Текст книги "Философский камень"
Автор книги: Колин Уилсон
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 22 страниц)
– Впечатляет, а?
Тут я понял, что и он ощущает то же самое.
Ощущение, когда мы ставили машину напротив Стоунхенджа, сделалось таким сильным, что я, когда Литтлуэй отправился за билетами, не дожидаясь, двинулся через дорогу к камням. Это было нечто неописуемое. Если бы я пытался воссоздать все это в фильме, я бы использовал вибрирующее гудение – едкое, зловещее. Хотя и такая подача – чрезмерное упрощение. В некотором смысле это напоминало скорее запах, уловимый неким внутренним чутьем, запах времени. Я внезапно заглянул в колодец времени. То был, возможно, самый необычный момент в моей жизни. Когда человек, всю свою жизнь проживший дома, впервые отправляется в путешествие, во всем окружающем ему мнится что-то тревожное, нелегкое. Ему бы хотелось, чтобы весь мир был под рукой, вместе с ним наблюдал то, что он видит сейчас, чтобы было подтверждение, что перед глазами сейчас действительно горный хребет или солнечный закат над Гонконгом. В душу вкрадывается некая болезненная неуверенность: находиться один на один со всем этим.
В данную минуту я лицезрел нечто, чего не видел еще никто из людей. Я озирал огромный провал, под стать Большому Каньону или водопаду Виктория, только это был провал во времени. Но я, несомненно, видел его, сознавал его как реальность. Это было головокружительное ощущение, все равно что смотреть вниз с какого-нибудь невиданного утеса, видя бесконечный каменный склон, но так и не прозревая дна.
Мне пришлось сплотиться как человеку, усилием воли отводящему взгляд от пропасти. От чувства одиночества веяло мертвенным холодом, видение времени размыло мою обыденную сущность.
Когда мы миновали деревянные ворота, пошли по насыпной дорожке, меня охватило ирреальное ощущение, словно ныряльщика, плетущегося по морскому дну. Мимо прошла еще одна группа людей, и я с трудом сдержал желание расхохотаться над их уютным местечковым воркованием. Находиться здесь, в двадцатом веке, представилось вдруг чем-то неуместно странным, все равно что вернувшемуся с Марса астронавту навестить родную деревню, где, оказывается, люди все так же блаженно живут местными сплетнями да площадными базарчиками.
Хотя я и «отвел» ум от самого провала сквозь время, вибрация по мере приближения к камням все не утихала.
– Как ощущение? – спросил я у Литтлуэя. Тот шел, поджав губы с таким видом, будто на языке у него что-то кислое.
– Странное, – откликнулся он.
Я открыл купленный Литтлуэем билет и прочел: «Стоунхендж строился в три этапа, первый между 2000 и 1900 гг. до н.э... Ниши Обри, судя по всему, использовались для кремации. Кусок графита из ниши 32, проверенный радиоуглеродным методом, был помещен туда в 1850 г. до н.э...» Ум словно подернулся рябью: перед внутренним взором разворачивалась картина, причем от меня зависело, смотреть на нее или отставить. Я решил посмотреть. Контуры равнины смотрелись несколько иначе, не такими плоскими; трава под ногами была длиннее и жестче; огромные, гораздо выше десяти футов, обезьяноподобные люди тащили, похоже, плоскую каменную плиту. Стоунхендж опоясывал ров. На земле лежали кости животных.
Едва я позволил себе вникнуть в эту картину, как нахлынули и другие образы; все равно что, прогуливаясь у моря, попасть вдруг под тяжелую волну – нечто холодное, от чего перехватывает дыхание, один на другой наслаивались десятки ракурсов Стоунхенджа. В одном – особенно четком – мой взгляд падал на вертикальные камни с расстояния несколько футов, и каждая выщербина на их поверхности читалась на удивление внятно, словно письмена – четко угадывалось триединство дождя, ветра и времени, равно как и тяжкая работа тесла и увесистых каменьев, немолчным стуком своим сглаживающих неровную поверхность.
Пытаясь различить что-либо в этом необузданном взвихрении вибраций и образов было бессмысленно: поистине вавилонское столпотворение. Я направился обратно к машине, Литтлуэй пошел следом. Мы с ним мыслили теперь достаточно в резонанс, потому он почти всю дорогу до Грейт Глен молчал. Я был полностью истощен, словно преодолев какую-то огромную опасность.
А когда ум успокоился, кое-что мне открылось с доскональной ясностью. И среди прочего вот что: отдаленные эпохи у меня получалось видеть гораздо яснее, чем более поздние. Трудно объяснить, почему именно; скажу разве, что «чем ближе, тем размытее суть». Более поздние периоды истории рассматривать можно (с помощью метода, который я вот-вот опишу), но коль скоро цель исторического исследования – уяснение сути, отдаленные периоды «просмотру» поддаются проще, чем недавние.
Однако, что больше всего смутило меня в восприятии Стоунхенджа, так это странное чувство зловещести, немой угрозы. После операции я от этого чувства, можно сказать, освободился вообще, последний раз подобие страха я испытывал тогда, когда мы с Лайеллом заглядывали в жуткий колодец Чичен-Итца[149]149
Чичен-Итца (Чичен-Ица) – древний город майя на полуострове Юкатан в Мексике, разрушен в 1178 г. В центре города находился священный колодец, где приносили человеческие жертвы богу дождя.
[Закрыть] с его осклизло-зеленой поверхностью, и мне живо представилось, как туда в жертву божеству сбрасывали детей.
Так почему, перенесясь через напластования эпох, начинаешь невольно проникаться ужасом? Может, от чувства собственной незначительности? Но так его в какой-то степени привносит и любая наука? Кроме того, вдумавшись, я рассудил, что дело здесь, может статься, еще и в незрелости. У меня все еще не получалось рассматривать себя иначе как Гарри Лестера, баловня судьбы тридцати шести лет от роду[150]150
Тридцати шести лет от роду – То есть действие происходит уже в 1978 году (Лестер родился в 1942 году).
[Закрыть]. Как только мне удастся отделаться от этого провинциализма в смысле личности, время перестанет меня отторгать. Но откуда все же чувство зловещести?
Я был так поглощен этим вопросом, что голос подал, лишь когда мы проезжали через Ханиборн:
– Ты когда-нибудь слышал о людях каменного века выше десяти футов ростом?
– Да, только не в Англии.
– А где?
– На Яве, если не путаю. Фон Кенигсвальд[151]151
Кенигсвальд Густав Генрих Ральф фон – немецкий антрополог, во время раскопок на острове Ява в 1937 – 1941 гг. обнаружил останки гигантской человекообезьяны – мегантропа.
[Закрыть] откопал какой-то невероятной величины череп и челюсти, где-то во время войны. Назвал их, по-моему, мегантропом[152]152
Мегантроп (Meganthropus) – подвид т. н. «человека умелого» (Homo habilis) – первого известного нам вида людей; жил в Юго-Восточной Азии 2 – 1.5 млн. лет назад.
[Закрыть] или что-то вроде этого. А что?
Я рассказал о своем странноватом видении великанов. После шекспировских штудий скептицизма у Литтлуэя поубавилось.
– «Великанья» твоя гипотеза просто идеально объясняла бы, как люди каменного века управлялись с камнями такого размера и веса. Только вот звучит все же не очень убедительно, так ведь? То есть, если б великаны действительно были, нашлись бы и кости, как на Яве.
Довольно странно, только никто из нас ни разу не спросил, а что же чувствовал на Стоунхендже сам Литтлуэй. Лишь спустя несколько недель он сказал, что тоже ощущал «вибрации». Он тогда счел, что они телепатически исходят от меня.
По возвращении в Лэнгтон Плэйс Литтлуэй справился насчет яванского «великана» у Вендта в его книге «Я искал Адама». Из нее мы почерпнули, что первые из «великанов» были обнаружены в Китае[153]153
Первые из «великанов» обнаружены в Китае – Имеются в виду находки останков синантропов.
[Закрыть], в тех же слоях, что и синантроп[154]154
Синантроп – разновидность Homo erectus (см. ниже), обитал в Китае около 400 тыс. лет назад, отличался сравнительно крупными размерами.
[Закрыть] – Homo erectus, первый «настоящий» человек, возраст которого насчитывает примерно полмиллиона лет. Вендт пишет: «Завершив тщательное обследование костей стоянки Чжоукоудянь[156]156
Чжоукоудянь – селение близ Пекина, где были обнаружены останки синантропов.
[Закрыть], Вейденрейх[157]157
Вейденрейх Франц (1873 – 1948) – немецкий археолог и анатом, первооткрыватель синантропа.
[Закрыть] сразу же заявил, что те синантропы забивались насмерть, затаскивались в пещеры Драконовой горы, где их зажаривали и пожирали. Дотошное обследование, судя по всему, подтвердило его правоту...»
Когда Литтлуэй зачитывал этот отрывок, я вновь ощутил неприятную вибрацию, чувство зловещести и насилия.
«...У всех чжоукоудяньских черепов в затылочной кости имелась искусственно проделанная дыра, чтобы можно было, запустив руку, извлечь мозг». Вот какой смысловой оттенок я смутно уловил в Стоунхендже. Вендт, продолжая описывать находки в виде осколков огромных черепов близ Сангирана[158]158
Сангиран – стоянка Homo erectus на острове Ява.
[Закрыть] на Яве, задает вопрос: «Существовало ли на Яве фактически три разновидности раннего первобытного человека: один нормальных размеров, другой крупнее среднего и, наконец, один гигантских пропорций?»
«В то время были на земле исполины»[159]159
«В то время были на земле исполины» – цитата из Книги Бытия (Быт. 6, 4).
[Закрыть], – процитировал Литтлуэй Книгу Бытия. – Только ископаемых останков оказалось на удивление мало. Так что, пожалуй, можно предположить, что их было раз-два и обчелся».
На следующей неделе от заинтересовавшей меня темы первобытного человека пришлось отвлечься. Роджер Литтлуэй пригласил к ужину профессора Лестерского университета Нормана Глэйзбрука. Глэйзбрук является автором популярной иллюстрированной биографии Шекспира; нам он сказал, что работает сейчас над книгой о Марии Стюарт, с экскурсами в различные аспекты елизаветинской эпохи. Ему хотелось взглянуть на тетрадь Дианы Литтлуэй по Брайанстон Хаус. Я счел, что не будет вреда рассказать ему и о моем открытии в приходской книге Бидфорда-он-Эйвон. Меня самого эта история больше не занимала, так что Глэйзбруку я все рассказал с тем лишь, чтобы поделиться своей находкой.
Я спросил, видел ли он Нортумберлендский манускрипт. Он сказал, что намерен с ним ознакомиться; он уже обращался за разрешением к нынешнему герцогу, но получил ответ, что документ отдан на время в Британский музей на выставку елизаветинских манускриптов и книг. Я полюбопытствовал, считает ли профессор это аргументом в пользу того, что некоторые из современников считали, имена Бэкона и Шекспира между собою тесно связанными. Тот в ответ пожал плечами.
– Манускрипт упоминает еще и о Томасе Нэше[160]160
Нэш Томас (1567 – ок. 1601) – английский писатель и публицист.
[Закрыть]. Вы думаете, это тоже был один из псевдонимов Бэкона?
– Если я точно помню, это имя упоминается только раз. Имя же Шекспира, как и Бэкона, упоминается снова и снова.
Нельзя сказать, чтобы профессор откровенно уклонялся от дискуссии. Но было совершенно ясно, что это тема, которую он предпочитает не задевать. Несмотря на это, нам он показался обаятельным и приятным человеком. Литтлуэй потом заметил:
– Забавно, как все эти схоласты начинают переминаться, стоит разговору зайти о Бэконе с Шекспиром. Боже ты мой, ну чего разыгрывать из себя девственницу, которой домогаются! Почему не признать, что Бэкон мог писать вместо Шекспира, и на этом точка? Пьесам от этого ни холодно ни жарко.
Назавтра он заговорил об этом дважды; видно, тема эта не давала ему покоя.
– Вот забавно было бы найти какой-нибудь абсолютно непробиваемый аргумент, что Бэкон и был Шекспиром. Интересно, они бы все так же от него отмахивались?
Через несколько дней Литтлуэю пришла карточка от его лондонского продавца книг, который сообщал, что закупил библиотеку с большим количеством философских работ восемнадцатого и девятнадцатого веков. Мы выехали после завтрака и на Пикадилли прибыли часа через три. К двум часам Литтлуэй разобрался с книгами и указал, какие именно отослать в Лэнгтон Плэйс. Есть никто из нас не хотел (мы редко когда подкреплялись между завтраком и ужином), поэтому решили отправиться прямо в музей, посмотреть на Елизаветинскую выставку. Я-то знал, что у Литтлуэя на уме. Но он не проговаривался, пока мы около часа не протолклись, разглядывая стеклянные ящики с экспонатами в Королевской библиотеке. Мы смотрели на первое издание сонетов, открытое на странице с посвящением: «Тому единственному, кому обязаны своим появлением нижеследующие сонеты, господину У.Х.»[161]161
«Господину У.Х.» – полагают, что этим человеком мог быть предприимчивый делец Уильям Холл, добывший рукопись «Сонетов» для издателя. Ранее считалось, что У. Х. – актер Уильям Хьюз, игравший в шекспировской труппе женские роли.
[Закрыть] и так далее.
– Как там твоя интуиция, работает? – поинтересовался Литтлуэй.
– В этот час как-то не очень, – со смехом ответил я. – Устал что-то.
– Никаких соображений, что это за У.Х.?
Я пристально вгляделся в книгу, пытаясь придать уму пассивность, настроиться на прием.
– Лучше, если бы я мог ее коснуться, – сказал я наконец.
– Это можно устроить. У тебя с собой пропуск в зал рукописей?
Пропуск оказался при мне. Времени было всего три пятнадцать, до закрытия еще почти два часа. Мы прошли в зал рукописей, и я заполнил там заявку на сонеты Шекспира. Литтлуэй запросил Нортумберлендский манускрипт. Мы оба были знакомы библиотекарю; прошло всего десять минут, и книга с манускриптом уже лежали перед нами.
Лондон нагнал на меня усталость; ноги ныли так, как бывает, видно, после ходьбы исключительно по лондонским тротуарам. Однако я чувствовал себя приятно расслабленным. Мне всегда нравилось в музее, но теперь эта громада со всеми ее залами словно разом рассредоточилась в моем уме; египетские мумии и вавилонские саркофаги, буддистские божества и греческие скульптуры. В то время как я сидел в ожидании книги, мозг мой начал работать с изящной четкостью, и я уяснил, что окончательное спасение человека зиждется исключительно в уме. Ибо для животных жизнь в целом – это череда закоулков. Под «закоулком» имеется в виду зыбкое, тягостное, убогое существование. Жизнь утвердилась в материи, но плацдарм ее ничтожно мал, материя отводит ей для проявления лишь узкое, загроможденное пространство. Потому и жизнь, почти в прямом соответствии, ютится в узости, трудностях, тривиальности – борьба Лаокоона[162]162
Лаокоон – троянский прорицатель, возражавший против ввода в город оставленного греками деревянного коня и задушенный за это вместе со своими детьми двумя водяными змеями.
[Закрыть] со змеями. Ныне через цивилизацию человек приблизился к решению проблемы, как обеспечить свое существование. Lebensraum («Жизненное пространство»), необходимое ему сегодня, состоит исключительно в ментальности: окинуть мир с расстояния, увидеть жизнь как единое целое. Интуитивно человек знал это всегда и возводил храмы, библиотеки, музеи – все для того, чтобы содействовать уму в его борьбе за отрыв от узости настоящего.
Прибыла книга. Физически я устал (в зале было тепло), но чувствовал полную умиротворенность. И тут, вглядевшись в страницу с посвящением, я попытался представить облик издателя, написавшего эти строчки, – Томаса Торна (под посвящением стояло: «Т.Т.»). Почти моментально возникла умозрительная картина неброской наружности коренастого человека, ростом гораздо ниже среднего, один глаз чуть косит. Только все это смотрелось как-то неубедительно; не было «вибраций» реальности, ощущавшихся на Стоунхендже; картина вполне могла оказаться чем-то средним между сном и явью. Я сосредоточился на инициалах «У.Х.» – отдача оказалась в целом более предметной. На странице словно проступило все имя: «Уилмотт Хейвуд»[163]163
Хейвуд Томас (ок. 1574 – 1641) – английский драматург, автор комедий и исторических хроник.
[Закрыть], дополнившись постепенно умозрительным образом мужчины лет под сорок с грубым лицом алкоголика, нос в красных прожилках. Я написал на листе бумаги: «Уилмотт Хейвуд, старший брат драматурга Томаса Хейвуда, состоявшего, как и Шекспир, в труппе королевских актеров». Связь с Шекспиром, несомненно, была, только, безусловно, не тесная дружба. Я вновь попытался сосредоточиться и на этот раз ясно ощутил, что посвящение «Господину У.Х.» к Шекспиру никакого отношения не имеет. После этого, прежде чем продолжать, я вынужден был минут на пять расслабиться; инсайт сделался смутным и ненадежным. Я напрягся снова, на этот раз повеяло определенно какой-то нечистой историей. Хейвуд отнес сонеты Томасу Торпу, который признал его как «того единственного». Шекспир же заявил Бэкону протест, что они напечатаны без его разрешения. Фактически самому Хейвуду сонеты вручил Шекспир... На этом инсайт угас.
Литтлуэй, сидевший возле меня, цепко глянул на лист бумаги, сопроводив взгляд медленным кивком. Затем книгу он от меня отодвинул, положив на ее место Нортумберлендский манускрипт. Тот представлял собой сложенные листы, в свое время, видимо, сшитые. Толстым манускрипт не мог быть изначально: сложенные листы такого размера было бы трудно разгибать. Очевидно, он побывал в огне: левый нижний угол был обуглен, сами листы сильно истерты по краям.
К этому времени я утомился, и манускрипт не очень-то меня занимал. Полистав наобум страницы, я сдержал зевок и оперся лбом о согнутую в локте руку, делая вид, что склонился над документом. Закрыл глаза, и ум тотчас наводнила ватная, приятная пустота. Одновременно с тем до меня донеслись «вибрации», запахи и звуки. Я быстро приоткрыл глаза, лишь убедиться, что запахи и звуки исходят не из зала рукописей, и снова закрыл, Происходящее поглотило меня полностью. Свободный от всегдашнего бремени моей личности, от привязанности к сущему, мой ум постепенно впал в дрейф, словно лодка во время штиля. Запахи (неприятные) и звук возвратились. Вонь стояла несусветная, как будто нечищенный клозет и одинаково неопрятная мясная лавка заблагоухали разом в жаркий день. Звуки шли явно с торговых рядов: крики, скрип и стук повозок, лай собак, детский щебет и неумолчное заунывное зудение мух.
Я находился на узкой кривой улочке, где крытые тесом дома сходились над головой почти вплотную. Вонь исходила от булыжников внизу, скользких от испражнений, мочи и объедков. Посередине улицы тянулась широкая сточная канава. Однако прохожих запах улицы, судя по всему, нисколько не занимал. Через канаву (по которой, я видел, плыла дохлая кошка) бойко перепрыгивал малец; при каждом его прыжке над канавой взвивались полчища потревоженных навозных мух – огромных. По улице над канавой протарахтела запряженная парой лошадей карета. Она была без рессор, а поэтому немилосердно тряслась и подпрыгивала на булыжниках. Большинство людей выглядели донельзя бедно. Со двора меж двумя домами показался весьма щеголевато одетый мужчина; к ногам его были пристегнуты какие-то металлические предметы, приподнимающие его над канавой на три-четыре дюйма; шел он неуклюже, с металлическим клацаньем.
Нельзя сказать, будто я спал. Я досконально ощущал, что бодрствую (хотя весьма поверхностно) и даже что нахожусь в Британском музее. Литтлуэй спрашивал потом, мог ли я перемещаться по улице, как обычно происходит во сне. Ответ: нет. Несмотря на то, что я ощущал ее присутствие физически, свое тело я фактически не сознавал; я представлял собой созерцающий ум в чистом виде и сцену мог изменить, просто подумав о чем-нибудь другом. Странным во всем этом было ощущение того, что я знаком со всем, на что смотрю, словно я лишь воссоздавал исключительно четкие воспоминания детства.
Я сменил ракурс наблюдения, переключившись на конец улицы. Там по всем четырем углам громоздились телеги, с которых торговцы продавали съестное. Тот, что ближе ко мне, подавал из большого керамического горшка вареную рыбу. Возле, на деревянной доске лежала капуста – вареная, листья уложены стопкой, образуя эдакий «кирпич»; торговец попросту насекал «кирпич» ломтями, словно это был сыр. Плавающие в горшке куски рыбы и мидии имели вид крайне неаппетитный.
Примечательным для Лондона конца шестнадцатого века (у меня не возникало ни малейшего сомнения, что передо мной именно эта эпоха) было то, что участки невероятно скученной застройки перемежались пустырями. Я смотрел через площадь, дома вокруг которой были крупнее тех, что на «моей» улице. Окна обрамлены были освинцованными рамами, причем застеклена лишь верхняя половина окна, а нижняя имела открывающиеся ставни для доступа воздуха (на улице за мной застекленных окон почти не было; имелось только место под ставни). В центре площади горел огромный костер; языки взметались на вышину дома, – и издавала немилосердно душную какофонию артель менестрелей, вооруженных дудками, барабанами и смычковыми. Особенно бросалась в глаза узость крыш, из которых некоторые смотрелись вообще как ведьминские шляпы. Некоторые из домов имели водостоки, с которых дождь, видимо, лил прямехонько на идущих внизу пешеходов. На той стороне площади виднелась зеленая прогалина с деревьями. На фоне неба различалось несколько изящных церковных шпилей. Еще обращало на себя внимание обилие флагов, вымпелов и флюгеров на крышах – видно, лондонцам нравилась придавать своему городу праздничное обличье. Вместе с тем общий вид был не праздничным, а, скорее, убогим и навевал глухую тоску. Дерево – основной материал домов – было по большей части некрашеным. В воздухе стоял какой-то странноватый, специфический запах, перебивающий на открытой площади даже застоявшееся «амбре» мочевины, Такое не поддается описанию. Нечто заплесневелое, одновременно с тем смолистое, при всем еще этом и какое-то пряное, отдающее не то корицей, не то гвоздикой (я заметил, что очень многие жители из тех, кто одет побогаче, имеют при себе ароматические шарики, на ходу то и дело поднося их к носу. Дефо упоминает, что их во время чумы считали предохраняющим средством от заразы).
Ирреальности во всем наблюдаемом не было. Происходящее я различал с такой же ясностью, как пару часов назад лица пешеходов на Пикадилли. Из мужчин здесь многие носили бороды; популярностью, похоже, пользовалась округлая, «под Генриха Восьмого»[164]164
Генрих VIII (1491 – 1547) – король Англии из династии Тюдоров, правил в 1509 – 1547 гг.
[Закрыть]. Удивительно большое число лиц из тех, что я видел, имело гротескные дефекты. Неподалеку спиной ко мне стояла стройная девушка лет шестнадцати. Стоило ей повернуться, как стало видно, что у нее отсутствует левая ноздря, все равно что срезана ножом. У многих людей лица были изъязвлены оспинами. У большого числа женщин – даже молодых – волосы были с проседью: вполне вероятно, из-за недостатка каких-нибудь витаминов в питании. Заметил я и нескольких крыс, без опаски трусящих через улицу, словно собаки; это натолкнуло меня на мысль, не является ли обезображенность лиц частично следствием того, что крысы нападают на спящих младенцев.
Пожалуй, больше всего из увиденного подавлял вопиющий контраст между богатством и нищетой. Отдельные особняки, величавые, как на полотнах Рембрандта, красовались бок о бок с глинобитными лачугами. По площади сновали затейливо разукрашенные кареты и неказистые крестьянские возы, нередко на скорости, довольно-таки опасной для пешеходов. В людской толчее, наряду с франтоватыми господами при мечах, теснились нищие.
Я обратил внимание, что по современным меркам одежда на людях была удивительно груба. И богачи, и бедняки здесь носили в основном чулки из толстой грубой шерсти; ткань одежды немногим отличалась от мешковины. Но несмотря на это, люди имели достаточно здоровый вид; кстати, тучных людей, и мужчин, и женщин – таких, что глыбы жира просто колыхались – встречалось больше, чем в любом из современных городов.
В зал рукописей я возвратился с неимоверным облегчением. Походило на возвращение после долгого (и довольно неприятного) странствия. Я посмотрел на часы: всего лишь половина пятого. Между тем, мне казалось, что я отсутствовал несколько часов кряду. Тронув Литтлуэя за руку, я прошептал: «Пойдем». Мы сдали рукопись, томик сонетов и отправились из зала. Когда вышли на двор музея, я поймал себя на том, что у меня тихий восторг вызывает воркование голубей, залитые солнцем деревья, аккуратные фасады домов напротив, легкие платьица девушек.
Когда садились в машину, я в нескольких словах изложил Литтлуэю, что произошло со мной в зале. Тот взволновался, пожалуй, больше моего (мной сейчас владела какая-то странная усталость и апатия). Он переспросил меня по крайней мере раз пять-шесть:
– Так ты уверен, что это был не сон?
Я отвечал, что абсолютно уверен: я же открыл глаза и огляделся, прежде чем снова углубиться до «виденческого» уровня. Тогда он начал допытываться, уверен ли я, что мне не снилось, будто я оглядываю зал. В вопросах уже не сквозил обычный для Литтлуэя осторожный скептицизм; он действительно не сомневался, что произошло нечто из ряда вон выходящее. Его интересовало теперь, что именно случилось, каким образом.
Эту тему мы обсуждали всю обратную дорогу до Грейт Глен, двигаясь на скорости сорока пяти миль по центру автострады; возле то и дело раздраженно сигналили обгоняющие нас машины, только мы не обращали внимания. Разговор у нас был очень долгий, так что передавать его здесь полностью нет смысла; я лишь попытаюсь кратко сформулировать общее содержание.
Прежде всего, какова природа времени? Оно не что иное, как функция сознания. То, что происходит во внешнем мире – это «процесс», метаболизм. Там «времени» нет. Вот почему традиционные рассказы о путешествии во времени так абсурдны и почему здесь на каждом шагу возникают парадоксы, явный признак абсурдности: например, такой, что, отправляясь в путешествие во времени, я столкнулся бы с целой вереницей «меня»: мной минутной давности, мной двухминутной давности и т.д. Нет, там «времени» нет; это искусственное абстрагирование от идеи процесса. И, очевидно, нелепо рассуждать о «путешествии» в процессе или метаболизме.
Следовательно, на самом деле путешествовать во времени я не мог. Однако я и не спал. Так что же со мной происходило?
Вначале я полагал примерно вот что: я использовал свое «воображение» примерно так же, как на лужайке Брайанстон Хаус, только утомленность сняла некоторую преграду – ощущение собственной сущности, интерес к внешнему миру, – так что воображение достигло особенной сосредоточенности и прочности.
– Но если это было воображение, откуда тогда столько деталей? – усомнился Литтлуэй.
Он был прав. Мой прежний аргумент о видении в Брайанстон Хаус здесь уже не срабатывал. Тогда я бодрствовал, и чувства мои развернулись подобно широкой сети, «сложив» просочившиеся факты в реальность, которую в обычном состоянии не сознаешь. В музее глава у меня были закрыты, а чувства «сужены» – я полуспал.
Вначале мы так и сяк поигрывали гипотезой, что это было вполне обычное воображение: воспоминания из прочитанных книг и виденных когда-то картин каким-то образом наложились, и возникло то самое видение елизаветинского Лондона. Однако, задумавшись об этом по-настоящему, я невольно пришел к выводу, что это не так. Начать с того, что о елизаветинцах я не знал почти ничего: история не моя специальность.
– Походило на исключительно четкое воспоминание, – сказал я.
Мы оба призадумались.
– Ты имеешь в виду память о каком-нибудь прошлом существовании? – переспросил наконец Литтлуэй.
– Вроде того.
– Ты полагаешь, что жил в Лондоне во времена Шекспира? Что-то не очень уж верится в такое совпадение.
Он был, безусловно, прав.
Альтернатива виделась настолько спорная, что мы оба, собственно, не были ей и рады. Получалось вот что: я просто затронул источники родовой памяти, взял и углубился под уровень своей сознательной сущности, слившись с какой-то более широкой, общечеловеческой. Это несколько обеспокоило, поскольку подразумевало эдакую странную теорию человеческой сущности. Меня никогда не убеждали рассуждения Юнга насчет коллективного бессознательного[165]165
Рассуждения Юнга насчет коллективного бессознательного – В психологии К. Г. Юнга постулируется наличие в человеческой психике, помимо индивидуального бессознательного, и более глубокого слоя – коллективного бессознательного, состоящего из общечеловеческих первообразов – архетипов.
[Закрыть], и если я задел этот слой, то почему я по-прежнему сознавал, что нахожусь в зале? Сознания (в том смысле, чтобы заснуть) я не терял ни минуты.
К тому времени как проехали Грейт Глен, беседа нас обоих утомила. Как бы завершая рассуждения, я сказал:
– Все равно у меня впечатление, что мы в отношении самого ума допускаем какую-то элементарную детскую ошибку. Люди испокон веков пребывали под гнетом какой-то полусонности, все равно как под действием наркотика. Мы сами-то высвободились из этого состояния всего несколько месяцев назад. Потому стряхнуть его с себя окончательно так и не можем.
Можно легко объяснить, что ввергало меня при этих рассуждениях в растерянность. Я всей душой склонен верить, что многим людям присущ дар предвидения, телепатии и так далее, и даже готов согласиться, что некоторые психоделические средства могут вызывать такие состояния инсайта. Но люди со «вторым зрением» не способны управлять этим своим даром. Они видят «духов» или предвидят будущее, хотят они того или нет. Будь мое видение елизаветинского Лондона действительно своего рода вторым зрением, шестым ли чувством – чем угодно, – тогда, безусловно, оно бы действовало все время. Например, я мог бы ясно «видеть» историю этого древнего «Бентли» – завод, где он был собран, прежних хозяев и так далее. Почему бы нет? И даже если представить, что по какой-то странной причине наблюдать легче именно отдаленное, а не недавнее прошлое, то уж, безусловно, я бы ощущал «вибрации» при взгляде на каждый гранитный столбик-указатель, ведь граниту миллионы лет.
В тот вечер я слишком устал, чтобы отваживаться на какие-либо свежие эксперименты над своим умом. Вскоре после ужина я отправился спать и проснулся поздно, ближе к полудню. С вечера мне думалось, что «елизаветинское» видение может вызвать какие-нибудь интересные сны, но ничего подобного, насколько мне помнится, не произошло.
Я как обычно стоял у окна, с удовольствием вдыхая запах овеянных жарким солнцем, подстриженных газонов и клумб, и подумывал, какие новые впечатления готовит мне день. Мысленно я тогда ощущал, что нахожусь в преддверии какого-то открытия. Дверь неслышно отворилась, и заглянул Литтлуэй.
– А, так ты проснулся! Я решил тебя нынче не будить.
– Это что? – В руке у него я заметил похожий на статуэтку предмет.
– Я подумал, ты мог бы на ней проверить свой инсайт. Роджер несколько лет назад привез ее из Турции. Базальтовая фигурка, сделанная, возможно, еще хеттами[166]166
Хетты – индоевропейский народ, создавший мощное государство в Малой Азии в 1800 – 1200 гг. до н. э.
[Закрыть].
– Благодарю, – сказал я, протягивая к ней руку. Коснулся... и застыл.
Литтлуэй цепко вглядывался в мое лицо.
– С тобой все в порядке?
– Да. Сейчас будет нормально.
Я опустился на кровать и взял фигурку из рук Литтлуэя. Передо мной вновь разверзся колодец прошлого, причем ощущение было такое четкое и достоверное, будто бы я действительно стоял у края колодца и вглядывался в его глубины. Я почти ощущал влажный заплесневелый запах, хотя, понятно, это было наложением на мое восприятие (всякий, кто читал Гуссерля, поймет это).
Ощущение было недобрым, тревожным. Как мне его описать? Даром, что я по-прежнему находился в комнате, благоухающей теплым запахом спелой весны, новая реальность обдала меня с такой силой, что меня будто подменили. Мой ум вот-вот должен был влиться в очередной приятный и интересный день, уже настроившись на соответствующую волну предвкушения, и тут за секунду все переменилось, Все равно что, находясь на развеселой вечеринке, щелкнуть случайно кнопкой телевизора и услышать вдруг об объявлении войны.
От прошлого всегда веяло насилием, подспудным ощущением того, как люди и животные бездумно убивали. Но было в этой фигурке нечто совершенно особенное, то, что выходит за обычное равнодушие хищника к участи жертвы. Было бы несколько выспренным назвать это запахом зла, но именно эта фраза передает значение наиболее точно.
– Когда примерно жили хетты? – задал я вопрос.
– Очень приблизительно где-то между 1800 и 1200 годами до новой эры.
– Тогда это не хетты. Фигурка гораздо древнее этого периода.
– Откуда такая уверенность?
– А ты, когда держишь, ничего не чувствуешь?
– Нет.
– Сделай усилие.
Я взял Литтлуэя за запястье и постарался заставить его почувствовать. Какое-то время он сопротивлялся, не понимая, чего от него хотят; затем я почувствовал, как он с усилием пытается настроиться на невнятную зыбь струящегося из меня чувства. Сопротивление Литтлуэя было естественным. Несколько секунд, быть может, с полминуты, это действительно была просто зыбь, все равно что смотреть в эдакий диаскоп и несколько секунд видеть просто две картинки, одна возле другой, затем, с умственным усилием, обе они постепенно совмещаются, и изображение обретает четкость и объемность. Так, медленно фокусируя невнятный поначалу поток, Литтлуэй (это передалось) стал различать то, что видел я.