355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кир Булычев » Кир Булычев. Собрание сочинений в 18 томах. Т.11 » Текст книги (страница 39)
Кир Булычев. Собрание сочинений в 18 томах. Т.11
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 03:46

Текст книги "Кир Булычев. Собрание сочинений в 18 томах. Т.11"


Автор книги: Кир Булычев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 39 (всего у книги 64 страниц)

Из жизни дантистов

Не знаю, кого на нашем курсе ненавидели больше – профессора Самойло или старичка Кикина. Тем более что эти совершенно разные люди сливались в нашем сознании в единого мучителя. Другие их тоже осуждали. Я сам слышал в коридоре, возле кафедры, как незнакомый мне преподаватель говорил Самойле: «Вы путаете студентов с морскими свинками». «Нет, не путаю, – отбрыкивался грузный Самойло, – но хочу, чтобы они не считали свинками пациентов». Басеев клялся Милочке, что в министерстве Самойле категорически отказали и что он все сделал в обход постановлений. Я не удивился. Самойло может игнорировать даже приказ министра. Он никого не боится – гений стоматологии.

Разумеется, Кикин не единственный наш индуктор. К примеру, мне куда больше неприятностей доставила девочка с воспалением надкостницы. Но в ней не было мазохизма. В Кикине мазохизм – основная черта характера.

В понедельник мы на Кикине должны были отрабатывать местную анестезию. Когда я проснулся и вспомнил об этом, у меня участился пульс и подскочила температура. К сожалению, недостаточно, чтобы остаться дома. К тому же я, конечно, понимаю, что Самойло, при всей его первобытной жестокости, желает добра больным. Но все равно невыносимо.

Я пришел в аудиторию минут за десять до Кикина. Лаборантка уже раскладывала по столам приемники. Тощий Гордеев бродил по проходу и спрашивал всех:

– Если у меня несварение желудка, всю ночь не спал, при наложении может возникнуть летальный эффект? Как думаешь, Самойло примет во внимание?

Ему не отвечали. Все знали, что не примет. Свой понос Гордеев придумал по дороге в институт.

Я сел за свой стол и взял приемник. Совершенно безвредная на вид машинка. Похожа на наушники, только вместо мембран присоски к вискам и провод к коробочке самого приемника. Я примерил прибор. Он не был включен, но меня буквально пронизала дрожь – от предчувствия.

Сейчас вплывет Самойло, приведет очередного страдальца, усадит в кресло, лаборантка опутает этого кролика проводами, и мы начнем страдать. Это ужасно, но мудро. Я объективен. Я признаю, что в этом есть мудрость.

Краем глаза я увидел, что прибежала Милочка – отрада моих глаз, мечта моего сердца. И, разумеется, бросилась сразу к Басееву. Пошептались. Милочка клялась мне позавчера, что к Басееву у нее чисто товарищеское чувство. Это что, чувство локтя? Милочка сидела рядом с Басеевым, вертела в руках его приемник, потом они перешли к ее столу и продолжали свои таинственные переговоры, а я старался не смотреть в их сторону и, разумеется, смотрел.

Приплелся Кикин. Махонький старичок с ватой в ушах, в большом пиджаке, на создание которого ушел пуд ваты. Желтая кожа на ручках и лице кое-где провисает складками, а кое-где натянута, и мне кажется, что туда тоже подложена вата. А клочки ваты над ушами образуют волосяной покров. Кикин со всеми поздоровался и вцепился в меня. Этого я и боялся. Он почему-то выделял меня из группы.

– Я сегодня не спал, – сообщил он мне. – Совершенно замучил радикулит. Доходит до степени люмбаго.

За свое долгое общение с медициной Кикин нахватался разных слов и употребляет их почти правильно.

– Песочку, – сказал я ему. – Накалите на сковородке, в мешок и прикладывайте к спине. Народный способ. Многим помогает.

– Мне народные способы не помогают, – сказал Кикин. – Я по натуре аллопат. Отрицаю. Верхний правый резец меня сведет с ума.

«Нас тоже сведет с ума твой верхний правый резец», – хотел я ему ответить.

– Вы не представляете, – сказал он.

– Давно пора запломбировать, – сказал я.

– А вы как же? Как же вы без меня? – удивился Кикин. – У меня четыре группы. С кем работать будете?

Он искренне считал, что жертвует собой ради Науки. Переубедить его невозможно.

Вошел толстый Самойло, окинул нас взглядом Наполеона перед Аустерлицем, хохотнул, сказал какую-то банальность о погоде. Я уже к нему не прислушивался. Я жил в ожидании кикинских страданий.

А сам Кикин – хоть бы что. Уже подбежал к креслу, придерживаясь лапкой за поясницу. Семьдесят два года. Приличная пенсия. Ну что еще ему надо? Зачем культивировать в себе болести и нести их людям, самой несчастной категории людей – студентам-стоматологам?

– Сегодня, – сказал Самойло, – занятие легкое и безболезненное. Местная анестезия. Считайте, что вам повезло.

– А общую анестезию нельзя? – спросил Гордеев.

– Шутка, – понял Самойло. И громко засмеялся. Но притом уже дал знак лаборантке, чтобы привинчивала ватного Кикина к креслу.

Вбежал Мировольский, анестезиолог. Вообще-то обошлось бы и без него, но Самойле надо, чтобы все проходило на высшем уровне.

– На-деваем! – скомандовал Самойло, как на параде.

Я поглядел на Милочку. Она была прелестна и похожа на радистку партизанского отряда. В глазах ее отражался великий ужас, потому что в любую минуту могли ворваться эсэсовцы, застукавшие передатчик. Басеев ленивым движением поправил присоски на висках и откинулся на стуле, словно собирался посмотреть по телевизору передачу об испанской живописи в Эрмитаже.

Крепкая короткопалая рука Самойлы повисла над кнопками пульта. Включение наших приемников он производил сам после того, как заметил, что некоторые слабовольные студенты забывают включать их добровольно.

Сейчас начнется. Что-то Кикин морщится. Наверняка правый верхний мучает. Самойло смотрит на Кикина с сыновней любовью – Кикин лукаво подмигивает ему в ответ. Рука Самойлы врубает кнопки. Я подскакиваю на стуле. Вся группа подскакивает на стульях. Господи, за что такое мучение!

– Вот! – кричит Самойло. – Теперь вы понимаете, от чего мы должны спасать человечество!

Это очень простые, можно сказать, элементарные приемники, плод неразумного творчества какой-то лаборатории в Киеве. Они улавливают болевые ощущения индуктора и точно передают их перцепиенту. Род биоволн. Ничего эти приемники не могут уловить: ни мыслей, ни чувств – только ощущение боли. И когда очкастый доктор наук привез их в Москву в расчете на мировую известность и стал внедрять в больницах, медики, будучи по натуре самыми консервативными и недоверчивыми людьми на свете, от использования прибора при диагностике временно воздержались. До отработки и утверждения. А вот Самойло, как узнал, буквально вцепился в приемник. Ему было легче, чем другим, у него были морские свинки – студенты, беззащитные и покорные. С тех пор мы уже полгода учим симптомы различных болезней полости рта на собственной шкуре. А Самойло вкупе с мазохистом Кикиным, скопищем страданий в ватном нимбе, рассчитывает, что в светлом будущем врачи даже и разговаривать с пациентом не будут, не подключившись предварительно к его болевым центрам.

– Нет больших путаников, чем больные, – уверяет Самойло. – Больному кажется, что его схватил гастрит, а у него на самом деле ничего подобного. Мы вступаем в новую эру медицины. И вы ее предтечи, вы ее пионеры… Не забудем и об этическом аспекте. Настоящий врач не имеет права абстрагироваться от страданий пациента. Он должен разделять их. Понятно?

– Ой, как понятно!

Как же Кикин терпит эти мучения?

– Стоп, стоп, стоп! – кричит Самойло. – Почему боль в пояснице?

– Меня радикулит схватил, – радостно сообщает Кикин. – А что, ощущаете?

Самойло держится за собственную поясницу, он ведь всегда работает с нами вместе. Надо отдать ему должное – терпит, как все.

– Надо было предупредить, – говорит Самойло. – Это искажает картину.

Еще как искажает. Зуб мой ноет, спина болит, а анестезиолог Мировольский, естественно, не спешит. Ему спешить некуда, он не подключен.

Самойло тратит еще пять минут на описание симптомов и рассказ о том, как они будут, по его мнению, изменяться после укола. Я постепенно привыкаю к боли и гляжу на Милочку. Но раньше вижу Гордеева. Человека большого, лобастого, но удивительно ограниченного. Я вижу, как Гордеев достает пачку аспирина и кидает две таблетки в рот. Дурак, сколько я ему говорил: нельзя лечить себя, если ощущаешь чужую боль. Но он твердит, что это ему помогает. А Милочка что-то пишет. Это почти невероятно. С ее страхом перед болью – она даже хотела уйти из института, когда Самойло разыгрался, – она пишет! Неужели тоже аспирину наелась? Басеев наклоняется к ней через проход и что-то шепчет. Милочка складывает записку и передает Басееву. Может быть, я чувствительнее других к боли? Я сейчас и слова бы не написал. Мне хочется вскочить и бегать по комнате, схватив себя за щеку.

Самойло наконец делает знак Мировольскому, тот заставляет Кикина открыть рот, и я непроизвольно хватаюсь за десну – почувствовал укол.

– Ну осторожнее, голубчик, – говорит Самойло Мировольскому. – Очень болезненно.

Марта в соседнем ряду всхлипывает. Она молчаливая, терпеливая эстонка, но сколько можно терпеть?

Боль постепенно отпускает. Но не так, как хотелось бы. Тем более разыгрывается радикулит.

– А радикулит убрать нельзя? – спрашивает Гордеев. – Он же к делу не относится.

Как будто угадал мои мысли.

– Глупо, – отвечает Самойло. – Разве в реальной практике вам не встретится больной, отягощенный радикулитом? Или желудочными коликами? Надо быть ко всему готовым.

– Я отягощен, – говорит Гордеев. – Собственными коликами.

– Вы хотите покинуть аудиторию? – вежливо спрашивает Самойло.

– Потерплю, – отвечает Гордеев. – Скоро зачет.

Потом Самойло сам чистит Кикину канал, пломбирует зуб. Я ассистирую. Анестезия на Кикина действует плохо. Она всегда на него действует плохо. Я с ужасом смотрю на зубы Кикина – они почти все свои и почти все нуждаются в лечении. Но Кикин тянет. Кикин хочет быть необходим науке. Бедные первокурсники. Они еще не подозревают, что их ждет. Кикина хватит лет на пять.

Когда очередная страда мучений кончилась, Самойло, осыпав нас на прощание вопросами, покидает аудиторию (Кикин убежал первым в буфет, хотя ему это не положено. Я подозреваю, что он нарочно будет сейчас грызть кости, чтобы пломба вылетела).

Ко мне подходит услада моих очей Милочка и спрашивает:

– Больно было?

– А ты не знаешь? – спрашиваю я настороженно. Ее близость к Басееву вызывает во мне холодность.

– Нет, не заметила, – говорит она с легкой джокондовской улыбкой.

– Как так? – спрашиваю я.

– Людмила! – кричит из другого угла аудитории Басеев. – Не забывайся.

Людмила хохочет и уходит в коридор.

В курилке я становлюсь свидетелем, а потом и участником необычного разговора. Басеев глядит прозрачными наглыми глазами на Гордеева. И спрашивает:

– Что бы ты отдал за то, чтобы забыть о Кикине?

– Все, – говорит Гордеев. – Буквально. Полцарства и коня.

– Полцарства не нужно, – говорит Басеев. Он знает, что я слышу разговор, но это его не тревожит. – Десятку со стипендии – и гарантирую освобождение от грехов.

– Десятку за что? – не понимает Гордеев.

– Ты надеваешь приемник, а боли не чувствуешь.

– Это невозможно, – говорит Гордеев. – Пробовали уже.

– Пробовали на любительском уровне. А я взял под уздцы своего братца, он технарь, по жидким кристаллам работает, с ним вместе мы отыскали этого киевского инженера. Я брата представил как еще одного потенциального испытателя. Инженер уши развесил, все ему показал, даже разобрал машинку, а дальше проще простого. Брат подумал и подсказал наивному медику, как это делается.

– Что делается? – спросил Гордеев.

– Болевые ощущения отключаются, вместо этого ощущаешь приятную теплоту во всем теле. Я в прошлый раз сам попробовал, а сегодня Людмиле дал. Спроси у нее, если не веришь.

– А зачем десятка? – Этот Гордеев сохранил детскую непосредственность до двадцатилетнего возраста.

– На такси мы тратились? Тратились. – Басеев был совершенно серьезен. – Коньяк я брату покупал? Покупал.

– Но всего три занятия осталось, – вякнул Гордеев.

– Не хочешь – гуляй. Страдай.

– Может, пять рублей, а?

Тогда я ушел. Даже не могу объяснить, почему ушел. Неприятно стало. Сколько раз я сам мечтал, чтобы придумать что-нибудь, сломать эту проклятую машинку, не слышать боли проклятого Кикина, не страдать за других… Если врач будет подключаться к чужой боли, он сам скоро помрет. Это несправедливо…

Милочка ждала меня у входа, сидела на скамейке у почты напротив института, жевала яблоко.

– Что я тебе расскажу! – сказала она.

– Не надо. Знаю. Басеев Гордееву уже продавал обезболивание.

– Продавал?

– А тебе он почему дал? За прекрасные глаза? Авансом?

– Не хами, я этого не люблю. Дал, потому что мой поклонник. Я и тебе могу устроить.

– Со скидкой?

– Не хочешь – не надо. Страдай дурью. Пошли, что ли?

Мы пошли.

Я все никак не мог сформулировать. Ну, Басеев. Бог с ним! Он человек практичный, холодный, он никогда чужую боль слушать не станет. Но Милочка… Мы же с ней говорили, что это открытие гуманно…

Милочка умеет угадывать мои мысли.

– Тысячу лет врачи лечат, не болея сами, – сказала она. – И мы обойдемся.

– Но если есть возможность! – закричал я на всю улицу. – Если мы этим будем спасать людей!

– Зачем же за свой счет?

– Слова Басеева?

Милочка долго молчала. Потом сказала:

– В тебе нет жалости. Ко мне…

Была у меня к ней жалость. И даже больше чем жалость. Я даже согласен был, чтобы она и дальше обманывала профессора Самойло. Но я все равно зол на Басеева. И теперь понимаю почему. Зависть здесь не играет никакой роли. Просто это уже бывало в истории человечества: кто-то думает, старается, ночей не спит, в кино не ходит для того, чтобы людям было лучше. Потом приходит кто-то другой. Он деловой. Он трезвый. Он тоже хочет добра. Но только себе. И обязательно за чужой счет…

Петушок

1

Улица, огражденная глухими заборами, которые порой нехотя раздвигались, чтобы дать место одноэтажному фасаду в три окна, повернула под прямым углом, и неожиданно я увидел внизу реку.

Улица круто стремилась к берегу, к пристани, а затем, на том берегу, так же круто поднималась наверх и исчезала в лесу. Город переплеснул через реку, но сил его хватило еще на десяток домов.

Пристань была внизу, я видел ее красную крышу. Под крышей прочел название «Мослы». Название меня удивило, потому что сам городок назывался иначе. Но и слово «Мослы» что-то означало.

Возле пристани толпились люди, стояли два фургона и автобус. Снимали кино.

Я знал, что там снимают кино, потому что специально шел туда. И знал, что действие этой комедии происходит в городе «Мослы», потому что такого города нет, я его сам придумал – маленький, чудаковатый городок. Но обыкновенность вывески на пристани и обыкновенность самой пристани заставили меня забыть, что город «Мослы» пять лет назад родился в моем воображении, а надпись сделал, конечно же, художник киногруппы.

И когда я осознал, в чем дело, то улыбнулся от благодарности к художнику, который обманул меня и заставил так просто поверить в собственную выдумку.

Розинский, режиссер фильма и мой приятель, стоял у камеры. Он увидел меня издали, когда я спускался к реке, но, как молодому человеку и начинающему режиссеру, ему важно было показать, насколько он занят. Поэтому он не пошел ко мне навстречу, а ждал меня у камеры.

– Ну как? – спросил он меня. – Ты так себе все представлял?

– Иначе, – сказал я. – Но мне нравится, как ты все это представляешь.

Подошла девочка с белым щенком на руках. Она нетерпеливо ждала, пока мы кончим говорить, ей наш разговор был неинтересен, а я непонятен и чужд. Наконец она не выдержала и сказала:

– Иван Сергеевич, посмотрите, я принесла.

– Вот именно, – сказал Розинский. – Именно такой.

Голос его приобрел несвойственную сладость. Так люди, не умеющие вести себя с детьми, разговаривают с ними.

– Надюша, – сказал он, – наша звезда. И первая помощница. Правда, Надюша?

– Я его кормила, – сказала Надя, гладя щенка. – Можете не кормить.

– Ты будешь играть с ним на травке, – сказал Розинский. – Вон там. А когда проедет машина, ты помашешь ей рукой.

– Я знаю, – сказала Надя. – Мне Виктория говорила.

– Удивительно талантливый ребенок, – сказал Розинский. – Вообще я хочу снимать детский фильм. С детьми так интересно работать. У них есть непосредственность, утерянная актерами. Ты как думаешь?

Я не успел ответить, потому что оператор отбросил окурок сигареты и сказал:

– Солнце уйдет.

Оператор, второй режиссер Виктория и директор картины – старые киноволки – относились к Розинскому снисходительно и не скрывали своего снисхождения. Розинский это чувствовал и старательно скрывал обиду. Это была его первая полнометражная картина, а они сделали по двадцать картин на своем веку и насмотрелись разных режиссеров. И потому, хоть фильм только начинал сниматься, уже были уверены, что из Розинского ничего путного не выйдет.

Они были не правы, но мы с Розинским не могли и не хотели с ними спорить или оправдываться. Доказывать правоту надо было картиной, а пока приходилось терпеть, так как снисходительное отношение к режиссеру выражалось не только во взглядах, но и в полном нежелании совершать лишние движения или усилия, из которых и состоит обычная жизнь съемочной группы.

Проезд машины, которой Надюша должна была помахать рукой, состоялся только к вечеру. Мы с ней оба к тому времени устали, потому что нет ничего утомительнее безделья, когда вокруг тебя все заняты. Надя все время возилась с щенком – щенку было скучно, он капризничал и просился домой. У меня в сумке оказался бутерброд, который я купил утром на вокзале, – из того набора в целлофановом пакете, в который входят два крутых раздавленных яйца, бутерброд с колбасой и огурец.

Мы смотрели с Надей, как щенок брезгливо водит носом над бутербродом, и тут сообразили, что голодны. Я ехал в поезде, а Надя искала щенка. Поэтому я уговорил Надю пойти в столовую, которая была в двухэтажном доме на косогоре. Половина первого этажа – столовая, половина – хозяйственный магазин.

Надя сначала отказалась идти, потому что у нее не было денег, но я убедил ее, что питание проводится за счет киногруппы. Я так и сказал: «Питание проводится», и казенный оборот ее сразил.

Выбор блюд был невелик – столовая вот-вот должна была закрыться. Щенок улегся под столом. Мы ели щи, а потом подавальщица сказала:

– Рыженькая, возьми котлеты.

Надя вскочила и побежала за котлетами, а я поглядел ей вслед, потому что удивился словам подавальщицы. И в самом деле увидел, что у Нади темно-рыжие волосы, густые и непослушные, собранные на затылке резинкой. А когда Надя вернулась с тарелками и поставила их на стол, сказав мне: «Пожалуйста, кушайте», я пригляделся к ней. У нее была очень белая кожа в веснушках и зеленые глаза.

Надя почувствовала мой взгляд, и, видно, он показался ей строгим.

– Я сейчас, – сказала она. – Я уже наелась.

– Не спеши, – сказал я. – Ты в каком классе?

– В четвертом.

– А почему ты не в лагере?

– А у нас городской лагерь при школе. Виктория пришла и стала отбирать для массовки. Сначала только десять человек отобрала, а потом все начали кричать, что нечестно, и она всех взяла. Мы вчера снимались, а сегодня Виктория сказала, что щенок нужен. Она мне сказала, я сама не напрашивалась.

Я постарался вспомнить, в какой сцене нужны были дети, много детей. И не вспомнил.

– А что вы вчера играли? – спросил я.

– Мы кросс по улице бежали, а Лаврентьев за нами. Знаете Лаврентьева?

Лаврентьев был старым актером, всю жизнь игравшим эпизоды, из тех актеров, лица которых известны любому – фамилия почти никому.

– Тебе интересно было?

– Очень, – сказала Надя. – А сегодня неинтересно.

– Но ведь ты можешь смотреть, как снимаются другие.

– Один дубль интересно, а они по три дубля снимают. И солнца ждут.

Как быстро, подумал я, эти малыши впитывают кинолексикон. Слова «дубль», «массовка» звучали естественно, как «щенок».

– Можно, я ему кусок котлеты дам? – спросила Надя.

Я разрешил. Она тихонько сунула половину котлеты под стол, и щенок выхватил ее из пальцев Нади и принялся чавкать.

– Потише ты! – сказала ему Надя. – Нас выгонят.

– Компот будете брать? – спросила подавальщица.

Когда Надя подошла к ней за стаканами, подавальщица сказала:

– Собак у нас кормить нельзя.

– Я больше не буду, – сказала Надя.

– Ты хорошо учишься? – спросил я.

Надя удивилась вопросу. Хоть он был и стандартен в разговорах со взрослыми, от меня она его, видно, не ждала.

– Когда как, – сказала она.

Я поймал себя на том, что стараюсь вспомнить, что еще надо спрашивать в светском разговоре с незнакомым ребенком. Надя глядела на дверь. Я понимал, что она терпит сидение в столовой, хотя компот уже выпит, потому что я взрослый, который ее накормил и накормил щенка. Но со мной ей неинтересно. И наше общение, таким образом, зашло в тупик.

К счастью, в солнечном прямоугольнике открытой двери возник округлый силуэт Виктории.

– Я так и знала, – сказала она. – Кинозвезду похитили. Простите, автор, Надю ждут.

– Спасибо, – сказала Надя и быстро поднялась со стула. Сделала шаг к Виктории, и я физически ощутил овладевшее ею облегчение. Но, сделав шаг к Виктории, Надя вспомнила, вернулась к столу собрать посуду. Виктория ждала в дверях.

– Ничего, – сказал я. – Я отнесу. Иди.

– Пускай приучается, – сказала Виктория. – Успеем.

Мы с Надей отнесли грязную посуду на мойку. Надя кивнула мне и убежала. Я пошел следом. Я не спешил. Почему-то мне неловко было оттого, что Виктория застала нас в столовой. С какой стати московскому писателю кормить обедом девочку из массовки?

Я уселся на траву в сторонке, за камерой, чтобы режиссер меня не видел. Потому что, увидев меня, он обязательно стал бы спрашивать моих советов. Эти советы были ему не нужны, да и давать их – подрывать и без того хлипкий авторитет Розинского. Но ему казалось, что если он пригласил на съемки автора, то вежливость требует, чтобы автор не чувствовал себя покинутым.

«Жигуленок» раза четыре проехал мимо лужайки, и каждый раз Надя деловито махала «жигуленку», а щенок, словно заучив роль, вскакивал и лаял на машину.

Заходящее солнце создавало медный ореол вокруг Надиной головы. Она потеряла резинку и часто выпячивала нижнюю губу и дула вверх, чтобы отогнать с лица прядь волос.

Потом Розинский крикнул: «Стоп!» – и начал совещаться с оператором. Я потерял Надю из виду, а ко мне подошел знакомый актер, который начал патетически жаловаться на режиссера, потому что Розинский вызвал его с утра на площадку, но до сих пор так и не снял.

Я удивился, когда увидел Надю совсем рядом. Она держала щенка на руках и явно ждала меня.

– Ты что? – спросил я.

– Моя мама пришла, – сказала она. – Хотите поглядеть?

Несколько женщин стояли возле складного столика у сходней. За столиком сидел администратор и оплачивал талоны массовки.

Надя угадала мое желание. Мне хотелось поглядеть на ее мать, потому что я надеялся в матери увидеть Надю, какой она станет лет через двадцать.

Я долго не мог угадать ее мать среди женщин. Она оказалась сухонькой чернявой женщиной лет тридцати с узким капризным лицом. Надя поняла мое разочарование, сказала, как всегда, рассудительно:

– Я на отца похожа. Он от нас ушел.

Надина мать спорила о чем-то с администратором.

– У нас с деньгами несладко, – сказала Надя. – Отец совсем не присылает. А мать санитаркой в больнице.

И, увидев, что мать считает деньги, Надя пошла к ней, не попрощавшись со мной, потому что больше нам не о чем было разговаривать.

На следующий день я не выспался. Сначала в номер к Розинскому пришли оператор и звукооператор, и мы ужинали. Жена Розинского наварила картошки. Пришел тот актер, который жаловался на простой, принес копченого леща, которого ему подарили поклонники из воинской части. В буфете было только шампанское. Мы разговаривали бестолково, долго, я затруднился бы вспомнить, о чем. Вернее всего, об экстрасенсах, плохом климате, лесных пожарах, рыбалке, интригах на студии, машинах, акселерации, катастрофах, футболе. А может быть, о летающих тарелочках, плохих комедиях, землетрясениях, ценах на помидоры, хоккее.

Потом пришла Виктория выяснить завтрашние объекты и сказала, что оркестр не сможет быть к двум, а приедет лишь к четырем часам. Оператор сказал, что освещение будет неподходящим. Розинский обиделся на Викторию, которая могла бы сказать об оркестре раньше. Жена Розинского усадила Викторию за стол. Виктория постепенно перестала дуться на Розинского, а режиссер на нее. Виктория сказала:

– А наш автор сегодня водил звезду в ресторан.

– Какую звезду, в какой ресторан? – удивился Розинский, который во время съемок ничего вокруг не видел.

Виктория, посмеиваясь, рассказала, как застала нас в столовой с Надей, и в ее устах это звучало, словно я был бесстыжим соблазнителем малолетних, и мне хотелось, чтобы она поскорее убралась, хотя и смеялся вместе со всеми.

Потом, за полночь, все разошлись, и Розинский до утра жаловался мне на группу и на неудачно сложившуюся жизнь.

Утром, когда я увидел, что в толпе, собравшейся у пристани в ожидании группы, стоит и Надя с белым щенком на руках, я отвел глаза, хотя девочка смотрела на меня в упор. Мне показалось, что Виктория, которая вылезла из автобуса вслед за мной, смотрит мне в спину.

Но Надя не понимала этих тонкостей и побежала ко мне, как к старому знакомому.

– Доброе утро, – сказала она.

Ее зеленые глазищи уставились на меня требовательно. Она освободила одну руку – ноги щенка повисли и задергались – и взяла меня за пальцы. Она не удержалась и мотнула головой в сторону, и тогда я понял причину ее оживления: в толпе стояли несколько детей ее возраста, которые внимательно смотрели на то, что делает Надя.

Раз ей нужен был союзник, то я согласен был им стать.

Я взял ее за руку, пожал осторожно робкие пальцы и бодро спросил:

– Будем сниматься?

– Не знаю, – сказала Надя. – Как Виктория.

И снова оглянулась на непричастных к высокому искусству друзей.

Виктория как раз проходила рядом.

– Вика, – спросил я, – сегодня Наде надо сниматься?

Наверное, мне надо было спросить это тихо, не привлекая внимания. А Виктории почему-то доставило удовольствие громко ответить мне:

– Что вы, эту девочку уже отсняли. – Она кинула снисходительный взгляд на Надю и спросила: – Твоя мама получила деньги? Ну тогда иди играй. Спасибо.

– А щенок? – спросила Надя.

– Щенка тоже отнеси домой.

Надя освободила мои пальцы и медленно пошла прочь. А у меня было гадкое чувство, что именно я ее предал. И я даже ощутил недоброжелательство к ребятам, которые улыбались, глядя на Надин провал. Не знаю, чего наговорила им Надя вечером, но, видно, она искренне полагала, что теперь будет сниматься каждый день, иначе бы не привела зрителей.

Зрители остались у площадки. Надя ушла. Я видел, как она поднимается по откосу к столовой. Она не оборачивалась. Я чуть было не пошел за ней следом, чтобы как-то утешить, поговорить. Но не решился. Из-за Виктории. Вместо этого подошел к Розинскому и почему-то раздраженно стал возражать против мизансцены.

Я думал, что больше никогда не увижу эту девочку. Был человек и улетел на Луну.

А случилось так, что я ее увидел еще дважды. Первый раз через полчаса.

Розинский понял, что машина проезжала мимо лужайки вовсе не так, как положено проезжать машине мимо лужайки. И тут ему понадобился щенок с девочкой. Виктория сообщила, что девочка отпущена домой, так как никаких иных указаний не было. В голосе ее бушевало торжество. Она была ни в чем не виновата. Режиссер был виноват во всем. Более того, ехать за девочкой, чтобы отыскать ее и вернуть, Виктория тоже не могла, так как ей надо было встречать оркестр. И вообще, ехать было некому, так как оба ассистента отправились по каким-то загадочным делам. И я сказал Розинскому, что съезжу, если Виктория даст адрес, так как мне все равно делать нечего. Виктория, разумеется, адреса не имела, но я подошел к Надиным товарищам, которые все еще толпились возле съемочной площадки, и один из них согласился поехать со мной.

Надя жила на горе, за рынком, в двухэтажном деревянном доме, заселенном густо и шумно. Я сразу узнал ее мать, которая развешивала во дворе белье, и, когда я спросил Надю, она ответила:

– Хватит с нее, вскружили голову.

Я промолчал, и тогда мать спросила, заплатят ли за сегодняшний день. Я сказал, что заплатят. Тогда мать нехотя крикнула Надю. Я полагаю, что Надя слышала, как подъехал наш «рафик», и слышала разговор с матерью, потому что она появилась во дворе мгновенно и тут же, не спрашивая, почему я приехал, направилась к машине. Щенок тоже догадался, в чем дело, он выбежал за Надей.

В машине мы неловко молчали, и мальчик, который привез меня к Наде, тоже молчал. Потом я спросил:

– Тебе нравится сниматься в кино?

– Когда как, – ответила Надя.

А когда мы приехали на площадку и вышли из машины, она сказала:

– Спасибо вам.

И раскрыла ладонь. В ней лежала елочная игрушка – таких теперь не делают: плоский, из давленого картона, ярко раскрашенный золотой петушок.

– Возьмите, – сказала Надя. – Вам пригодится.

Интересно, подумал я, она успела взять, когда я разговаривал с матерью во дворе, или давно ждала, надеясь, а вдруг за ней приедут? И загадала, что если это буду я, то она даст мне петушка. И сидела перед окном, таясь за занавеской, в потной ладошке держала петушка, а ходики отбивали время… Тут я понял, что воображение понесло меня черт знает куда.

Надя глядела на меня, не отходила. Я должен был сказать какие-то правильные, ожидаемые от меня слова. Я их не придумал. Я сказал:

– Спасибо, я его сохраню.

– Навсегда, – сказала Надя.

– Навсегда, – согласился я. – А через много-много лет ты узнаешь меня по этому петушку.

Надя улыбнулась.

– Я вас все равно узнаю, – сказала она, – хоть вы будете совсем старый.

И Надя пошла на лужайку, где ей долго пришлось ждать, пока кончат снимать эпизод с оркестром. Она возилась со щенком и на меня не глядела.

Я уехал на следующее утро. И только в поезде вспомнил, что не спросил Викторию, выписали ли деньги Наде за последний съемочный день.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю