Текст книги "Все живое..."
Автор книги: Клиффорд Дональд Саймак
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 17 страниц)
1З
Спотыкаясь в полутьме, я спускался по косогору и еще издали увидел красноватый отблеск костра: Таппер уже проснулся и готовил ужин.
– Погулял? – спросил он.
– Так, огляделся немного, – ответил я. – Тут и смотреть особенно не на что.
– Одни Цветы – и все, – подтвердил Таппер.
Он утер подбородок, сосчитал пальцы на руке, потом пересчитал сызнова, проверяя, не ошибся ли.
– Таппер!
– Чего?
– Тут что же, всюду так? По всей этой Земле? Больше ничего нету, одни Цветы?
– Иногда еще разные приходят.
– Кто – разные?
– Ну, из разных других миров. Только они опять уходят.
– А какие они?
– Забавники. Ищут себе забаву.
– Какую же забаву?
– А а не знаю. Просто забаву.
Таппер отвечал хмуро, уклончиво.
– А больше здесь никто не живет, кроме Цветов?
– Никого тут нету.
– Ты разве всю эту Землю обошел?
– Они мне сами сказали. Они врать не станут. Они не то, что милвилские. Им врать ни к чему.
Двумя сучьями он сдвинул глиняный горшок с пылающих угольев в сторонку.
– Помидоры, – сказал он. – Любишь помидоры?
Я кивнул; он опустился на корточки у огня, чтоб лучше следить за своей стряпней.
– Они всегда говорят правду, – вновь начал Таппер. – Они и не могут врать. Так уж они устроены. У них вся правда внутри. Они ею живут. Им и ни к чему говорить неправду. Ведь люди почему врут? Боятся, вдруг им кто сделает больно, плохо, а тут никого плохого нет, Цветам никто зла не сделает.
Он задрал голову и уставился на меня с вызовом – дескать, попробуй, поспори.
– Я и не говорил, что они врут, – сказал я. – Пока что я ни в одном их слове не усомнился. А что это ты сказал: у них правда внутри? Это ты про то, что они много знают?
– Да, наверно. Они много-много всего знают, в Милвиле никто такого не знает.
Я не стал возражать. Милвил – это прошлое Таппера. В его устах Милвил означает человечество.
А он опять принялся пересчитывать пальцы. Сидит на корточках, такой счастливый, довольный, в этом мире у него совсем ничего нет – но все равно он счастлив и доволен.
Поразительна эта его способность общаться с Цветами! Как мог он так хорошо, так близко их узнать, чтобы говорить за них? Неужели этому слюнявому дурачку, который никак не сосчитает собственных пальцев, дано некое шестое чувство, неведомое обыкновенным людям? И этот дар в какой-то мере вознаграждает его за все, чего он лишен?
В конце концов, человеческое восприятие на редкость ограниченно: мы не знаем, каких способностей нам не хватает, и не страдаем от своей бедности именно потому, что просто не в силах вообразить себя иными, одаренными щедрее. Вполне возможно, что какой-то каприз природы, редкостное сочетание генов наделили Таппера способностями, недоступными больше ни одному человеку, а сам он и не подозревает о своей исключительности, не догадывается, что другим людям недоступны ощущения, для него привычные и естественные. Быть может, эти сверхчеловеческие способности под стать тем, непостижимым, которые таятся в лиловых Цветах?
Деловитый голос, по телефону предлагавший мне заделаться дипломатом, сказал, что меня рекомендовали наилучшим образом. Кто же? Уж не этот ли, что сидит напротив, у костра? Ох, как мне хотелось его спросить! Но я не посмел.
– Мяу, – подал голос Таппер. – Мяу, мя – ау!
Надо отдать ему справедливость, мяукал он как самая настоящая кошка. Он мог изобразить кого угодно. Он всегда неутомимо подражал голосам разного зверья и птичья и достигал в этом истинного совершенства.
Я промолчал. Он, видно, опять ушел в себя и, может быть, попросту забыл обо мне.
От горшка, стоявшего на угольях, шел пар, в воздухе дразняще запахло едой. На востоке, низко над горизонтом, проглянула первая вечерняя звезда, и снова меж треском угольев и мяуканьем Таппера я ощутил мгновенья тишины – такой глубокой, что, как вслушаешься, кружится голова.
Страна безмолвия, огромный вечный мир тишины – ее нарушают лишь вода, ветер да слабые, жалкие голоса пришельцев, чужаков вроде меня и Таппера. Хотя Таппер, наверно, больше не чужак, он стал своим.
Я остался в одиночестве: тот, кто сидит напротив, отгородился и от меня, и от всего окружающего, замкнулся в убежище, которое сам для себя построил; там он совсем один, охраняемый накрепко запертой дверью, – только он один и может ее отпереть, больше ни у кого нет ключа, никто и не представляет, с каким ключом к ней подступиться.
В одиночестве и молчании я ощутил Лиловость – смутный, едва уловимый дух и облик хозяев планеты. Веет словно бы и дружелюбием… но оно какое-то пугающее, будто к тебе ластится огромный, свирепый зверь. И становится страшно.
Экая глупость. Испугаться цветов!
Тапперов кот, одинокий, потерянный, скитается во тьме, в унылых, оплаканных дождем лесах некоей страны чудовищ, и тихонько, жалобно мяучит, тщетно отыскивая путеводную нить в этом мире неведомого.
Страх отступил за пределы тесного светлого круга от костра. Но Лиловость по – прежнему здесь, на холмах – затаилась и подстерегает.
Враг? Или просто – нечто чуждое, непонятное?
Если это враг, то грозный, безжалостный и неодолимый.
Ведь растительное царство – единственный источник энергии, питающей царство животных.
Только растения способны уловить, преобразить и сохранить про запас то, без чего нет жизни. И только пользуясь энергией, накопленной растениями, могут существовать животные и люди. Если растения умышленно погрузятся в сон или станут несъедобными, все живое, кроме них, погибнет.
А эти Цветы опасно переменчивы. Они могут обернуться каким угодно растением, тому свидетельство – огород Таппера и деревья, что растут ему на топливо. Эти оборотни могут стать деревом и травой, колосом, кустом и лианой. Они не просто прикидываются, нет они и вправду превращаются в любое другое растение.
Что, если им откроют доступ на нашу Землю, на планету людей, а за это они предложат заменить наши деревья другими, лучшими… или это будут те же, издавна знакомые дубы, березы и сосны, только они станут быстрей расти, поднимутся стройней и выше, дадут больше тени и лучшую древесину, лучший строевой лес… Допустим, Цветы заменят нашу пшеницу другой, лучшей – урожаи станут богаче, зерно полновеснее, этой пшенице не страшны будут ни засуха, ни иные напасти. Допустим, будет заключен такой уговор: Цветы заменят все земные растения – все овощи и травы, все злаки и деревья – и дадут людям больше пищи с каждого поля и каждой грядки, больше дров или досок от каждого дерева, больше пользы и выгоды от всего, что растет.
В мире не станет голода, всего будет в избытке, ведь Цветы могут дать человеку все, что ему нужно.
Мы привыкнем полагаться на них, от них, от их верности уговору будет зависеть все хозяйство и самая жизнь человечества – и тогда человечество в их власти! А если они вдруг снова превратятся из пшеницы, кукурузы, травы во что-нибудь другое? Они разом обрекут всю Землю на голодную смерть. Или внезапно станут ядовитыми – и смогут убивать мгновенно, это все-таки милосерднее. А если к тому времени они по – настоящему возненавидят людей? Разве они не могут наполнить воздух какой-нибудь тлетворной пыльцой, столь пагубной для всего живого на Земле, что смерть, когда она наконец настанет, покажется желанным избавлением?
Или, предположим, люди не захотят пустить их на Землю, но они все равно к нам проникнут… люди не станут заключать с ними сделку, но они сами тайно обратятся в хлеба и травы и все другие земные растения, вытеснят их, убьют, подменят собою несчетные виды земной растительности. Что ж, конец будет тот же.
Проникнут ли они к нам с нашего согласия или наперекор нашей воле, – мы бессильны их остановить, мы в их власти. Быть может, они нас истребят, а может быть, и нет, но если и нет, важно одно: стоит им пожелать – и они в любую минуту нас уничтожат.
Однако если Цветы намерены пробраться на Землю, захватить ее, смерти с лица ее все живое, – тогда чего ради они вступали со мной в переговоры? Они вольны проникнуть к нам и без нашего ведома. На это уйдет немного больше времени, но дорога открыта. Ничто не могло бы им помешать, ведь люди ни о чем бы не подозревали. Предположим, некие лиловые цветы выйдут за пределы милвилских садов и год от года начнут множиться, разрастутся среди живых изгородей, в придорожных канавах, в глухих уголках и закоулках, подальше от людского глаза… ведь этого никто и не заметит. Год от года они станут расползаться все шире, все дальше и за сто лет обоснуются на Земле прочно и навсегда.
Так я думал, рассчитывал, прикидывал на все лады, а откуда-то из глубин сознания упрямо пробивалась и взывала другая мысль – и наконец я прислушался: ну, а если бы мы и могли воспротивиться Цветам, отбросить их – нужно ли это? Даже если здесь и может таиться опасность, надо ли преграждать им путь? Ведь это впервые мы встречаемся с иной жизнью, с иным разумом. Впервые человечеству представился случай – если только у нас хватит решимости – приобрести новые познания, по-новому посмотреть на жизнь, заполнить пробелы в нашей науке, перекинуть мост мысли через пропасть, постичь иные, новые для человека воззрения, изведать новые чувства, встретиться с незнакомыми побуждениями, разобраться в незнакомой нам логике. Неужели мы струсим и попятимся? Неужели не сумеем пойти навстречу первым пришельцам из иного мира, не постараемся сгладить разногласия, если они и есть? Ведь если мы провалимся на первом же экзамене, не миновать провала и во второй раз, и, может быть, уже никогда нам не знать удачи.
Таппер очень похоже изобразил звонок телефона. Любопытно. как попал телефон в дебри, где одиноко блуждает его воображаемый кот? Может, кот набрел на телефонную будку посреди темной, залитой дождем чащи, и теперь хочет узнать, где же он и как ему вернуться домой?
Снова телефонный звонок, потом короткое, выжидательное молчание. И вдруг Таппер сказал мне с досадой:
– Да отзовись ты! Это ж тебя!
– Что такое?!
– Скажи – слушаю! Давай отвечай.
– Ладно, – сказал я. лишь бы он не злился. – Слушаю.
И тут он заговорил голосом Нэнси, да так похоже, что мне показалось – она тут, рядом.
– Брэд! – позвала она. – Брэд, где ты?
Она почти кричала, задыхалась от волнения, голос дрожал и срывался.
– Где ты, Брэд? Куда ты исчез?
– Трудно объяснить, – сказал я. – Понимаешь…
– Где я только не искала! – она захлебывалась словами. – Мы тут все обыскали. Тебя весь город ищет. А потом я вспомнила про этот телефон у папы в кабинете – знаешь, который без диска. Я его и раньше видела, только внимания не обращала. Думала, это какая-то модель, или игрушка, или так, подделка, обман шутки ради. А сейчас столько шуму из-за этих телефонов в хижине у Шкалика Гранта, и Эд Адлер рассказал мне, что у тебя в конторе тоже был такой аппарат. И под конец до меня дошло: может, и у папы такой же телефон. Только до меня ужасно долго не доходило. А потом я пошла к папе в кабинет, стала, и стою, и только смотрю из этот телефон… понимаешь, просто струсила. Стою и думаю – кто его знает, возьмусь за него – и вдруг начнется что-то очень страшное. А потом собралась с духом, сняла трубку. слышу – дышит, ток есть, я и спросила тебя. Конечно, это дурацкий поступок, но… Так что ты сказал, Брэд?
– Я говорю, очень трудно объяснить толком, где я. Сам-то я знаю, да объяснить не могу, никто не поверит.
– Скажи мне. Не трать время зря. Только скажи, где ты.
– В другом мире. Я прошел через сад…
– Куда прошел?!
– Просто я шел по саду, по следам Таппера, и вдруг…
– По каким следам?
– По следам Таппера Тайлера. Я, кажется, забыл тебе сказать: он вернулся.
– Не может быть! Я прекрасно помню Таппера. Уже десять лет, как он исчез.
– Он вернулся. Сегодня утром. А потом опять ушел. И я пошел по его следам…
– Это ты уже говорил. Ты пошел за Таппером и очутился в другом мире. Где он находится, этот мир?
Нэнси – как все женщинам задает невозможные вопросы!
– Точно не знаю, но он в другом времени. Может быть, разница только в одну секунду.
– А вернуться ты можешь?
– Попробую. Что выйдет – не знаю.
– А я не могу тебе как-нибудь помочь? Или все мы – весь город?
– Слушай, Нэнси, это пустой разговор. Скажи лучше, где твой отец?
– Он сейчас у тебя дома. Там полно народу. Все тебя ждут.
– Ждут? Меня?
– Ну да. Понимаешь, они все обыскали и знают, что в Милвиле тебя нет, и многие считают, что ты знаешь, в чем секрет…
– Это насчет барьера?
– Да.
– И они здорово злы?
– Некоторые – очень.
– Слушай, Нэнси…
– Не трать зря слов. Я и так слушаю.
– Можешь ты пойти туда и потолковать с отцом?
– Конечно!
– Вот и хорошо. Скажи ему, что когда я вернусь… если только сумею… мне надо будет с кем-нибудь поговорить. С кем-нибудь наверху. На самом верху. Может, даже с президентом или кто там к нему поближе. Или с кем-нибудь из Организации Объединенных Наций.
– Кто же тебя пустит к президенту, Брэд?
– Может, и не пустят, но мне нужно добраться до кого-нибудь там повыше. Мне надо им кое-что сообщить, правительство должно об этом знать. И не только наше – все правительства должны знать. У твоего отца наверняка найдутся какие-нибудь знакомые, с кем он может поговорить. Скажи ему, дело нешуточное. Это очень важно.
– Брэд… Брэд, а ты нас не разыгрываешь? Смотри, если это все неправда, будет ужасный скандал.
– Честное слово, – сказал я. – Нэнси, это очень серьезно. я говорю тебе чистую правду. Я попал в другой мир, в соседний мир…
– Там хорошо, Брэд?
– Недурно. Всюду одни цветы, больше ничего нет.
– Какие цветы?
– Лиловые. Их мой отец разводил. Такие же, как у нас в Милвиле. Эти цветы все равно что люди, Нэнси. И это они огородили Милвил барьером.
– Но цветы не могут быть как люди, Брэд!
Она говорила со мной, как с маленьким. Как с младенцем, которого надо успокоить. Надо же: спрашивает, хорошо ли здесь, и объясняет, что цветы – не люди. Уж эта мне милая, деликатная рассудительность.
Я постарался подавить злость и отчаяние.
– Сам знаю. Но это все равно. Они разумные и вполне общительные.
– Ты с ними разговаривал:
– За них говорит Таппер. Он у них переводчиком.
– Да ведь Таппер был просто дурачок.
– Здесь он не дурачок. Он может многое, на что мы не способны.
– Что он такое может? Брэд, послушай…
– Ты скажешь отцу?
– Скажу. Сейчас же еду к тебе домой.
– И еще, Нэнси…
– Да?
– Пожалуй, ты лучше не говори, где я и как ты меня отыскала. Наверно, Милвил и так ходит ходуном.
– Все просто взбеленились, – подтвердила Нэнси.
– Скажи отцу, что хочешь. Скажи все, как есть. Но только ему одному. А уж он сообразит, что сказать остальным. Не к чему будоражить их еще больше.
– Хорошо. Береги себя. Возвращайся целый и невредимый.
– Ну, ясно, – сказал я.
– А ты можешь вернуться?
– Думаю, что могу. Надеюсь.
– Я все передам отцу. Все в точности, как ты сказал. Он этим займется.
– Нэнси. Ты не беспокойся. Все обойдется.
– Ну, конечно. До скорой встречи!
– Пока! Спасибо, что позвонила.
– Спасибо, телефон, – сказал я Тапперу.
Таппер поднял руку и погрозил мне пальцем.
– Брэд завел себе девчонку, – нараспев протянул он. – Брэд завел себе девчонку.
Мне стало досадно.
– А я думал, ты никогда не подслушиваешь, – сказал я.
– Завел себе девчонку! Завел себе девчонку!
Он разволновался и так и брызгал слюной.
– Хватит! – заорал я. – Заткнись, не то я тебе шею сверну!
Он понял, что я не шучу, и замолчал.
14
Я проснулся. Вокруг была ночь – серебро и густая синева. Что меня разбудило? Я лежал на спине, надо мной мерцали частые звезды. Голова была ясная. Я хорошо помнил, где нахожусь. Не пришлось ощупью, наугад возвращаться к действительности. Неподалеку вполголоса журчала река; от костра, от медленно тлеющих ветвей тянуло дымком.
Что же меня разбудило? Лежу совсем тихо: если оно рядом, не надо ему знать, что я проснулся. То ли я чего-то боюсь, то ли жду чего-то. Но если и боюсь, то не слишком.
Медленно, осторожно поворачиваю голову – и вот она, луна: яркая, большая – кажется, до нее рукой подать, – всплывает над чахлыми деревцами, что растут по берегу реки.
Я лежу прямо на земле, на ровной, утоптанной площадке у костра. Таппер с вечера забрался в шалаш, свернулся клубком, так что ноги не торчали наружу, как накануне. Если он все еще там и спит, то без шума, из шалаша не доносится ни звука.
Слегка повернув голову, я замер и насторожился: не слышны ли чьи-то крадущиеся шаги? Но нет, все тихо. Сажусь.
Залитый лунным светом склон холма упирается верхним краем в темно-синее небо – это сама красота парит в тишине. хрупкая, невесомая… даже страшно за нее: вымолвишь слово, сделаешь резкое движение – и все рассыплется – тишина, небо, серебряный откос, все разлетится тысячами осколков.
Осторожно поднимаюсь на ноги, стою посреди этого хрупкого, ненадежного мира… Что же все-таки меня разбудило?
Тишина. Земля и небо замерли, словно на мгновенье привстали на цыпочки – и мгновенье остановилось. Вот оно застыло, настоящее, а прошлого нет и грядущего не будет – здесь никогда не прозвучит ни тиканье часов, ни вслух сказанное слово…
И вдруг надо мной что-то шевельнулось – человек или что-то похожее на человека бежит по гребню холма, легко, стремительно бежит гибкая, стройная тень, совсем черная на синеве неба.
Бегу и я. Взбегаю по косогору, сам не знаю, почему и зачем. Знаю одно: там – человек или кто-то подобный человеку, я должен встретить его лицом к лицу; быть может, он наполнит новым смыслом эту заросшую цветами пустыню, этот край безмолвия и хрупкой, неверной красоты; быть может, благодаря ему здесь, в новом измерении, в чужом пространстве и времени для меня что-то прояснится и я пойму, куда идти.
Неведомое существо все так же легко бежит по вершине холма, я пытаюсь его окликнуть, но голоса нет – остается бежать вдогонку.
Должно быть, оно меня заметило: оно вдруг остановилось, круто обернулось и смотрит, как я поднимаюсь в гору. Сомнений нет, передо мною человеческая фигура, только на голове словно гребень или хохол, он придает ей что-то птичье – как будто на человеческом теле выросла голова попугая.
Задыхаясь, бегу к этой странной фигуре, и вот она начинает спускаться мне навстречу – спокойно, неторопливо, с какой – то безыскусственной грацией.
Я остановился и жду, и стараюсь отдышаться. Бежать больше незачем. Странное существо само идет ко мне.
Оно подходит ближе, тело у него совсем черное, в темноте толком не разглядеть, видно лишь, что хохол на голове то ли белый, то ли серебряный. В лунном свете не разберешь – белый или серебряный.
Я немного отдышался и вновь начинаю подниматься в гору, навстречу непонятному существу. Мы медленно подходим друг к другу – наверно, каждый боится каким-нибудь резким движением спугнуть другого.
Оно останавливается в десяти шагах от меня, я тоже останавливаюсь – теперь я уже ясно вижу: оно сродни человеку. Это женщина – нагая или почти нагая. Под луной сверкает странное украшение у нее на голове, не понять – то ли это и вправду какой-то хохол, то ли причудливая прическа, а может, и головной убор.
Хохол – белый, а все тело совершенно черное, черное как смоль, от луны на нем играют голубоватые блики. И такая в нем настороженная гибкость и проворство, такая неукротимая радость жизни, что дух захватывает!
Она заговорила со мной. Ее речь – музыка, просто музыка, без слов.
– Простите, – сказал я. – Не понимаю.
Она снова заговорила, ее голос прозвенел в серебряно-синем мире хрустальной струйкой, звонким фонтаном живой мысли, но я ничего не понял. Неужели, неужели никому из людей моей Земли не постичь речи без слов, языка чистой музыки? А может быть, эту речь и не нужно понимать логически, как мы понимаем слова?
Я покачал головой – и она засмеялась, это был самый настоящий человеческий смех: негромкий, но звонкий, полный радостного волнения.
Она протянута руку, сделала несколько быстрых шагов мне навстречу, и я взял протянутую руку. И тотчас она повернулась и легко побежала вверх по косогору, увлекая меня за собой. Мы добежали до вершины и, все так же держась за руки, помчались вниз с перевала – стремглав, безоглядно, неудержимо! Нас подхватила сумасбродная молодость, нам кружил головы лунный свет и неизбывная радость бытия.
Мы были молоды и пьяны от странного, беспричинного счастья, от какого-то неистового восторга, – по крайней мере, так пьян был я.
Сильная, гибкая рука крепко сжимает мою руку, мы бежим так дружно, так согласно, мы двое – одно; мне даже чудится. что каким – то странным, пугающим образом я и вправду стал лишь частицей ее и знаю, куда мы бежим и зачем, но все мысли путает та же неукротимая, ликующая радость, и я не могу перевести это неведомо откуда взявшееся знание на язык ясных мне самому понятий.
Добежали до ручья, пересекли его, взметнув фонтаны брызг, обогнули насыпь, где я днем нашел черепа, взбежали на новый холм – и на вершине его застали целую компанию.
Тут расположились на полуночный пикник еще шесть или семь таких же созданий, как моя спутница. На земле раскиданы бутылки и корзинки с едой – или что-то очень похожее на бутылки и корзинки, – и все они образовали круг. А по самой середине этого круга лежит, поблескивая серебром, какой-то прибор или аппаратик чуть побольше баскетбольного мяча.
Мы остановились на краю круга, и все обернулись и посмотрели на нас, но посмотрели без малейшего удивления, словно это в порядке вещей – что одна из них привела с собою чужака.
Моя спутница что-то сказала своим певучим голосом, и так же напевно, без слов ей ответили. Все смотрели на меня испытующе, дружелюбно.
А потом они сели в круг, только один остался на ногах – он шагнул ко мне и знаком предложил присоединиться к ним.
Я сел, по правую руку села та, что прибежала со мною, по левую – тот, кто пригласил меня в круг.
Наверно. это у них вроде праздника или воскресной прогулки, а может быть, и что-то посерьезнее. По лицам и позам видно: они чего-то ждут, предвкушают какое-то событие. Они радостно взволнованы, жизнь бьет в них ключом, переполняет все их существо.
Теперь видно, что они совершенно нагие и, если бы не странный хохол на голове, вылитые люди. Любопытно, откуда они взялись. Таппер сказал бы мне, если бы здесь жил такой народ. А он уверял, что на всей планете живут одни только Цветы. Впрочем, он обмолвился, что иногда тут появляются гости.
Может быть, эти черные хохлатые создания и есть гости? Или они – потомки тех, чьи останки я отыскал там, на насыпи, и теперь, наконец, вышли из какого-то тайного убежища? Но нет, совсем не похоже, чтобы они когда-либо в своей жизни скрывались и прятались.
Странный аппаратик по-прежнему лежит посреди круга. Будь мы на воскресной прогулке в Милвиле, вот так посередине поставили бы чей – нибудь проигрыватель или транзистор. Но этим хохлатым людям музыка ни к чему, самая их речь – музыка, а серебристый аппарат посреди круга очень странный, я никогда в жизни ничего похожего не видел. Он круглый и словно слеплен из множества линз, каждая стоит немного под углом к остальным, каждая блестит, отражая лунный свет, и весь этот необыкновенный шар ослепительно сияет.
Сидящие в кругу принялись открывать корзинки с едой и откупоривать бутылки, и я встревожился. Мне, конечно, тоже предложат поесть, отказаться неловко – они так приветливы, – а разделить с ними трапезу опасно. Хоть они и подобны людям, организм их, возможно, существует на основе совсем иного обмена веществ, их пища может оказаться для меня ядом.
Казалось бы, пустяк, но решиться не так-то просто. Что же делать, как поступить? Пусть их еда мерзкая, противная – уж как – нибудь я справлюсь, не покажу виду, что тошно, и проглочу эту дрянь, лишь бы не обидеть новых друзей. Ну, а вдруг отравишься насмерть?
Только недавно я уверял себя, что, как бы ни опасны казались Цветы, надо пустить их на нашу Землю, надо всеми силами добиваться взаимопонимания и как-то уладить возможные разногласия. Я говорил себе: от того, сумеем ли мы поладить с первыми пришельцами из чужого мира, быть может, зависит будущее человечества. Ибо настанет время – все равно, через сто лет или через тысячу, – когда мы встретимся еще и с другими разумными существами – жителями иных миров, и нельзя нам в первый же раз не выдержать испытания.
А здесь со мною уселись в кружок представители иного разума – и не может быть для меня других правил, чем для всего человечества в целом. Надо поступать так, как должен бы, на мой взгляд, поступать весь род людской, – а стало быть, раз угощают, надо есть.
Наверно, я рассуждал не так связно. Неожиданности сыпались одна за другой, я не успевал опомниться. Оставалось решать мгновенно – и надеяться, что не ошибся.
Но мне не пришлось узнать, верно ли я решил: по кругу еще только начали передавать еду, как вдруг из сверкающего шара послышалось мерное тиканье – не громче, чем тикают в пустой комнате часы, но все мигом вскочили и уставились на шар.
Я тоже вскочил и тоже во все глаза смотрел на странный аппарат; про меня явно забыли, все внимание приковано было к этому блестящему мячу.
А он все тикал, блеск его замутился и светящаяся мгла поползла от него вширь, как стелются по прибрежным лугам речные туманы.
Нас обволокло этой светящейся мглой, и в ней стали складываться странные образы – сперва зыбкие, расплывчатые… понемногу они сгущались, становились отчетливей, хотя так и не обрели плоти; словно во сне или в сказке, все было очень подлинное, зримое, но в руки не давалось.
И вот мгла рассеялась – или, может быть, просто мы больше ее не замечали, ибо она создала не только образы и очертания, но целый мир, и мы оказались внутри его, хотя и не участниками, а всего лишь зрителями.
Мы стояли на террасе здания, которое на Земле назвали бы виллой. Под ногами были грубо обтесанные каменные плиты, в щелях между ними пробивалась трава, за нами высилась каменная кладка стен. И однако стены казались неплотными, тоже какими-то туманными, словно театральная декорация, вовсе и не рассчитанная на то, что кто-то станет ее пристально разглядывать и пробовать на ощупь.
А перед нами раскинулся город – очень уродливый, лишенный и намека на красоту. Каменные ящики, сложенные для чисто практических надобностей; у строителей явно не было ни искры воображения, никаких стройных замыслов и планов, они знали одно: громоздить камень на камень так, чтобы получилось укрытие. Город был бурый, цвета засохшей глины, и тянулся, сколько хватал глаз – беспорядочное скопище каменных коробок, теснящихся как попало, впритык одна к другой, так что негде оглядеться и вздохнуть.
И все же он был призрачным, этот огромный, тяжеловесный город, ни на миг его стены не стали настоящим плотным камнем. И каменные плиты у нас под ногами тоже не стали настоящим каменным полом. Верней бы сказать, что мы парили над ними, не касаясь их, выше их на какую-то долю дюйма.
Было так, словно мы очутились внутри кинофильма, идущего в трех измерениях, фильм шел вокруг нас своим чередом, и мы знали, что мы
– внутри него, ибо действие разыгрывалось со всех сторон, актеры же и не подозревали о нашем присутствии; и хоть мы знали, что мы здесь, внутри, мы в то же время чувствовали свою непричастность к происходящему: странным образом, объятые этим колдовским миром, мы все-таки оставались выключенными из него.
Сперва я просто увидел город, потом понял: город охвачен ужасом. По улицам сломя голову бегут люди, издали доносятся стоны, рыдания и вопли обезумевшей, отчаявшейся толпы А потом и город, и вопли – все исчезло в яростной вспышке слепящего пламени, оно расцвело такой нестерпимой белизной, что внезапно в глазах потемнело. Тьма окутала нас, и во всем мире не осталось ничего, кроме тьмы, да оттуда, где вначале расцвел ослепительный свет, теперь обрушился на нас громовой раскатистый грохот.
Я осторожно шагнул вперед, протянул руки. Они встретили пустоту, и я захлебнулся, похолодел, я понял – пустоте этой нет ни конца, ни края… да, конечно же, я в пустоте, я и прежде знал, что все это только мерещится, а теперь видения исчезли, и я вечно буду вслепую блуждать в черной пустоте.
Я не смел больше сделать ни шагу, не смел шевельнуться и стоял столбом… нелепо, бессмысленно, и все же я чувствовал, что стою на краю площадки и если ступаю еще шаг – полечу в пустоту, в бездонную пропасть.
Потом тьма начала бледнеть, и скоро в сером сумраке я снова увидел город – его сплющило, разбило вдребезги, придавило к земле, по нему проносились черные смерчи, метались языки пламени, кучи пепла – все кружилось в убийственном вихре разрушения. А над городом клубилось чудовищное облако, словно тысячи грозовых туч слились в одну. И из этой бешеной пучины исходило глухое рычание – свирепый голос смерти, страха, судьбы, яростный, леденящий душу вой самого Зла.
А вот и мои новые знакомцы – чернокожие, хохлатые, они застыли, оцепенели словно бы в страхе – и смотрят, смотрят… и кажется, их сковал не просто страх, а некий суеверный ужас.
Я стоял недвижно, как и они, точно окаменел, а меж тем грохот стихал. Над руинами вились струйки дыма – и когда, наконец, громовой рык умолк, стали слышны вздохи, хруст и треск: это рушились и оседали последние развалины. Но теперь уже не было воплей, жалобных стонов и плача. В городе не осталось ничего живого, ничто не двигалось, только рябь проходила по грудам мусора: они осыпались, укладывались все плотнее, широким кольцом окружая совершенно ровную и голую черную пустыню, оставшуюся там, где впервые расцвел ослепительный свет.
Серая мгла рассеивалась, и город тоже таял. Там, где прежде расположилась компания хохлатых, в самой середине круга вновь поблескивал линзами странный шар. А самих хохлатых и след простыл. Только из редеющей серой мглы донесся пронзительный крик – но не крик ужаса, совсем не тот вопль, что слышался над городом перед тем, как взорвалась бомба.
Да, теперь понятно – у меня на глазах город был разрушен ядерным взрывом, я видел это словно на экране телевизора. И этим «телевизором» был, конечно, блестящий шар из линз. Это какой-то чудодейственный механизм, он вторгся во время и выхватил из прошлого роковое мгновенье истории.
Серая мгла окончательно рассеялась, вновь настала ночь, золотилась луна, сияла звездная пыль, серебряные склоны холмов мягкими изгибами сбегали к живому, переливчатому серебру ручья.
По дальнему склону мчались быстрые гибкие фигуры, в лунном свете серебрились хохлатые головы, они бежали во весь дух, оглашая ночь воплями притворного ужаса.
Я посмотрел им вслед и содрогнулся: что-то было в этом болезненное, извращенное, какой-то недуг, разъедающий душу и разум.
Я медленно обернулся к шару. Это снова был просто шар, слепленный из блестящих линз. Я подошел, опустился на колени и принялся его разглядывать. Да, он словно ощетинился множеством линз под равными углами, а в просветах между ними чуть виден какой-то механизм, но в слабом лунном свете его не рассмотреть.