9 страниц)
XVIII
От враждебных сторон при ведении боевых действий глупо ожидать рыцарства и человеколюбия. Да и как может быть место гуманизму, если цель боя и направлена на физическое уничтожение противника. Трудно упрекать солдат за жестокость; страх смерти, напряжение духа, гибель товарищей напрочь отбивает у них рассудительность и доброту. Но пределы беспощадного отношения к противнику существуют; их обязаны устанавливать офицеры, а для последних – высокие воинские начальники, отчужденные от личных переживаний в боевых стычках. В севастопольских рукопашных боях никто не подымал раненых французов на штыки, такой поступок вызвал бы осуждение. Но почему-то внутренние враги вызывают большее озлобление, чем внешние; к ним разрешается применять самые свирепые меры и кровожадность приветствуется. Строгий приказ «Брать в плен» обуздывает лиц, склонных к безнаказанным убийствам. Наоборот, спущенное сверху разрешение «Убивать без жалости» развязывает у непосредственных исполнителей звериные склонности.
Кровавое подавление восстания было определено уже тем, что главное в этом деле лицо – самодержец, царь Александр II – сочетало в себе глупость, трусость и жестокость. Мой осведомленный приятель рассказывал, что государь император повелел считать подавление мятежа войной и распорядился записать в своем послужном списке: "Участвовал в Польской кампании 1863–1864 годов". Соответственно, карательные действия войск стали трактоваться как боевые, и кто сомневался в правоте своих поступков – сомневаться перестал.
Но и в царском окружении разные были люди: одни – совестливые и с умом, другие – глупцы бездушные, третьи – с умом, но записные убийцы. Из последнего разряда царь и призвал себе помощников. В Западный край поехал с особыми полномочиями генерал от инфантерии, генерал-губернатор граф Муравьев. Прирожденный палач дорвался до работы и в течение года исполнил то, что не успел осуществить тридцать лет назад будучи гродненским генерал-губернатором. Подвластные ему шесть губерний превращены были в бойню. Каждые два дня совершалась смертная казнь через повешение или расстрел, каждый день двое шли в арестантские роты, трое – на каторгу, тридцать человек – этапным порядком на поселение в Сибирь. Для репрессивной акции достаточно бывало ложного доноса. За короткий срок все оппозиционное режиму население края было либо физически истреблено в столкновениях, либо лишено прав и выселено. Выселению подверглось и множество лиц, не причастных к восстанию, единою виной которых оказалось католическое вероисповедание. Тысячи людей эмигрировали. Двое из них – не без моей помощи, и сознание этого мне приятно.
К месту будет вспомнить одно переживание, случившееся со мной несколькими годами позже. Тогда мне попался на глаза в книжной лавке тоненький альбомчик в синем переплете, на котором золотом оттиснуто было: "История царствования императора Александра II". Я его раскрыл. Внутри помещался буклет цветных литографий, пояснявших в художественной форме главные для нашей истории дела самодержца – "Севастопольский мир", "Покорение Кавказа", "Приобретение Амура", "Освобождение крестьян" и еще кое-какие. На самой последней картинке увиделось мне знакомое лицо, пригляделся – Август Матусевич. Я ахнул. Изображен он был поверженным на землю, над ним стоял солдат, левою рукою отнимал ружье, а правой вонзал в живот пехотную полусаблю. Сабелька была отпечатана серебряной краской. В отдалении на зеленом фоне – надо было думать, что в лесу – группа солдат стреляла в группу повстанцев дикого вида, из которых кто падал, кто убегал, кто поднимал вверх руки. Подпись внизу объясняла: "Усмирение мятежа в Западном крае".
Сходство убиваемого полусаблей с Августом настолько меня поразило, что я тут же взял извозчика и поехал к издателю, а от него, узнав адрес художника, – к художнику. Хоть я и понимал, что художник не мог рисовать с натуры, что он нарисовал мятежника вообще, что подобие лиц – случайность, но мне не терпелось удостовериться. А вдруг, думал я, вдруг Август после нашего прощания примкнул к другому отряду и в какой-либо стычке погиб именно так – от удара солдатской сабли в живот, и его смерть случайно наблюдал будущий создатель картинок, запомнил облик несчастного и сейчас изобразил?
С таким вопросом я и обратился к художнику. Он меня утешил. "Да что вы, господин любезный, – улыбнулся он. – Я в тех краях и не бывал никогда. Да и не то вовсе лицо я рисовал. Открою вам по секрету – прообразом послужил мой тесть, но, к сожалению, он себя не узнал, потому что типографы нагрешили – краски у них как-то неудачно легли".
Ну, слава богу, что случайность, радуясь, думал я. Может быть, и жив Август. Обитает где-нибудь в Риме или Париже. И мельников сын вместе с ним. Может, вспоминают иногда обо мне; только не знают они, что я им завидую.
Но в ту ночь – ночь побега – я им еще не завидовал. Я лежал не сеннике и, слушая запечного сверчка, радовался удаче доброго дела.
XIX
Утром в восьмом часу я был разбужен мрачнейшим Федотычем. «Командир вас зовет, ваше благородие, – говорил он мне. – Злится больно». – «А с чего он злится? – спрашивал я, во весь рот зевая. – Голова болит со вчерашнего или что там?» – «Да кабы голова, – говорил фельдфебель. – Сбежал, враг его побери, этот, пленник-то привязанный». – «То есть как сбежал? – спрашивал я, поднимаясь. – Куда же он мог сбежать?» – «А бес его знает куда. Только пришли утром в сарай – пусто, ни веревочки. Все сено тесаками перепороли думали, прячется. И след простыл. Словно черти его уволокли. Вы уже не сердитесь, Петр Петрович, пришлось сказать, что по вашему приказу караул снят, а то уже совсем был готов солдатика того растерзать». – «Ну, и правильно, – сказал я. – Так и было. Скрывать не собираюсь. Сбежал. Экий, однако, хват. А ничего не натворил?» – «Слава богу, обошлось, – отвечал фельдфебель. – Вот уж было бы беды».
Я оделся, умылся, и мы поехали к командиру.
Подполковник Оноприенко, заложив руки за спину, нервно ходил возле крыльца.
– Что же это вы, Петр Петрович, господин штабс-капитан, натворили? сказал он мне зло. – Как вам, опытнейшему офицеру, на ум пришло пленного без караула оставить? Сбежал мятежник, да-с, изволил бежать.
– Трудно поверить, – сказал я, изображая горе и недоумение. – Ведь спеленали веревками – шевельнуться не мог.
– Дитенка нашли! – взорвался командир. – Спеленали! Вот вам и пеленание. Позор! Всею батареею одного – одного! – пленника не смогли удержать. Как прикажете объяснить, кого наказывать?
– Тут я, безусловно, виноват, Виктор Михайлович, – сказал я и добавил твердо: – Наказания достоин, господин подполковник, и прошу о нем.
– Прошу, прошу. Что мне с просьбы. Ну, зачем, зачем было караульного отпускать! И стоял бы пусть.
– Так связали намертво, Виктор Михайлович. И ворота были на замке.
– На замке! – хмыкнул подполковник. – А что ему ворота, он ведь не в коляске выезжал. Через крышу ушел. Видно, не обошлось без сообщника. Был бы караул – и приятеля рядом посадили.
– Как знать, – робко возразил я. – А коли закололи бы солдатика? Они на все способны.
– Караулил бы по уставу – не закололи бы, – сказал, но без уверенности, командир. – Ну, пойдемте в дом, господин штабс-капитан.
Мы вошли и, затратив полчаса на составление записки, объясняющей побег, решили предать случай забвению.
Настроение мое было приятное, но для полной радости требовалось снять чувство вины за легкомысленное свидетельство о самоубийстве Северина. Володковичи, по моему мнению, не могли верить в самоубийство – повода Северин не имел. Съезжу-ка к ним, решил я. Появиться в усадьбе я вправе, а по правилам приличий и должен – сочувствие привезти.
Скоро я рысил по знакомой с позавчерашнего дня дороге в усадьбу Володковичей. Становился погожий день бабьего лета. Воздух, после ночи прохладный, приятно освежал грудь. Я ни о чем не думал; красивые пейзажи открывались мне и радовали, как некогда в детстве: то стерня бежала мимо, то зеленело на буграх маленькое поле льна, то заросшая уже пожухлой травой уходила далеко вдаль лощина. Полевая дорога перешла в лесную – дернистую, перекрещенную корнями. И слева и справа ель сплетала кроны с сосной, рядом рябина тянула к небу свои ветви; папоротник и черничник прикрывали землю узорным ковром; вдруг открывалась круглая поляна, а дальше лежал поваленный бурей великан; вдруг угрожала накренившаяся над дорогой сухостоина; вода блестела в маленьком роднике; вдруг спугнутая шагом Орлика пролетела по воздуху белка, сорока уносилась в глубь леса; и на каждом дереве кто-то жил, пел, стучал, насвистывал…
Вскоре мне увиделся развилок и крест, срубленный из толстых брусьев. Лесник ли его поставил, подумал я, или крестьяне вкопали отпугивать нечисть? Вот и душа Северина, подумал я, прилетит сюда в звездную ночь погрустить; увидит ее одинокий путник, и оборвется его сердце.
И вдруг мне открылась возможная причина убийства Северина. Я даже опешил – настолько она была возможна. Его убили с целью грабежа, подумал я. Вот и отгадка. Отец вручил ему деньги, он покинул дом, шел парком – и здесь некто выстрелил ему в грудь. Затем убийца отволок тело в беседку, вложил в руку пистолет и скрылся. Так вот, решил я, если Северин от отца деньги получил и с родными распрощался, то каким-то таким образом совершено преступление. Тогда свидетельство надо переписать. А розыск убийцы меня не касается. Это Володковичей интерес.
С такой мыслью я въехал в ворота усадьбы.
XX
В гостиной, где лежал Северин, было несколько людей, но никого из Володковичей. Встретившаяся мне служанка объяснила, что пан Володкович в парке, а брат и сестра находятся в своих комнатах на втором этаже.
Я пошел в парк. Главная аллея, по которой слуги несли в дом самоубийцу или убитого (кого все-таки?), была пуста. Я вышел к прудам. По-прежнему плавали тут лебеди, солнце отблескивало в воде, так же спокойно покрывала круглый пруд ряска, а ивы ничуть не опустили свои ветви к воде. Был человек, нет его – какое до этого дело природе, вздохнул я, новые придут, все забудется и сотрется. Я стал обходить пруды по узкой тропе. В десяти шагах от нее я заметил замаскированный кустами сарай, и скорее не сарай, а будку. Хозяйство птичника, подумал я и направился проверить свое предположение. Оно оказалось верным: мешок зерна, ковши на длинных палках, сеть с мелкими ячейками, косы для косьбы водорослей – таковы были хранившиеся здесь предметы.
Завершив круг, я некоторое время постоял на пороге беседки, рассчитывая место, на котором Северин должен был стреляться, чтобы упасть так, как мы его застали. Выходило, что он стоял на пороге спиной к пруду. Я счел это за странность.
Я стал думать, случайно нас пригласили в беседку или нарочно? Меня и Шульмана привел туда Михал, остальных – Людвига. Лебеди, ряска, беседка место, конечно, красивое, не грешно похвалиться. Однако не здесь все завязалось. Мы с Васильковым стояли у корчмы, мимо нас проехали Володковичи – один мрачнее другого. Это было в шестом часу. А спустя пять минут Володкович радушно приглашает офицеров в усадьбу… Он покоряет любезностью командира, панна Людвига очаровательно улыбается, Михал… ну, что, Михал… тоже, верно, потеплел… А с чего бы им радоваться?.. Итак, вот что важно, что все в усадьбе узнали – прибудут офицеры, будет ужин, гуляние по парку… Нас стали ждать, о нас стали думать, на кухне щипали уток и кур, в котел кинули раков, приготовили виват…
Господина Володковича я нашел в аллее, где росли обнявшиеся ели. Я сказал необходимую фразу о сочувствии офицеров батареи горю его семьи. Несчастный отец принял ее наклоном головы.
Минуту мы молчали. Я испытывал неудобство задавать любопытные мне вопросы. Он все знает сам, думал я. Что ему от моих слов, от моего вмешательства в семейную их беду. Никакие разговоры, никакие меры сына не воскресят. Друзья сына по отряду должны быть ему неприятны; я как офицер армии, подавляющей восстание, неприятен ему вдвойне. Да он и не рискнет со мной, незнакомым человеком, откровенничать. Однако, в противоположность таким здравым рассуждениям, я сказал:
– Господин Володкович, вчера нами был схвачен мятежник – знакомый вашего сына, который потрясенно переживал его трагическую смерть. Ночью сегодняшней он бежал.
Володкович недоуменно посмотрел на меня, и я кратко изложил ему свои сведения, не решившись, однако, сказать, что подозреваю возможность убийства.
Господин Володкович долго вглядывался мне в глаза и наконец предложил:
– Салитесь!.. Я не знаю, что вы за человек, – сказал он. – Вы владеете знаниями, передача которых властям может окончиться для нас Пермью или Тобольском. Поэтому я вас прошу войти в мое положение. Все, что я мог сделать для Северина, я сделал: вырастил, воспитал, отправил в столичный университет. И там он жил не в нужде, поверьте. Будь он со мной, я следил бы и за его духовным становлением, удерживая от крайностей, от дерзких мыслей, но там на него влияло землячество: вольнодумные беседы, желание изменить образ жизни людей – это болезнь студентов; на пять лет они вместе, они равны, им кажется – все могут быть равны. Я надеюсь, вы поймете, что над такими процессами отец, живущий в медвежьем углу, не властен.
Я молча согласился.
– А как зимою началось восстание, – продолжал Володкович, – и нет, уже позже, в марте, Северин прислал письмо. "Назревают великие события, – писал в письме, – считаю, отец, что и Михал должен откликнуться. Благослови его, и пусть приезжает в Вильно. И денег ему следует иметь рублей триста на необходимые покупки". Это значит, – пояснил Володкович, – на оружие. Я и Михала не пустил, да он и сам был против такой поездки, слава богу, у него иные взгляды, и денег не послал. А послал по указанному адресу просьбу оставить гиблое дело, вернуться в университет, учиться, служить Родине мирным трудом. И с того дня по вчерашний от него нам ни ответа, ни привета не поступало.
– Сколько бессонных ночей было в эти месяцы, – сказал Володкович. Гадаешь в темноте: жив? убит? в каземате сидит? обнимемся ли когда вновь? Ну вот, два дня назад и обнялись. Отвоевался мой сынок, добрел до родного дома, чтобы на моих глазах застрелиться. Уж лучше бы погиб в бою. Хоть и плохо так говорить, но все было бы лучше. Говорит: "Я уеду, отец, мне деньги нужны". Я дал Северину тысячу рублей. Мы попрощались с ним около семи часов. Зачем стрелял в себя? Где ходил три часа?
– А вот вы подымались звать Северина? – спросил я.
– Никуда я не подымался, – ответил Володкович. – Ни к чему. Я своими глазами видел, как он из усадьбы ушел. Это для Лужина говорилось. Я не понимаю, и как мне понять, что его толкнуло…
– А деньги?
– Что деньги? – переспросил Володкович.
– Вы дали ему деньги? Где они?
– Деньги! – тоскливо сказал Володкович. – Что мне в них? Но вы правы, надо сказать, пусть посмотрят.
– Вот мы с вами поговорили, – сказал Володкович, – мне стало легче. Странно, в тяжкую минуту хочется говорить, другого человека приобщить к своему горю. И, право, легче, – повторил Володкович. – Вы, верно, добрый человек, и я вас прошу, ведь у меня еще двое детей…
– Не беспокойтесь, – ответил я. – О нашем разговоре никто не узнает.
XXI
На втором этаже было четыре комнаты: две – окнами в парк, две – на главный двор. Напротив лестницы в простенке между дверями висела картина в позолоченном багете, изображавшая бой шляхты с татарами. Всем татарам волею художника была придана отвратительная внешность, противники их, мало того что были прекрасны, все отличались богатырской силой – разваливали басурман надвое. Впрочем, и среди шляхты трое или четверо упали с коней, пронзенные стрелами, и в красивых позах умирали. Я вспомнил нашу кадетскую столовую, где за два года изучил до малейших деталей сражения наших войск с французами, шведами и освобождение князем Пожарским Москвы. Под воздействием трех этих картин я долгое время находился в уверенности, что войска других стран намного отличаются в худшую сторону от наших ростом, силой, благообразием и храбростью. Но будучи в пятьдесят девятом году в Париже, я обнаружил, разглядывая батальные полотна, что отталкивающим обликом и слабостью духа художник наделил наши полки, французов же наоборот представил отменными удальцами. «Такова сила искусства, – объяснил мне, потешаясь над моим возмущением, хозяин картин. – Кисть художника служит национальной гордости. Желаемое выдается за действительное».
Какое-то время я постоял у патриотического произведения, сравнивая татарское и шляхетское оружие, а в особенности конскую сбрую, показанную с хорошим знанием.
В стороне проскрипела дверь. Я обернулся и увидел Михала. Мы поздоровались.
– Я к вам, – сказал я и повторил то, что сказал ранее господину Володковичу.
Молодой человек пришел в сильный испуг.
– Господин штабс-капитан, – пролепетал он, – я вас молю, не используйте это нам во вред. И почему, почему мы должны отвечать за чужие дела?.. Я не беспокоюсь о себе, но отец, Людвига…
– Вы излишне боитесь, – сказал я. – И не надо об этом. А вы вот что скажите: сколько денег дал Северину ваш отец?
– Отец не совещался с нами насчет суммы, – ответил Михал. – Вернее всего, немного.
– Видите ли, Михал, – сказал я. – Если Северин взял деньги, то он не должен был стреляться, а уж коли застрелился, то и деньги целы.
– Какое это имеет значение? – спросил Михал. – Я не понимаю.
– Огромное. Мне не хотелось говорить вашему отцу – ему и без того тяжело, но вам я могу сказать. Вот мое рассуждение: отец дал деньги Северин покончил с собой – денег при нем нет – значит, их некто взял…
– Слуги? – сказал Михал. – Нет. При всем множестве недостатков наши слуги – честный народ. Но это легко проверить.
– Желательно проверить. Если денег в одежде Северина нет, то следует думать, что ваш брат убит. И второе. Как получилось, что вы, назначив свидание на Шведском холме, забылись явиться?
– Вам и это известно, – вздохнул Михал. – Ну что ж, я вам отвечу. Утром пришли двое мужчин, представились как друзья Северина и завели речь о деньгах. А тут Лужин меня зовет. Вот и условились попозже встретиться. А потом мне стоило больших просьб выклянчить у отца триста рублей. В связи с этим и опаздывал. Приезжаю, гляжу, человека хоронят – того, что утром приходил. А второго, пристав сказал, живым схватили…
Михал замолчал, услышав шаги на лестнице. Появился слуга и сказал:
– Паныч, вас зовет отец.
– Обождите меня, – попросил Михал. – Побудьте здесь, вот моя комната пройдите. Я скоро вернусь.
Еще слышался перестук его каблуков по ступеням, как отворилась дверь, возле которой мы беседовали, и на этаж вышла Людвига.
– Я слышала ваш разговор, – сказала она. – О, не подумайте, что я подслушивала, это произошло случайно. Он всегда был равнодушен к Северину. Они и денег пожалели. Им бесполезно говорить…
Ну, влип, с досадой подумал я.
– Мой брат боролся против вас, – говорила Людвига. – Я за него молилась, я просила молиться ксендза. В этом доме только мы были друзьями. Остались друзьями навек! Я не верю, что он ушел. Я не могу надеть траур. Господи, я готова отдать жизнь, чтобы хоть год, хоть один день побыть вместе… Еще день назад он был здесь, и было весело, и наш дом казался мне прелестным. А сейчас – место скорби… Отзвуки шагов брата… последних шагов… и страстное ожидание увидеть его тень… хотя бы тень… Вчера взяла стакан и вижу на дне отражение – Северин… Нам следовало остановить его, удержать, оставить дома, упросить, а получилось, что мы безразличны… это обидно для страдающего сердца… Ангел-защитник спасал брата в бою пуля обходила его. Но и что? Легко ли ему было? Надо уходить, убегать на чужбину, в безызвестность, из тех мест, где прошло детство и где нам, несмелым, негордым, благоприятствует судьба… Мы остаемся благоденствовать, а он должен мыкаться по свету, не имея крова и очага… Об этом не говорили – это чувствовалось, окутывало всех, как туман; дышалось тяжело, все были печальны… Он спешил уйти, потому что хотел остаться… Да, теперь я это понимаю… Но поздно… Вы сказали – Северин убит. Молчите! Молчите! – остановила меня Людвига, видя мое желание возразить. – Брат был волевой, деятельный, серьезный, он был герой. Ночами я не смыкаю глаз. Вы можете думать, что я не владею собой, что мной движет несчастье, нервное потрясение, женская чувствительность… (Она не ошибалась, я думал именно так.) Нет, нет, только боль и любовь. Вы что-то знаете, чего мы не знаем. Скажите, кто, кто отнял его у нас?
– Людвига, – сказал я отеческим тоном. – Не волнуйтесь. Вы неправильно поняли мои слова. Друзья Северина утверждают, что ваш брат убит, – сказал я, сознавая, что говорить об этом не следовало. Я смягчил грубость последней фразы, добавив: – Наверное, они неправы. Но если им на минуту поверить, то возникает мысль, что на вашего брата напали ради денег, напал тот, кто знал дом, привычки и правила семьи, местность. Кто-то из живущих в доме, – сказал я.
– В доме! – повторила Людвига и лишилась чувств. Глаза ее закатились, она зашаталась, ноги у нее подкосились, и девушка рухнула на пол.
Я совершенно растерялся, стал нелепо метаться по этажу, вбегать в комнаты – воды не было; несколько раз воззвал: "Людвига! Людвига!" – и бросился вниз. На половине лестницы я сообразил, что слуг звать нельзя, что будет переполох; я проклинал свою разговорчивость и любопытство; но что-то следовало делать, и я кинулся обратно.
Людвига приподнималась с пола. Я ей помог. Она стояла пошатываясь, прижав к лицу ладони. Затем она на меня взглянула, вскрикнула: "Как вы смели!" – и резко отшатнулась, при этом ударившись спиной о стену. Даже картина, на которой шляхта уничтожала татар, дрогнула. Людвига жалобно простонала и повалилась на меня, а я, не придумав другого выхода, опустил ее на пол.
Тут, как назло, заскрипели ступени, появился Михал и увидал эту безобразную сцену.
– Вы и ей не удержались рассказать? – спросил он хмуро. – Ах, господин штабс-капитан, по вашей милости отец еле дышит – в постель пришлось уложить; вот и сестрицу свалили. Этак вы нас быстрее замучаете, чем Сибирь. А деньги, я хочу сказать, в кармане оставались – проверили, никто не брал.
Спотыкаясь на ступенях, я сбежал вниз, чуть не сбил с ног Красинского, стрелой вылетел из дома, вскочил в седло и вонзил в Орлика шпоры. "К черту! К черту! – говорил я себе. – Упаси меня бог от самоубийц, их сестер и братьев".
Все пять верст я промчал галопом, изморил коня и вошел в избу разбитый и злой.