355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Клод де ля Фер » Тайна замка Аламанти » Текст книги (страница 8)
Тайна замка Аламанти
  • Текст добавлен: 9 сентября 2016, 19:34

Текст книги "Тайна замка Аламанти"


Автор книги: Клод де ля Фер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 9 страниц)

Там, посреди огромной комнаты с паркетным тисовым полом в окружении тридцати пар гостей лежало одетое в фиолетовый костюм с белыми чулками тело с оторванной выстрелом напрочь головой. Вместо некрасивого топорноносого лица валялись разбросанные по гладким деревянным плиткам куски кожи с волосами, белые кучки мозга и множество перемешанных с кровью осколков костей и обрывков некогда белого жабо.

– Решился-таки… – с грустью в голосе и так, чтобы слышала лишь я, произнес Сильвио. – Для него, может быть, и лучше.

– Почему? – спросила я, едва сумев разжать губы и оттого тоже тихо.

– Из-за тебя, София, – ответил он. – Если бы Леопольдо не встретил тебя, он бы жил да жил.

И в тот же миг я ощутила странный укол под глазом. А уже утром, перед тем как оказаться дома и лечь спать, глянула в зеркало – и увидела там маленькую родинку. Показалась она мне очень миленькой, хотя и побаливала.

«Бедный Леопольдо… – подумала, помнится я. – Ты – моя третья жертва».

Но ошибалась. Леопольдо был четвертым умершим по моей вине мужчиной. О третьем я еще не знала…

8

1601 год от Рождества Христова. А теперь точно такая родинка была под глазом моего отражения, хотя я точно знала, что подобного украшения на моем лице давно уже нет.

Пока я раздумывала над этим феноменом, за спиной моего отражения появился паж. Он вышел из-за занавески и телом своим заслонил узор на ней.

В первый момент я даже не поняла, что меня насторожило в нем. Появился новый человек в комнате – и можно, кажется, не бояться странного отражения… Но этот новый человек заслонил, сделал невидимым то, что было за спиной… привидения! Этого не могло быть!..

Продолжая держать руку на стекле зеркала, я резко обернулась…

Ни пажа, ни иного привидения за спиной моей не было.

Я посмотрела в зеркало – паж стоял на том же месте, улыбался мне.

Я убрала руку с зеркала – и паж исчез, а отображение смотреть на меня перестало. Точка под левым глазом исчезла…

Отвалившись на спинку кресла, я почувствовала, как силы покидают меня. Где-то под ложечкой возникла ноющая боль. С трудом дотянулась я до бронзового звоночка с розовой ленточкой, позвонила.

Никого…

Позвонила еще раз.

Вбежала Лючия. Судя по сытой мордочке ее и ворвавшемуся в мою комнату кобелиному запаху, передком своим она успела получить причитающееся, и не успела отдохнуть. Потому была вызовом недовольна, хоть и постаралась скрыть это.

Почти тотчас за служанкой вошел и мавр. Ночной белый колпак на его голове выглядел флагом оскорбленного достоинства. Белая ночная рубашка с торчащими из-под подола черными ногами и розовыми ступнями висела на нем так, что скрывала все недостатки его маленького корявого тела, выделяя лишь выпуклость в том месте, где ноги эти должны соединяться. Хорошая выпуклость.

Эти люди обязаны служить мне верой и правдой за сухой кусок хлеба, я могла наказать их безвинно, могла и убить, а вот разбаловала сдуру, дозволила чувствовать себя людьми. От того и явились по второму зову, с мордами недовольными, сердцами непокорными, ненавидя меня в душе и не очень-то стараясь скрыть этого чувство.

Вот тут-то я с особенной остротой почувствовала свое одиночество в родовом замке. Я стала волчицей в этом каменном логове. И нет ни одной близкой души рядом, не с кем перемолвиться искренним словом, некому выплакаться на грудь, облегчить душу.

– Что-то случилось, синьора? – спросила служанка, едва сдерживая рвущийся из глубины ее зевок.

– Вас испугали, синьора София? – спросил следом мавр вроде бы даже участливо, но при этом смотрел не в глаза мне, а на одну из икон.

Мгновение назад я еще ждала помощи от них, хотела посоветоваться, попросить служанку скоротать со мной эту ночь. Но после первого звука голоса Лючии поняла, что могу оказаться предметом внутренней насмешки каждого из них, возможным персонажем сплетен челяди, которой они обязательно донесут о моих страхах.

– Пшли вон! – прошипела я сквозь зубы, и перевела взгляд на зеркало.

Теперь эту постороннюю женщину с почти что моим лицом я считала единственным близким мне существом в замке – и от того уже не боялась ее, даже жаждала общения…

Служанка и мавр, привыкшие к перепадам моего настроения, не удивились и поспешили вон из спальни.

А я почувствовала прилив сил и любопытства – совсем, как в молодости. Для пятидесятитрехлетней матроны чувства эти не отличаются новизной, зато имеют особый аромат, ибо в любой момент могут погаснуть.

Я поняла, что последний изнуряющий своим однообразием год моей жизни был всего лишь прелюдией перед очередным приключением. А означать это может лишь одно – я должна броситься очертя голову навстречу неизвестности.

Дождавшись, когда шаги мавра и служанки затихнут, протянула руку к зеркалу и тронула помертвелым пальцем стекло.

Отражение улыбнулось мне.

– Я могу с тобой поговорить? – спросила я вслух.

Отражение покачало головой.

– Жаль… – вздохнула я, и перевела взгляд на пажа, стоящего уже рядом с ней. – А ты, малыш, по-прежнему хочешь меня?

На лице пажа отразились тревога и ожидание. И тогда я смело шагнула внутрь зеркала…

9

История зеркала, рассказанная мне отцом давным-давно

Брат дедушки моего отца – мой двоюродный прадедушка, стало быть, – много лет шатался по свету, плавал на различных кораблях под всевозможными флагами, даже Кристофора Колумба знавал, но в плаванье в Индию с ним не пошел, предпочтя какой-то выгодный контрабандный вояж в турецкие воды Средиземного моря. Достоинств у двоюродного прадедушки было не так уж и много, зато все знали, что был он не чист на руку, но при этом и щедр безмерно, переспал с толпой портовых шлюх, но не заразился ни от одной дурной болезнью, а когда все-таки случилось заболеть от той самой болезни, что привезли с собой из Нового Света моряки Колумба (сначала на фаллосе появлялась язвочка, потом проваливался нос и тело становилось вялым и бессильным), то не стал заражать никого, а сам себе устроил аутодафе в пустынном месте на Мальте.

В последний раз он посетил отчий дом лет за пять до своей кончины. Оказался, в тот раз при больших деньгах, привез массу подарков, среди которых были два особо привлекших внимание всех жителей замка и деревни огромных венецианских зеркала – такие ровные, что не искажали вида даже седого волоса, выросшего на подбородке прапрабабушки. Столь идеальной чистоты зеркал, говорили знатоки, не было даже у папы римского, не говоря уж о светских королях Европы.

На вопрос о том, где брат моего прадеда сумел добыть такое чудо, старый бродяга с присущей его соратникам по приключениям фантазией врал всякий раз по-новому, красиво и неожиданно, отчего, конечно, только сильнее запутал головы нашим недоумкам, а у прадедушки вызывал приступы гомерического хохота.

Братья, бесспорно, любили друг друга, но внешне симпатий своих никак не проявляли. Со стороны даже казалось, что каждый из них тяготится наличием брата.

О чем же они беседовали, оставшись наедине, оставалось для всех тайной.

Мой отец, бывший тогда юным наследником, боготворил своего двоюродного дедушку – и для него был священен приказ брата дедушки, велевшего не подходить к зеркалам самому и не подпускать никого к комнате, которая впоследствии стала моей спальней, а тогда была местом таинственных встреч моих предков с привидениями (как мне рассказывал дядюшка Никколо) и проезжими алхимиками.

Но главных бесед братьев было в этой комнате три, рассказал мне граф.

После первой на двери, ведущей в потайной ход за стеной спальни в Девичьей башне, повисло одно из привезенных двоюродным моим прадедушкой зеркал. Второй и третий раз братья отсутствовали так долго, что дедушка мой едва сдержал свое нетерпение, но все-таки не приказал слугам взломать дверь комнаты, чтобы убедиться в том, что его отец и двоюродный брат живы.

Надо признать, что, судя по рассказам графа, характеры моих прадедушек были одинаковыми. И в детстве они не раз отчебучивали такое, что отец их (мой прапрадедушка), не желая разбираться кто был в действительности заводилой шалости, заковывал обоих в кандалы и бросал на недельку-другую в подземелье, где компанию им составляли крысы да собственные крепостные, совершившие пакость своему господину. Разбойников, рассказывал граф, мой прапрадед там не держал, он либо варил их живыми в кипятке, либо приказывал забивать кнутами до смерти. Словом, тому, что два брата уединялись в комнате новой башни и отсутствовали по несколько дней за столом, не удивлялся в замке никто.

Вызывало лишь недоумение то, что всякий раз после отлучки выглядели братья здоровыми и веселыми господами, а не умирающими от голода тенями. Тем более, что снеди они в комнату к себе не брали, горшков из комнаты слуги не выносили. Все эти странности вызывали пересуды у прислуги, достигали деревни, обрастая домыслами, пока однажды не приперся в замок наш падре и не потребовал от моего деда – тогда, как говорил граф, человека молодого и веселого, – объяснений.

Дедушка по поводу исчезновений отца и дяди не имел представления, о чем спокойно сообщил священнику, попросив того посетить замок еще раз, когда старшие хозяева вернутся.

Но старик-падре оказался несговорчивым. Заявил, что по приходу уже ходят слухи, будто братья-графы занимаются колдовством и водят дружбу с дьяволом.

Дед спорить не стал. Он просто выхватил маленький кинжал из-за пояса и воткнул в брюхо падре. При этом произнес:

– Сын должен защищать честь отца. Не так ли вы мне говорили, святой отец?

Прадед появился в замке через два дня после случившегося. Он был весьма растроган поступком сына и подарил моему деду кинжал настоящей дамасской стали. После похорон падре прадед оплатил расходы по переезду к нам нового духовного лица и откупился от церковного расследования какой-то серебряной безделицей, оставшейся в одном из тайников замка со времен Победителя ста драконов.

Графу дед мой долго не рассказывал о том, куда отлучались отец его с дядей в те разы, но спустя много лет все-таки поведал тайну…

– Только знай, – сказал он слова, переданные потом мне графом, – тайну зеркал должны знать только истинные Аламанти. Сквозь эти чудесные стекла смертный может попасть в Зазеркалье.

Помнится, я тоже едва только узнала сокровенный смысл этих слов попыталась проникнуть туда.

Но стекло лишь отражало мои гримасы и тускло отсвечивало огоньки канделябра.

Я пожаловалась графу – и он сказал, что когда придет время, тогда узнаю все и я, как узнал в свое время и он.

Я, по детскому упрямству, не поверила – и потратила немало времени на то, чтобы обнаружить путь в Зазеркалье. Но потом бесплотные попытки мне надоели, я плюнула на эту заботу и за сорок лет даже забыла о волшебных свойствах зеркала так крепко, что потребовалось потрясение от вида пажа моего отца за спиной отражения, чтобы вспомнить то, что касалось тайны стекла, покрытого серебряной амальгамой, и решиться на шаг внутрь него…

ГЛАВА СЕДЬМАЯ,
в которой София достигает долгожданного счастья, но встречается с чудовищем, потрясшим ее воображение

1

1801 год от Рождества Христова. Стекло расступилось, словно вода, – облегло меня, пропустило и сомкнулось уже за спиной, ослепив при этом радужным многоцветьем.

Я очутилась в своей комнате, но только все здесь выглядело словно вывернутым наоборот, словно чулок после снятия с ноги: что было справа – стало слева, что слева – справа. Только пол да потолок не сменились местами. И совсем не оказалось тех самых четырех икон, что повесила по моему приказу в моей спальне Лючия.

Чувствовала я при этом себя и собой, и не собой. Будто все изменилось во мне – неуловимо, едва осязаемо, так, что сколько бы я не искала слов для объяснения своего состояния, все равно бы не нашла. Даже дышалось здесь несколько иначе. И видела я во много раз отчетливее, чем уже привыкла видеть в мире моем. Краски были яркими, волнующими, а запахи столь явственными, что показаться могло, что нахожусь я не в пропыленной комнате старого замка, а на лесной лужайке полной цветов и трав.

Паж смотрел на меня восторженно.

– Ты… решилась? – выдохнул он в два присеста и, припав лицом к моим ногам, застонал от вожделения.

Я наклонилась, тронула рукой его волосы. Почувствовала их, ощутила шелковистость. Здесь, за зеркалом, паж был реален, имел плоть. Это означало, что мы можем с ним общаться не только словесно, но и телесно.

Лицо его заскользило по моей туфельке, задержалось у подола платья – я даже почувствовала ногой жар от его дыхания – и стало под платьем, касаясь губами моей кожи, медленно подниматься к колену.

Руки мои обвисли. Кончики пальцев легли на то место, куда достигла его макушка, – и он застыл, словно испугавшись, лишь слабое движение воздуха со стороны приоткрытого окна колыхало смятое и вставшее горбом у моего колена платье.

Не было сил пошевелиться. Ожидание сковало члены. Я чувствовала, как кровь жаркими волнами обмывает мое тело, а в правом виске больно, как сорок лет тому назад, бьется жилка.

Да, да, как сорок лет назад… как сорок лет…

Дряхлеющая плоть моя преобразилась, какие-то процессы внутри меня, что-то необъяснимое ни по-итальянски, ни по-французски, ни по-немецки если и не омолодили мое тело, то заставили почувствовать окружающий мир столь же остро, как и в дни юности, в пору телесного созревания, когда все вокруг было новым, открываемым всякий раз впервые, когда это вот юное существо, что застыло у меня под подолом и, слабея от страсти, готово было извергнуть семя в штаны, было предметом и моих заветных желаний…

«Господи! – с ужасом подумала я. – Неужели он и на этот раз не справится с собственным страхом? Неужели и сейчас?.. Когда и терять-то ему осталось нечего, он будет думать о том, как будет выглядеть в моих глазах или в глазах ничем ему не обязанных привидений? Неужели мне – женщине – надо обязательно делать первый шаг там, где это просто обязан делать мужчина?»

А может и не думала так… Сейчас и не помню…

Я только помню оцепенение, что охватило меня в тот момент, и внезапно охватившую меня тягу к этому мужчине-немужчине, мальчику-немальчику, что все еще продолжал стоять на коленях с лицом, спрятанным у меня под подолом, и не смел двинуться губами дальше вверх…

Где-то в глубине души пажа (я чувствовала это) постепенно рождалась решимость. Спустя сорок лет в нем просыпался самец, способный перешагнуть через те дурацкие условности, что впихнули в наше сознание ежедневные молитвы, еженедельные исповеди, рассказы о праведниках, переданные нам престарелыми куртизанками, превратившими свою плотскую немощь в идеал служения нравственности и Богу. Ибо есть сила, что живет в любой девчонке, в любом мальчишке только потому, что они, едва только появились на свет, вожделеют друг друга – она сильнее проповедей.

Макушка пажа чуть шевельнулась – и волосы головы его тронули кожу моей ноги.

Я слегка шевельнула коленом. Это прикосновение, эта моя слабая поддержка его назревавшему поступку заставила наконец пажа продолжить этот сладостный для нас обоих и такой неуловимо прекрасный путь…

Руки пажа коснулись щиколоток моих, потом икр, сжались, заставляя мое тело напрячься…

В груди вспыхнуло некое стеснение, сразу же разлившееся жаром к плечам, к животу, обдавшее чресла мои тем сладким и ни с чем не сравнимым теплом, что не чувствовала я со дня прекращения месячных.

Пальцы мои затрепетали, собирая подол в складки, обнаруживая взору его мои по-прежнему стройные ноги, точеные колени, в меру полные бедра и наконец то таинство, от вида которого в груди его заклокотало и глотка пажа выдавила непроизвольный стон.

Я держала подол ровно на той грани, чтобы он видел только начало моего кудрявого бугорка, знал о желанном, прячущемся в» тени месте, догадывался о цвете и размере моей чаровницы. О большем чтобы фантазировал, а тем временем запах мой, для меня самой терпковатый и иногда даже неприятный, а для него слаще меда, не бил ему в нос, а лишь достигал ноздрей, волнуя кровь и заставляя забыть обо всем на свете, кроме…

…И паж не выдержал. Он вонзился ртом мне прямо в чаровницу, он задохнулся в моих волосах, он закашлялся и захлебнулся собственной слюной.

А руки его тем временем впились мне в ягодицы и сжали их пальцами столь яростно, что мне показалось, что острый кол проник в меня сзади и проткнул насквозь…

Зубы пажа сомкнулись – и мне стало сладко, больно и страшно, словно я – не пятидесятитрехлетняя матрона, познавшая сотни мужчин, а четырнадцатилетняя гусыня, свою невинность вознесшая в равный королевской чести сан.

Вцепившись в кудри пажа, я прижала его голову к себе с такой силой, что прикус его разом ослаб, палец правой руки проник в складку и уперся в тот самый промежуток, прикосновение к которому всегда делало мои ноги слабыми, а тело безвольным. Голова моя закружилась – и я стала оседать…

Паж лихо вывернулся из складок моего платья и, распластавшись спиной по полу, принял меня в свои объятья…

2

Даже сейчас, когда весь ужас уже позади, когда я знаю, что произошло потом, я не жалею о своей решимости проникнуть сквозь стекло в Зазеркалье и соблазнить юношу. Впрочем, соблазнить – сказано чересчур сильно. Лучше назвать это совращением, ибо возрастная разница была такова, что подозревать его во влюбленности было бы глупо. Я оказалась единственной доступной ему в тот момент женщиной – и все. Я стала первой его женщиной…

А он мне…

Странно… я не могу определить это одним словом. Он…

Вот с Леопольдо было все понятно. Несмотря на его смерть и на то, что я узнала о нем. Даже когда выяснилось, что его убил его слуга, которому Леопольдо сам вложил в руки мушкет, и, отойдя на два шага, приказал:

– Огонь!..

Великий был человек. Других, подобных ему, я так и не встретила. Еще когда увидела его безглавый труп, уже поняла, что такого больше не встречу. И когда ехала в карете мужа домой, слушала его рассуждения о смысле жизни и о том, что убийство слугой святая римская церковь обязательно признает самоубийством, а потому похоронят этого едва ли не последнего из Медичи, как собаку, за оградой кладбища, вспоминала топорообразный нос любимого – и смутно догадывалась, почему Сильвио сказал, что смерть Леопольдо случилась если и не по моей вине, то, по крайней мере, из-за встречи Медичи со мной.

1566 год от Рождества Христова…

– Что у него было с носом? – прервала я вопросом разглагольствования мужа.

– У кого? – сбился он с темы. – Я про церковь говорю. Она безносая.

– У Леопольдо, – ответила я. – Отчего у него нос похож на топор? Как у Калигулы.

– У Калигулы нос походил на сапожок, – возразил мой чересчур уж образованный муж. – А у Леопольдо… – и воскликнул удивленно. – И вправду похож на топор! Надо же! Это ты ловко подметила.

– Так отчего же? – спросила я строго, ибо веселая беззаботность супруга действовала мне на нервы, так и хотелось ударить его по лицу.

– Так это – индейская болезнь. Которую моряки привезли из Нового Света. Во Франции у нас ее итальянской зовут, в Германии – французской, а на деле ее из Испании и Португалии завезли. Знаешь, когда Колумб открывал индейские земли, он золота совсем не привез, а вот болезнью этой заразились все, и он сам тоже…

Я откинулась спиной на подушки кареты, закрыла глаза. Слушать умствования мужа не хотелось. Я вдруг отчетливо и ясно поняла, почему Леопольдо так поступил…

С его богатством и завидным мужским плугом, он пропахал множество борозд – и где-то заразился индейской болезнью, столь распространенной в высшем свете европейских государств.

Как поступают другие, обнаружив у себя заставляющую гнить его заживо хворь? Блудят направо-налево, намеренно заражая сотни, чтобы вслед за ними заболели и загнили тысячи, мстят всему миру за свою собственную беду и нечистоплотность. А Леопольдо…

Мой Леопольдо, увидев, что нос его провалился, дал обет безбрачия и целомудрия. Он так прожил, удерживая свой плуг усилиями воли, довольно долго. Ибо я видела его портрет в одной из комнат замка, на котором Леопольдо было едва ли восемнадцать лет – и там нос его уже походил на топор. Самое малое пять лет, получается, он проказничал, показывая на площадях святого города и родной Флоренции свой огромный фаллос, дразня им похотливых баб, но не погружая его в женское тело. Это была его маленькая месть той неизвестной твари, что наградила его срамной болезнью. Месть и ей, и всему женскому роду. Месть для самого себя мучительная и страшная… И вдруг появилась я…

– Заткнись, – сказала я мужу усталым голосом. – Он любил меня.

Граф де ля Мур и вправду заткнулся. Я открыла глаза – и увидела, что он удивленно таращится. Губы его кривила презрительная усмешка.

– Любил… – повторил он за мной, заменив мою печальную интонацию своей оскорбительной. – Тоже мне Беатриче. Любовь не для таких, как мы.

И рассмеялся весело, беззаботно, словно разговор шел не о смерти великого человека, а о дохлой собаке.

Тогда сунула руку за корсаж, вынула стилет, и воткнула его прямо в живот графу де ля Мур…

3

Но вернемся к пажу. Ибо тут как раз начинается совсем другая история…

1601 год от Рождества Христова.

Мгновения падения своего на юного пажа не помню совсем. Палец обнимающей меня руки чуть сдвинулся – и я не то, что очнулась, а просто снова стала все видеть, ощущать.

Я лежала на мальчике – и грудь моя омывала его шею с двух сторон. Ноги мои были разбросаны, а голый низ тела моего терся об одежду мальчика, под гульфиком которой громоздилась плоть, жар и величину которой я ощущала даже сквозь материю моего платья и бархат его штанов. Шее было жарко от его дыхания, мокро от поцелуев.

Осторожно приподнявшись над мальчиком, я дала ему возможность расстегнуться и спустить штаны. (Вообще-то мужчины с полуспущенными штанами меня всегда раздражали, но в тот раз любая задержка, любое лишнее движение могло лишь навредить). Горячий, вибрирующий фаллос его лег в руку мне легко и удобно, как рукоятка хорошего охотничьего ножа, которым я убила когда-то вепря. Я сжала фаллос и почувствовала, как отозвалось на мое приветствие все тело пажа – он вытянулся, как струна, и, оставаясь все таким же напряженным, отдался мне во власть…

Осторожно подергивая фаллос вверх-вниз, я развернула его так, что уздечка оказалась вверху и, прижав его к животу, стала медленно опускаться, раздвигая ноги все шире и шире, скользя при этом вдоль его губ шеей, подбородком…

Поцелуй в губы и соприкосновение его плуга с моим нижним ртом произошли одновременно. Тело мальчика при этом дернулось и завибрировало какой-то особенной, чуть не забытой мне в мужчинах дрожью. Я впилась губами в его рот, и позволила ему погрузиться в меня полностью…

4

Странно, почему я об этом так подробно пишу? И разве могут обычные слова передать подобные чувства? И вообще: что такое слово? Им можно и убить, и вознести до небес, и унизить… Но вот рассказать до конца то, что чувствуешь, нельзя… Приблизиться – да, можно… Но рассказать…

Как просто было написать про то, как я воткнула свой стилет в живот супруга. Воткнула – и воткнула. Туда и дорога мерзавцу. Я даже не посчитала его жертвой тогда… Да и потом не считала. Что просил – то и получил. И рука не дрогнула, и сердце оставалось спокойным…

Нет, не спокойным – оно было в печали о другом… О Леопольде, да пребудут с ним ангелы на небесах!

1566 год от Рождества Христова. Я все же пришла на его похороны. Разыскивали меня и в Риме, и в Парме, и во Флоренции, и даже на Сицилии. Тому, кто узнает меня и сдаст властям любого из итальянских государств, обещали выдать из казны папы римского двести золотых дукатов. На второй день сумма была увеличена втрое.

А я преспокойно жила в келье настоятеля бенедиктинского монастыря отца Климентия, предаваясь любовным утехам с ним и слушая рассказы о том, как весь Рим поразила моя кровавая расправа над мужем, которого людская молва обвинила в убиении Леопольде – Все знают, что синьора Медичи застрелил из мушкета его собственный слуга, – говорил веселый настоятель, – а вот поди ж ты… Всем приятней думать, что граф де ля Мур взревновал жену – и угостил пулей ее любовника. А она, то есть ты, София, отомстила мужу за смерть возлюбленного. Толпа сама порождает легенды – и верит им больше, чем истине, которую видит собственными глазами, – и тут же продолжал. – Не обращай на них внимания. Любопытство толпы подогревается лишь новыми скандалами. Пройдет неделя-другая – и люди забудут об этих смертях. Убьют, например, кого-нибудь другого. Или война где-то начнется. Или случится какой-нибудь пожар. Люди не думают об одном долго. Они вообще не умеют думать о ком-то, кроме как о себе.

Климентий был умным мужчиной. Недаром вскоре стал кардиналом, а там и папой римским. Сейчас он стар и дряхл, еще более мудр – и потому не захочет вспомнить свой Софии – «голубки светлоокой», как он тогда меня называл.

– Я хочу проститься с Леопольдо, – заявила я Климентию. – Пусть даже меня опознают и закуют в цепи.

И этим словам не удивился бенедиктинец.

– Я знал это, – сказал он. – И приготовил тебе одежду.

С этими словами Климентий вынул из стоящего возле постели в его келье сундука плащ и капюшон францисканского монаха, потрепанный и изрядно пыльный.

– Переоденься, – попросил Климентий. – Похороны через полтора часа.

Он вышел из келий, ибо знал, что вид моего обнаженного тела помутит его разум, заставит наброситься на меня и потерять ставшее столь драгоценным время. И я, поняв это, решила вознаградить его вечером еще большими удовольствиями, чем прежде. Ибо хотя я Климентия и не любила, но за поступок этот зауважала очень.

А когда спустя полтора часа мы оказались на кладбище монастыря святого Августина, идя с полуприкрытыми капюшонами лицами, выставив вперед свои куцые бороденки (мне наклеил подобную своей эспаньолку сам Климентий), то было страшно лишь подавать руку для поцелуев, ибо изящные точеные пальчики могли выдать во мне женщину. Потому я, держа в правой руке четки, подавала норовящим, перекрестившись, тронуть мою руку губами, заранее испачканный кулак, и всякий раз облегченно вздыхала, не услышав удивленного возгласа либо вскрика.

Встав в толпе монахов, я глянула поверх могильной ямы на расположившуюся на противоположном краю могилы светскую толпу, и увидела все тех же людей, что были в замке Медичи. Те же тупые, самодовольные лица, те же презрительные полуулыбки на безвольных губах, те же ленивые переглядывания самцов с самками, то же выражение скуки, ибо каждому явившемуся сюда, была глубоко безразлична смерть богатого флорентийца, приехавшего в Рим недавно и как следует не успевшего подружиться ни с кем. Говорили они громко, не стесняясь окружающих.

о том, что Леопольдо следует признать самоубийцей и не хоронить на освященной земле, но знатность и богатство покойного ворожат в его пользу и после смерти. И еще говорили, что напоследок проказник Медичи все-таки заразил индейской болезнью эту задаваку графиню де ля Мур, и что скоро эту куртизанку найдут, будут судить, и повесят, содрав перед смертью платье.

– И поделом… – кивали при этом. – Приехала из какой-то глуши в Савойе – и сразу в высший свет! Всего-то и достоинств у дуры – что молодость да чистая кожа на морде.

Молчал лишь Сильвио. Он словно и не слышал их. Смотрел куда-то вверх, на рыжеющие кроны деревьев за спинами монахов, на блескучее, но не греющее солнце.

«Они пришли сюда ради скандала, – поняла я. – Им хочется потрепать себе нервы. Они надеются, что я обнаружу себя».

Развлекать этих самодовольных, надутых петухов и куриц было глупо. Можно было представить, сколько бы радости и удовольствия загорелось в их глазах при виде цепей на моих руках и обнаженных сабель за моей спиной. Они бы даже захлопали, наверное, как рукоплескали на спектаклях уличных комедиантов.

Поэтому я поглубже спрятала голову под капюшоном и вслед за монахами забурчала латинскую молитву…

Когда же по окончании церемонии погребения все разошлись, оставив возле могильного холма лишь двух коленопреклоненных монахов – Климентия и меня, – я встала, сорвала цветок красной астры с соседней могилы и положила его на холмик с любимым телом.

Утром следующего дня Климент разбудил меня, разомлевшую после ночного экстаза, и сообщил, что его вызывали в Ватикан и потребовали назвать имя францисканского монаха, который оставался с ним так долго у могилы Леопольдо Медичи.

– Я сказал, что не знаю имени этого монаха, – сказал настоятель, – но мне показалось, что фигура его слишком хрупка для мужчины и плечи чересчур узкие. Я сказал, что это был, наверное, юноша, совсем молодой и очень благочестивый. Ибо остался стоять он у могилы даже когда я ушел.

Отец Климентий слыл монахом благонравным и воздержанным, его слову верили беспрекословно и в монастыре, где был он настоятелем, и на конклаве кардиналов, где бенедиктинец выступал не раз со своими суждениями о том, как надлежит святой римской церкви поступать с богомерзкой ересью Лютера и Кальвина. Это по его настоянию были посланы большие денежные средства в сердце давнего гуситского раскола богемский город Прагу на укрепление власти католической церкви и на строительство там церквей и монастырей, а особенно школ Ордена Игнатия Лойолы.

Потому словам Климентия в конклаве поверили. И даже сообщили, что тот юный будто бы монах был никем иным, как Софией де ля Мур, совершившей злодеяние в центре Вечного города и разыскиваемой по всей Италии. Это она, переодевшись францисканским монахом, выразила почтение и признательность своему любовнику, на грех которого святая церковь закрыла глаза и позволила быть похороненным на… Тут я прервала Климентия:

– Ты хочешь меня сдать?

Он ласково улыбнулся, сел рядом на постель и, погладив меня по голове, прижал мое лицо к своим чреслам.

– Любовь моя! – простонал бенедиктинец.

5

1601 год от Рождества Христова.

Паж отпал от меня и старался отдышаться.

– Это было… великолепно!

Мне захотелось спросить: изменилась я внешне, так ли я выгляжу, как ощущаю себя теперь? Но это прозвучало бы бестактно. Поэтому положила руку ему на живот и ответила:

– Я рада.

Так мы лежали некоторое время, отдыхая и думая о своем, пока вдруг не заметила я, что плечи его дергаются.

– Что с тобой?

Тело мальчика забилось в рыданиях.

Я привалилась к пажу боком, погладила по плечу. Объяснений не требовалось. Он плакал о потере. То, что он испытал сегодня, могло быть прочувствованным им сорок лет назад, я могла бы принадлежать ему наяву, а не в волшебном Зазеркалье. Он плакал о своей утерянной жизни, о несбывшихся мечтах.

И я ничем не могла ему помочь…

Так мы и лежали. Немолодая женщина и отрок, любовники и в то же время вовсе не друзья – случай обычный в наш развратный век… если бы он не был при этом мертвецом, а я… Кем была я?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю