Текст книги "Отставка штабс-капитана, или В час Стрельца"
Автор книги: Константин Тарасов
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 9 страниц)
IV
Все поднялись и возглавляемые юной хозяйкой вышли из дома через тыльную дверь. Парк примыкал к дому. Наша молодежь, окружив панну Людвигу, слушала ее рассказ о достоинствах деревьев и кустов. Я объединился в компанию с Шульманом и младшим Володковичем. Позади нас шли хозяин, наш командир и исправник Лужин, и их разговор нас доставал.
– А что, Эдуард Станиславович, – спрашивал исправник, – я не вижу вашего старшего, умницу Северина?
– Да вот часа два назад ушел куда-то бродить, – сказал Володкович. Эх, – вздохнул он, – просто беда, господа. В сестру приятеля влюбился насмерть. Она, как все девицы, куражится… (Молодость, молодость! говорил исправник.) Вот ездил в Киев, предложение сделал, – продолжал Володкович, – отказала, негодница. Парень – в кручину. Лежит, грызет трубку или бродит по парку, как юродивый… Я говорю: Северин, да если она тебе отказала, так, верно, дура, недостойная тебя. Ах, Афанасий Никитович, увидите его, хоть вы найдите убедительные доводы.
– Обязательно скажу, – отвечал исправник, – раз вы просите. Судьба Северина мне небезразлична.
Михал увлек нас в боковую аллею предложением посмотреть чудо природы. И вправду, мы увидали редкое явление. Две ели, выросшие в тесноте, переплели свои стволы в косу – было трудно проследить, какая вершина какому комлю принадлежит.
– Прелестное место для влюбленных, – заметил я. – Сама природа демонстрирует им образец поведения.
Михал улыбнулся:
– Да, моя сестра любит проводить здесь вечера.
– Вы где-нибудь учитесь? – спросил я.
– Проучился два курса в университете, – ответил Михал, – и оставил. Хочу получить специальное образование. Агрономическое. Возможно, поеду в Берлин. Мой брат увлекается химией, он не станет вести хозяйство, а мне нравится… Вы не обижайтесь, но не могу себе представить, как можно посвятить жизнь военной службе?
– У каждой профессии свои радости, – отвечал я. – Приведись мне жить помещиком, я наверняка через неделю умер бы от тоски.
– А я – через три дня, – сказал Шульман.
– Сердце нашего лекаря наполняется любопытством лишь в одном месте, пояснил я Михалу, – в анатомическом театре.
– А также возле операционного стола, – дополнил Шульман. – Все остальное, господа, поверьте мне, неинтересно.
Аллея привела нас к двум прудам, разделенным плотиной. Один был продолговатый, с чистой водой, с поставленным на столбах красивым птичником. Вокруг него лениво плавали два взрослых лебедя. Компания, от которой мы прежде отсоединились, стояла на берегу, восхищаясь благородством прирученных птиц. Второй пруд, идеально круглый, был обсажен ивами; ряска плотно покрывала его зеркало; на воде, но вплотную к берегу, стояла ажурная беседка.
– А это наше любимое место уединения, – сказал Михал.
Я признался, что и ряска, и запах тины, и круг ив мне очень нравятся. Шульман тоже сказал, что здесь он прожил бы вдвойне больше, чем назвал раньше. Тут панна Людвига привела в беседку остальное общество, и некоторое время все провели в полном молчании, как к тому обязывало очарование уголка.
Скоро господин Володкович пригласил нас в дом.
V
В столовой горели подвесные лампы. Стол был накрыт и производил ошеломляющее впечатление.
Невольно я посочувствовал одинокому Нелюдову. Нас рассадили; два места остались незаняты: возможно, пояснил хозяин, спустится к ужину старший сын Северин, а второй прибор, по обычаю, ждет случайного гостя.
Господин Володкович поднял бокал и предложил выпить за здоровье государя. К звону хрусталя примешался хриплый звон столовых курантов стрелки на белом циферблате показывали половину девятого.
Тост следовал за тостом, и скоро свободная веселость овладела всеми, если не считать зачарованного Василькова и Михала, не склонного к веселью, видимо, в силу своего агрономического ума. Оба, к сожалению, были мои соседи. Напротив меня сидел исправник Лужин, не умевший, как и все полицейские нашей империи, рассказывать ничего другого, кроме случаев непослушания и преступления порядка. Наиболее его возмущали тщеславие поляков, поднявших восстание, и черная неблагодарность освобожденных государем крестьян.
– Понять это, господа, невозможно, – говорил он, попеременно обращаясь то к подполковнику Оноприенко, то к Володковичу. – Имея привилегии, которых лишено было дворянство внутренних губерний, шляхта хватается за ружья, требует отсоединения, клевещет на царя, втягивает в бунт невежественные слои. Какова дерзость! Какое самомнение!
– Нам, здешним дворянам, вообще чужды идеи войны, – оправдывающимся тоном объяснял Володкович. – Мы всегда были окраинные и от этого всегда терпели. Только богатырская спина русского государства обеспечила нам спокойствие и мир. Застенки и околицы – вот источник смуты.
– Не только, не только! – говорил Лужин. – И из порядочного круга люди оказались замешаны, и скажу, самым скверным образом. Казненный руководитель Сераковский был офицер генерального штаба…
– Это, пожалуй, самое удивительное, – отвечал исправнику наш командир. – Нарушить воинскую присягу – худшего преступления я не могу вообразить.
– А сколько юношей из приличных семей, – продолжал исправник, – ушли в мятежный стан, стреляли в войска, убивали солдат…
– Ужасно, ужасно! – соглашался Володкович.
– Я не могу вам раскрывать содержание документов, поступающих к нам, но, поверьте, сердце обливается кровью от числа жертв с обеих сторон…
– Да, господа, – значительно произнес наш командир, – нет большего счастья для страны и населения, чем мир. Мы, солдаты, знаем это лучше всех.
– Это единственная возможность развивать экономику, – сказал Михал. Примером чему служит Англия, куда никогда не ступала нога завоевателя.
– И весьма жаль, – ответил исправник. – Вот уже куда следовало высадиться, хотя бы в отместку за разрушение Севастополя.
– Война имеет то достоинство, – вмешался в беседу Шульман, – что развивает медицину, в особенности хирургический ее раздел. (Подполковник Оноприенко кинул на лекаря неодобрительный взгляд, который, однако, лекарь игнорировал.) Да не будь войн, мы и ноги не умели бы правильно отрезать, говорил Шульман. – Это огромный стимул к совершенствованию инструментов и науки…
– Справедливая и убедительная мысль, – сказал Лужин. – Согласен с вами полностью. Эдуард Станиславович, – повернулся он к Володковичу, – Северина все нет, а мне хочется его видеть.
– На долгую, верно, пошел прогулку, – ответил Володкович. – Трепетные чувства, страдание, – он поднялся. – Но не поленюсь посмотреть…
Исправник Лужин воспользовался случаем сообщить о несчастных случаях, имевших место в уезде по любовным причинам. Некая барышня влюбилась в ксендза, но, не склонив его к отказу от сана, приняла мышьяк и скончалась в ужасных муках. Муж убил неверную жену; жена околичного шляхтича застрелила ловеласа-мужа; мужик зарубил соблазнителя дочери, после чего последняя кинулась в омут. И в пять минут, к тому времени, как вернулся хозяин дома, он нашпиговал собрание десятком трагедий.
Господин Володкович объявил, что Северина в доме нет, и извинился пред всеми за его невежливость. Словно в искупление этой вины слуги внесли блюда с жаркими. Телячья грудинка с раками, жареные гуси, бараньи котлеты, филе, снятое прямо с вертела, раковые сосиски вздымались на подносах, как маленькие вулканы, а хозяин, приложив руку к груди, просил простить убогость стола, приготовленного на скорую руку. Скромность его была опротестована бурным восторгом. Судя по неутолимой жажде лекаря, и вина были отличны. Исправник, как я уже отмечал, бывший худоватого телосложения, ел, однако, с силою Ильи Муромца, так что у меня даже возникло подозрение не имеет ли он особого органа для хранения пищи впрок подобно пеликану.
Внезапно где-то неподалеку прозвучал пистолетный выстрел, и наш приятный ужин прервался.
VI
– Это ваши балуют? – удивился исправник.
– Нет, – отвечал Володкович. – Мои не посмели бы. И оружия не имею. Только мортирки. Петра! – крикнул он.
Явился слуга.
– Позови Томаша.
Через три минуты в столовую вошел запыхавшийся Томаш, в котором я узнал спесивого кучера, виданного нами возле корчмы.
– Кто стрелял? – строго спросил Володкович.
– Не знаю, ваша милость пан.
– Так узнай! – приказал хозяин. – И живо!
Беседа естественным образом перевелась на разбойников. Наш прапорщик Купросов, родом из Архангельска, рассказал несколько историй о раскольниках, считающих грех на душе необходимым условием для внимания бога к молитве. По их поверьям, кто без греха, того бог не слышит и не может простить. "Это верно, господа, – подтвердил Лужин, – наибольшее число преступлений совершается вблизи раскольничьих сел. К счастью моему, в нашем уезде их нет". Володкович вспомнил случаи грабительских нападений горцев, свидетелем которых довелось ему быть. И даже наш лекарь внес вклад в устрашение панны Людвиги, поведав о жестоких нравах московских воров, на мой взгляд, все целиком придумав под влиянием вина.
Все уже позабыли о выстреле, как двери распахнулись и в залу влетел Томаш.
– Ваша милость пан! – закричал он. – Северин! Пан Северин… Выстрелил в грудь…
– Что! Кому! – закричал Володкович.
– Себе! Себе! Он там – в беседке.
Господин Володкович кинулся бежать, за ним – Михал, Людвига, Красинский и все наши офицеры. Лужин – я сразу оценил его сметку – захватил подсвечник.
Мы бежали по темной аллее. Свет взошедшей луны едва доходил сюда сквозь густую листву. "Северин! Северин!" – выкрикивал Володкович. "Ничего не трогайте, господа", – кричал исправник.
У беседки все сгурбились. Лужин зажег свечи и сказал Шульману: "Прошу вас со мной". Я вошел в беседку третьим.
В слабом свете свечей мы увидели молодого человека, лежащего на спине. В правой его руке был дуэльный пистолет, а обожженная порохом дыра на сюртуке показывала, что пуля вошла в сердце. Лекарь наклонился и сжал пальцами запястье Северина. Лужин приблизил к лицу покойного свечи, поднял их и сказал:
– Эдуард Станиславович. Мужайтесь!
– Сын! – вскрикнул Володкович, шагнул в беседку и упал на колени возле мертвого своего сына. Панна Людвига издала стон и стала валиться в обмороке. Красинский поднял невесту на руки. Еще набежали слуги, зажглись факелы, тело самоубийцы положили на скатерть и понесли в дом. Его поместили на большой диван в гостиной. В комнату втиснулась вся толпа, все были растеряны, многие плакали, какая-то старуха – хранительница обычаев начала распоряжаться. Наш командир принял решение уезжать. Михал послал конюхов запрягать и седлать наших лошадей. Офицеры вышли во двор. За нами последовал исправник Лужин.
– Господин подполковник, – обратился он к Оноприенко, – не сочтите за труд, но мне надобно свидетельство, подписанное офицерами, о том, что сегодня здесь случилось. Надеюсь, вы понимаете, просьба продиктована служебными обязанностями.
– Конечно, – согласился командир. – Полагаю, Петр Петрович, – сказал он мне, – вы не откажетесь написать такую бумагу?
"Почему мне писать?" – сердито подумал я, но отказываться было неприлично, и я кивнул.
– Вот и хорошо, – сказал исправник. – Я остаюсь с господином Володковичем, а утром заеду к вам.
VII
Еремин, хорошо угощенный на кухне, лихо гнал упряжку, мы удалялись от несчастного дома на рысях. Мои товарищи на разные лады осуждали самоубийцу. «Экая чепуха, – говорил один, – барышня отказала… Да мне пять раз отказывали, и вот, ничего, жив и служу. И нашел время…» – «Да, невежливость, – отзывался другой. – Хочешь стреляться – дело твое, никто не перечит. Но зачем же людям портить вечер. Все за столом, а он в беседочку уединился – и бах! Будто нельзя было в поле уйти или подождать разъезда. Это все, господа, западное влияние. Не по-нашему он поступил. У нас никто сам себя не убивает, только друг друга, а это там, в Париже или Вене, моду завели…» – «И отцу каково сделал, – говорил третий. – Вот сила гордыни, господа. Отказали, так жизни не пожалел – как же, посмели обидеть франта молодого». А прапорщик Васильков беспрестанно вздыхал: «Бедная девушка! Несчастная Людвига». Иногда доносился до нас голос командира, порицающего слабость воли. Что отвечал ему лекарь, нам слышно не было.
Через полчаса мы прибыли в деревню.
Федор, освещенный светом полной луны, сидел на пороге и покуривал трубочку.
"Звезд повысыпало, глядите, ваше благородие, – сказал он задумчиво. Сколько-то душ человеческих на свете – в такую только ночь и видно, но не сочтешь". – "Так ты считать пробовал?" – спросил я. "Нет, ваше благородие, – отвечал Федор. – Ни к чему. Это бог знает. Я на свой огонек смотрел". "А где же твой?" Федор указал мне голубую звездочку. "А откуда ты знаешь, что твой огонек, вдруг – мой?" – "Нет, – отрицал Федор. – Мой. Мне так отец говорил. С нею рядом другая прежде горела звезда, а как отец помер – с тех пор погасла, задул ее, значит, господь. Так что точно моя". – "А ты не видал, сегодня никакая не погасла?" – "Было, упали две, двое и преставились". – "Ну что ж, – сказал я, – убедил", – и рассказал про самоубийство Северина. "Жалко, – вздохнул Федор. – Ведь зря, верно, ваше благородие". – "Да, – ответил я. – Зря".
Я вошел в дом, зажег свечу, достал из чемодана блокнот и сел писать бумагу для исправника.
"Мы, подписавшиеся ниже офицеры 3-й гвардейской коннооблегченной батареи 2-го дивизиона, свидетельствуем следующее происшествие. Будучи 7 сентября приглашены к помещику Володковичу, мы, а также члены его семьи, помещик Красинский, уездный исправник господин Лужин услыхали…" Тут я задумался, стараясь припомнить положение стрелок на часах в минуту выстрела. Наконец я вспомнил и записал: "…услыхали без пяти минут десять вечера пистолетный выстрел в близком от дома удалении. Слуга, посланный господином Володковичем узнать причину стрельбы, скоро вернулся…" Нет, он нескоро вернулся, подумал я, он в половине одиннадцатого вбежал. И я зачеркнул слово «скоро»: "…вернулся спустя полчаса и сообщил, что в беседке на прудах лежит старший сын господина Володковича, сам в себя стрелявший. Бегом достигнув беседки, все вышеназванные лица увидели там труп несомненного самоубийцы…"
Вошел Федор и сказал за моей спиной:
– Дед, как тут у вас, конокрады не водятся, коней наших не уведут?
– У нас тихо, – отвечал с печи мельник. – Наезжал один, так его еще в запрошлый год соседние мужики убили.
– Вы не спите? – спросил я хозяина.
– Лежу вот, – ответил мельник. – Какой сон в старости. Одно название.
"А помещика Володковича знаете?" – "Кто его не знает". – "Он хороший человек?" – "А кто среди панов плохой, все хорошие". – "А как он, добрый?" – "Добрый, добрый. Как все паны. Про их доброту и сказка есть".
– Какая же? – заинтересовался я.
– А вот в праздник встретились в корчме пан Гультаевич и пан Лайдакович. Выпили, глаза повылазили, и пан Гультаевич говорит: "Знаешь, какой я добрый, таких добрых во всем свете нет!" А пан Лайдакович отвечает: "Твоя, брат пан, правда. Ты добрый. Но я добрее". – "Нет, – говорит Гультаевич. – Хоть ты и добрый, но я добрее, чем ты". – "Как ты можешь, пся крев, – кричит пан Лайдакович, – говорить, что ты добрее, если самый добрый – я". – "Ах, ты добрее, хам тебе брат!" – и Гультаевич за саблю. И Лайдакович за саблю. Стали рубиться. Рубились, пока Лайдакович Гультаевича не зарубил. Уже тот и не дышит. А Лайдакович говорит: "Теперь, брат, не будешь говорить, что ты добрее. Я самый добрый". Вот и пан Володкович добрый, – заключил мельник.
Вдали послышался конский топот и стал приближаться. Федор вышел из хаты. Вскоре во двор прискакали два всадника. "Что, Федор, штабс-капитан еще не спит?" – узнал я голос Шульмана. "Нет, – отвечал денщик, – что-то там пишут". – "А ты спроси, – сказал Шульман, – он позднего гостя примет?" – "Заходите. Его благородие, я знаю, вам всегда рад".
Вторым всадником оказался караульный канонир. Он тут же и ускакал.
VIII
– Петр Петрович, не осудите, что прихожу в полночь, как черт, – сказал Шульман с порога. – Мне не спится, хочется поговорить, а прапорщик Купросов заснул мертвым сном и в придачу храпит…
– И мне не спится, – ответил я, – садитесь, Яков Лаврентьевич. Поройся-ка в чемодане, – сказал я Федору, – там портвейн должен быть.
Добрая душа Шульман от последних слов повеселел. Он происходил из немцев, но из немцев обрусевших, и цельность тевтонского характера была разрушена в нем влиянием русского окружения, особенно в Московском университете, где он проучился два курса до академии. К добрым немецким свойствам – ясности жизненной цели, твердому уму и привычке философствовать – примешались их славянские антиподы – чувствительность и следование желаниям. Особые чувства он питал к вину, которое, хоть и был доктор, или именно поэтому, по правилам самообмана, считал за лучшее среди целебных средств. Впрочем, немецкое благоразумие удерживало эту русскую страсть в приемлемых пределах.
– О чем же, Яков Лаврентьевич, вы хотите поговорить? – спросил я, откупорив бутылку. – Уж не о психологии ли самоубийцы?
– Пустое об этом говорить, – сказал лекарь. – Достоверным источником такого состояния могут служить лишь записи или рассказ человека, стрелявшего в себя, но неудачно. Все другое – наш вымысел. Чувство неудавшейся жизни может быть интуитивным, а потому правильным. Интересно как раз обратное – не то, что некоторые стреляются или прыгают в омут, а что многие этого не делают, хотя должны.
– Инстинкт, – возразил я.
– Вот и заковыка, что инстинкт, – сказал Шульман и отпил из кружки. Сильный инстинкт что, по-вашему, означает? Впрочем, сам и отвечу – слабость сознания. Взять каторжника, ему дали пожизненно рудники. Представьте, под штыком, терпит издевательства, но тянет, тянет, как вол. Таковым он и становится. Что светит ему? Какая звезда? Взять бы, кажется, ремень, привязать к суку и захлестнуться. Но нет…
– Стало быть, герой сегодняшней трагедии проявил высокое сознание?
– Отчего же говорить нет. Скажу – да.
– Однако было этому Северину в чем себя проявить кроме чувств, сказал я. – Все отмечали – умен и, брат говорил, увлекался химией. Мог ученым стать.
– Простите меня, что вмешиваюсь, – сказал с печи мельник. – Вот вы о Северине говорите. А что такое случилось?
– Застрелился, – ответил я, – два часа назад.
– Северин?! – вскричал старик и соскочил с печи. – Застрелился? Так этого не может быть.
– Почему же не может, – сказал Шульман. – Своими глазами видали.
– Вот беда! Вот беда! – запричитал мельник.
Я удивился:
– Да вам какая беда?
– Так я его знаю с пяти лет. На мельницу прибегал. С сыном моим Иваном дружили, охотились вместе. Вот кто был хороший человек, видит бог, хороший. Но не мог он застрелиться! – Мельник уставился на нас полными слез глазами.
– Из-за девушки застрелился, – объяснил я. – Не захотела с ним под венец идти.
– Из-за девушки? – еще более удивился старик. – Не стал бы он плакать из-за девушки. Ого! Это молодец.
Откуда тебе о нем знать, подумал я. Дружил он, что ли, с тобой, старым вдовцом? И туда же, рядить.
– А как он застрелился? Как? – допытывался мельник.
– Пруды у них есть, – сказал Шульман. – Беседка стоит. (Знаю, знаю, закивал старик.) Вот там себя и убил.
– Господи! Вот беда! Вот несчастье! – бормотал мельник. – На воздух выйду. – И он исчез.
IX
– Да, так мы о сильной воле говорили, – вспомнил лекарь.
– О слабой, – поправил я. – А если то, что вы называете слабостью, богобоязнь?
– Не надо, не надо! – замахал на меня Шульман. – Не надо бога привлекать. Сами хорошо знаете, что никто, помимо истеричек, в бога не верует.
– Ну уж это вы слишком, – слегка опешил я. – Никто не верует, а меж тем все человечество молится.
– Молится! – хмыкнул Шульман. – Эка важность! Вот в нашей благословенной Отчизне еще трех лет не прошло, как людей от скотского звания освободили. И то под выкуп, как турки. А в Казанском соборе, видели, с какой страстью кресты кладут? Хороши, нечего сказать, христиане. По три шкуры дерут. Тот же хлебосол Володкович. Отчего не хлебосольничать с дармовых денег. И детки под стать. Одна – дура, бездельница, только и есть достоинств, что смазливая, и к тому же истеричка, по голосу слышно, младший – манией величия болен, могу гарантию подписать, старший – но о нем поздно говорить. Хотя в медицинском отношении случай весьма занимательный. Скажу вам даже, что это самоубийство подсказало мне тему исследования. Вернемся из похода – обязательно займусь.
– И вообразить не могу, что вас заинтересовало, – сказал я. – Обычный выстрел в упор. В Севастополе я десятки таких ран видел после рукопашных.
– Это верно, – согласился лекарь, – рана как рана. А любопытно то, что за полчаса, которые вы определили между выстрелом и нашим осмотром тела, оно не должно было охладиться до такой степени. Вот и темка для какого-нибудь студента: "Влияние внешних условий на скорость охлаждения трупа".
– Фу! – поморщился я. – Что за удовольствие. И пользы-то никакой для живых.
Шульман ухмыльнулся:
– А какое удовольствие вам, артиллеристам, рассчитывать разлет шрапнели?
Я собрался возразить.
– Ну да, ну да, – опередил меня Шульман. – Это для славы оружия и блага Родины.
– Но за какое время, вы думаете, – сказал я, – он мог остыть до такого состояния?
– Часа за два, – был ответ.
– Нереально, – сказал я. – Что же, он умер двумя часами раньше, чем курок спустил? Этак выходит, что он уже неживым в беседку пришел.
– Выходит, что так.
– Мистика, Яков Лаврентьевич. Переменим предмет. Меня такая тема совершенно точно лишит сна.
– Могу снотворное предложить, – ответил лекарь. – Батарейный командир, между прочим, воспользовался.
– Естественно, – сказал я. – Такие переживания… Держу пари, что у следующего помещика он потребует сдать детей нашему караулу.
Мы посмеялись над некоторыми странностями нашего подполковника, пришли в хорошее расположение духа, и лекарь, поскольку портвейн в бутылке иссяк, отправился на свою квартиру. Федор поехал его проводить.
Я написал под свидетельством фамилии и чины офицеров, задул свечу, лег на сенник, но не смог заснуть, пока не вернулись Федор и старик. Хотя какая все же странность: что мне было до них?