355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кейт Уотерхаус » Билли-враль » Текст книги (страница 4)
Билли-враль
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 22:37

Текст книги "Билли-враль"


Автор книги: Кейт Уотерхаус



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)

Глава четвертая

В дальнем конце проезда Святого Ботольфа, за зелеными, выкованными из железа дверями общественного сортира, щерились полуразвалившиеся ворота церковного кладбища. Темноватая, сырая церковь святого Ботольфа служила приютом для Женского сообщества, Церковного хора, какой-то шайки, называющей себя Ослепительным братством, и для полудюжины разных других общественных банд; но постоянным прихожанином этой церкви был, наверно, один только Крабрак, заглядывающий сюда в надежде найти клиента для нашей конторы, хотя вообще-то церковное кладбище было закрыто со времен Черной Смерти. К центральной аллейке кладбища притулилась крохотная часовня, и сегодняшнее изречение на ее дверях гласило: «Лучше поплакать над пролитым молоком, чем пытаться влить его обратно в сосуд» – не слишком гениальное, по-моему, изречение.

Я пришел на кладбище сразу после работы, в час дня. Ведьма очень любила назначать мне здесь свидания, потому что мы познакомились в Юношеском клубе святого Ботольфа, а она была большая охотница до всяких чувствительных воспоминаний. Ну и ей, конечно, нравились каменные ангелочки на древних надгробиях (она называла их прелестными) и стишки на могильных плитах поновее. В любви к стишкам они сходились с Крабраком, так что я не удивился бы, если б она стала первой в Англии женщиной-гробовщиком.

Я сел на растрескавшуюся каменную скамейку неподалеку от входа в церковь и попытался привести в порядок хотя бы некоторые свои мысли. Первым делом надо было избавиться от календарей: меня мутило и передергивало всякий раз, как они прикасались к моей рубашке. Я вытащил из пиджачного кармана мерзко осклизлый конверт с неутонувшими месяцами, присоединил к ним три календаря из-под джемпера и сунул весь этот ворох поганой бумаги под каменную скамейку, где его могли обнаружить разве что ко второму пришествию. С календарями, стало быть, мне удалось разделаться Оставались письма. Я вынул и развернул второй экземпляр письма Крабраку, которое напечатал под копирку на бланке нашей конторы после ленча в кофейном баре:

Уважаемый мистер Крабрак!

К сожалению, я должен известить Вас, что мне необходимо уволиться из фирмы «Крабрак и Граббери». Меня всегда привлекала работа в фирме, но я, как Вы, наверно, знаете, с самого начала считал эту работу временной. Сейчас мне довелось получить приглашение от мистера Бобби Бума, лондонского комика, и сотрудничество с ним в большей степени отвечает моим планам на будущее, чем работа у Вас.

Я понимаю, что должен был за неделю предуведомить Вас о своем уходе, однако надеюсь, что в нынешних обстоятельствах Вы не будете настаивать на соблюдении этой формальности. Осмелюсь добавить, что я искренне благодарен Вам за ту неоценимую помощь, которую Вы оказывали мне, когда я у Вас работал.

С глубоким уважением к Вам и господину советнику Граббери.

У. Сайрус

В общем, мне вполне понравилось мое письмо, особенно то место, где я ввернул про «неоценимую помощь», но меня по-прежнему тревожил предстоящий мне после свидания с Ведьмой разговор в конторе. Что имел в виду Крабрак, когда сказал, что нам пора побеседовать?.. Ладно, скоро все выяснится, решил я, поглядев на церковные часы. Ведьма опаздывала, и, размышляя о ней, я, как обычно, почувствовал обессиливающую, медленно вскипающую злость.

Главное, в ней не было никакого секса – ну никакого! Я давно уже убедился на собственном горьком опыте, что вовсе она не Ведьма, а просто большая, опрятная, бесчувственная телка. Меня теперь все в ней злило – и чистая честная физия, непорочная, как овсяная каша, и безупречный почерк, и растоптанные, удобные туфли, и набитая апельсинами сумочка. Она, по-моему, только и делала, что ела апельсины. Правда, во время обручения на Илклийской пустоши – мы ходили туда в поход, организованный Юношеским клубом, – она чистила мандарин и в ответ на мое предложение сунула мне в рот мандариновую дольку, а когда я, как дурак, прошамкал: «Этим мандарином мы навеки обручены», даже не улыбнулась.

Но что меня злило больше всего, так это ее невинное, со сморщенным носиком личико во время кисло-сладких поцелуйчиков, которые, как она думала, выражали безумную страсть. Я ее живо отучил называть меня «мой ягненочек», говоря ей каждый раз: «Христосик с тобой, моя курочка», на что она неизменно изрекала: «Не поминай всуе имя господа бога твоего!» Ее поучительные изречения тоже меня злили.

Сунув руку в карман плаща, я вынул мятый и грязный пакетик с несколькими шоколадными конфетами, которые купил месяца два назад, когда Штамп одарил меня любовными пилюлями. «Накормишь – и начинай обжиматься», – сказал он тогда. Я заглянул в пакетик. Купил-то я, помнится, четверть фунта, но все никак не решался накормить кого-нибудь любовными пилюлями, а конфеты время от времени выуживал из пакетика и ел. Теперь их осталось всего три штуки, и они плотно слиплись в светло-бурую массу.

Положив пакетик с конфетами на колени, я снова засунул руку в карман – и нащупал расплющенную коробочку с пилюлями. Почти все пилюли высыпались в карман. Я нашарил одну и вытащил ее на свет – она была вроде черной бусины и казалась несъедобной. Интересно все же, где их Штамп добыл и почему отдал мне, в сотый раз подумал я, и не могут ли меня посадить, если я кого-нибудь ими накормлю? Потом я вынул из пакета самую пристойную конфетину и попытался разломить ее пополам. Она не только разломилась, но еще и раздавилась – начинка у нее была из апельсинового джема. Приклеив к джему черную бусину, я попытался склеить две половины конфеты – от этого она раздавилась окончательно, но бусина оказалась внутри. Задумавшись, я машинально съел две оставшиеся конфеты, а третью, с любовной пилюлей, положил обратно в пакет.

Потом, закурив сигарету, я встал и потянулся. Вдали показалась Ведьма; она с презрением обходила пульсирующие группки любителей тотализатора, стягивающихся к букмекерским конторам.

Ведьма приближалась, и мне, как всегда, захотелось убежать, чтоб не видеть ее походку и колышущуюся, как у шотландского солдата, расклешенную юбку – очень уж самодовольно и несексуально она колыхалась. Меня здорово злила Ведьмина походка.

– Привет, – независимо сказала Ведьма. Это у нее была такая манера – на людях показывать мне свою независимость. А когда мы оставались наедине, она сразу же начинала свои штучки – по-идиотски морщила носик, прихватывала меня зубами за ухо и лепетала какую-то детскую белиберду.

Отвечая на Ведьмино приветствие, я заметил, что гнусавлю по-йоркширски: всякий раз, как мы с ней встречались, она заражала меня своим выговором. Когда мы оба сели, Ведьма неодобрительно посмотрела на мою сигарету и строго спросила:

– Эта какая за сегодня?

– Третья, – ответил я.

– Ты у нас умненький мальчик, – лишь наполовину шутливо похвалила меня Ведьма. Она почему-то решила, что я выкуриваю всего пять сигарет в день,

– Много было сегодня работы? – скорчив заботливую мину, спросил я. Ведьма возвела глаза к небу и дунула вверх, себе в ноздри – мне всегда хотелось дать ей за это оплеуху.

– Да нет, сначала я перепечатала писем, наверно, тридцать мистера Торнбула, а потом он продиктовал мне договор… – Несколько минут Ведьма щебетала о своей работе. Когда она иссякла, я спросил:

– А с другими мужчинами ты сегодня разговаривала? – Ведьма считала, что я должен устраивать ей сцены ревности за разговоры с мужчинами.

– Нет, милый, ни с кем, кроме мистера Торнбула и Штампа – когда звонила тебе по телефону. А ты разговаривал с какими-нибудь девушками?

– Только с официанткой в кофейном баре.

– А разве твой приятель не мог с ней поговорить? – надув губки, придирчиво спросила Ведьма. Она не назвала Артура по имени, потому что мне надо было ревновать ее даже к мужским именам.

– Ты скучала без меня, дорогая?

– Конечно. А ты без меня?

– Конечно, милая.

На этом наше обоюдное дознание обычно кончалось. Я порылся в кармане и вытащил пакетик с конфетой.

– Это тебе, родная, – сказал я.

Ведьма с сомнением заглянула в коричневые недра грязного пакета.

– Конфетка немножко раздавилась, – прощебетала она.

– Закрой глаза, открой рот, – вытаскивая конфету, скомандовал я. Ведьма открыла рот – возможно, чтобы отказаться от угощения, – и я ловко засунул туда свой дар.

– Противный, – сказала Ведьма, проглотив конфету. Я выгнул шею – вроде бы для того, чтоб почесать ухо, – и посмотрел на церковные часы. Любовная пилюля, по словам Штампа, должна была подействовать самое большое через пятнадцать минут. Он говорил мне, что одна старая дева – воспитательница из Детского загородного клуба – начала скулить и сдирать с него пиджак минут через пять после приема любовной пилюли, которую он дал ей под видом тонизирующей таблетки.

– Ты зачем звонила? Что нибудь важное? – спросил я.

– Да просто хотела поболтать. – Ведьма привстала и устроилась на скамейке поудобней – в позе светской дамы на отдыхе. – Мне попался чудный матерьяльчик: как раз для оконных штор в нашем коттеджике. Он и тебе понравится, вот увидишь.

Мы часто обсуждали с Ведьмой наше будущее жилье – уютный коттедж с камышовой крышей где-нибудь на холмистых равнинах Девоншира, – спрячемся, бывало, прохладным летним вечером в укромное местечко среди могил у церкви Святого Ботольфа или сядем на лавочку с навесом в одной из аллеек муниципального кладбища (иногда Ведьма назначала мне свидания там), очистим по апельсину и подробно, стараясь ничего не упустить, обсуждаем наше семейное гнездо. Случалось, что меня даже больше, чем Ведьму, увлекала эта сельская мечта, и я переносил ее на изумрудные холмы Амброзии. Мы обзавелись двумя детьми, которых звали Барбара и Билли, всерьез обдумывали их судьбу, размышляли о наших сельских занятиях – в общем, именно эта семья была прообразом той, сестринской, про которую я рассказывал Артуровой матушке.

– Он бирюзовый, с таким, знаешь, светлым узором вроде бокалов…

– А он подойдет к нашему паласу?

– Да нет, не очень. Но зато он будет миленько сочетаться с серыми, ковриками в детской.

– Умница ты моя!

Желтый палас и серые детские коврики мы видели в витрине мебельного магазина, когда Ведьма очередной раз вытащила меня на прогулку по улицам Страхтона. И палас, и коврики давно были проданы, но это не помешало им украсить наш коттеджик вместе с резными деревянными креслами, посвистывающим на полке в камине чайником и серебряными дамочками из моей комнаты.

Потолковав несколько минут об устройстве гнезда, мы вернулись к сельской свадьбе, с которой началась наша семейная жизнь, – и тут вдруг Ведьма настороженно спросила:

– Ты еще не взял у ювелира мое обручальное колечко?

– Пока нет, ласточка. Да я его, признаться, и снес-то к ювелиру только сегодня утром. – Ведьме очень, помнится, не хотелось расставаться с кольцом, и я едва убедил ее, что его надо слегка уменьшить.

– Мне уж теперь кажется, что без колечка я как будто раздетая, – сказала она, не замечая, что слово «раздетая» звучит у нее гораздо обнаженней, чем у другого прозвучало бы слово «голая», которого она-то произнести, разумеется, не могла. И тут я сообразил, что пятнадцать минут, наверно, прошло.

– Давай спрячемся от людей, – сказал я, вставая, и сжал ее холодные, в цыпках руки.

С сомнением поглядевши в глубь кладбища, Ведьма нерешительно промямлила:

– А там не сыровато?

– Мы сядем на мой плащ, пойдем, родная! – Я почти насильно поднял ее со скамейки и неловко обнял за плечи. Она неохотно подчинилась, и мы зашагали по асфальтовой, растрескавшейся посредине дорожке, которая вела за церковь. Там позади одного древнего семейного склепа высилось черное сухое дерево, а земля была прикрыта кустиками жухлой, пыльной травы. Иногда мне удавалось уговорить Ведьму посидеть возле склепа, но сначала она внимательно рассматривала его и читала вслух надпись: «Семьюэл Воэн, уроженец нашего города, 1784; Эмма, его жена; Сэмл, их сын, 1803». Я расстелил плащ и сел; но Ведьма не садилась. Я нетерпеливо; изо всех сил потянул ее за руки, и она невольно опустилась на колени. Теперь, хотя Ведьму страшно трудно расшевелить, пилюля все равно должна была подействовать: пятнадцать минут явно прошло. Я печально посмотрел на Ведьму и, как всегда не находя естественного тона, высокопарно сказал:

– Я люблю тебя, Барбара.

– Я тебя тоже, милый, – отозвалась Ведьма; она считала, что на признание в любви надо отвечать именно так.

– Любишь? Честно?

– Конечно, глупыш.

– И хочешь стать моей женой?

– Конечно. Я все время об этом думаю, милый, – сказала Ведьма. До чего же все-таки противно она разговаривала: в Коммерческом колледже ее отучили растягивать гласные, но гнусавила она по-прежнему.

– Родная моя, – пробормотал я и начал обеими руками поглаживать с двух сторон ее волосы – чтобы можно было гладить и плечи. Она состроила личико со сморщенным носиком, и тогда я крепко обхватил ее и принялся целовать, но губы у нее были плотно сжаты. Потом она резко отвернулась, и я ткнулся ей в щеку, как щенок. Не очень-то многообещающим получилось у нас начало.

– Ты больше никого не полюбишь? – с мрачной печалью в голосе спросил я.

– Конечно, нет, глупыш, – ответила она, и, нагнувшись вперед, прихватила зубами мое ухо. Я обнял ее одной рукой, а другой, как бы незаметно для себя самого, стал теребить верхнюю квадратную пуговицу на ее чистенькой голубой блузке. Ведьма высвободилась.

– Давай поговорим про наш коттеджик, милый, – сказала она.

Я зажмурился так, что у меня перед глазами поплыли огненные блестки, и сосчитал до семи. Пилюля на нее пока не подействовала – а возможно, ей надо было скормить три или даже четыре пилюли.

– А что про коттеджик? – изо всех сил сдерживаясь, ровным голосом спросил я.

– Про садик. Расскажи мне про наш садик.

– У нас будет замечательный садик, – привычно вызывая в воображении амброзийский ландшафт, сказал я. – Вдоль ограды мы посадим розовые кусты, на газоне поставим качели для Билли и Барбары, а по краю газона у нас расцветут нарциссы. Ну и обедать – летом, конечно, – мы будем возле прудика с белыми лилиями.

– А это не опасно – прудик? – встревоженно спросила Ведьма. – Вдруг детишки заиграются на берегу и упадут в воду?

– Так мы поставим вокруг низенькую ограду, – успокоил я ее. – Или нет, не надо нам прудика. У нас будет родничок. Древний, с каменной кладкой родничок, из которого мы будем брать воду. Родничок Радости – вот как мы его назовем. А знаешь, о какой радости я мечтаю?

Ведьма отрицательно покачала головой. Она сидела, подтянув к подбородку колени и обхватив руками лодыжки, как ребенок, слушающий перед сном волшебную сказку.

– Нет, лучше ты сперва скажи, о чем ты мечтаешь, – поправился я.

– Я…я хотела бы, чтоб мы всегда были счастливы и чтобы всегда любили друг друга. А ты?

– Да нет, мне лучше не говорить.

– Почему, милый?

– Ты можешь рассердиться.

– На что я могу рассердиться, глупыш?

– Ну… мало ли… Тебе может показаться, что у меня… что я… слишком тороплюсь. – Умолкнув, я покосился на нее, но не понял, как она отнеслась к моим словам. Впрочем, никак она к ним не отнеслась, а когда я посмотрел на нее еще раз, мне стало ясно, что она потеряла интерес к Роднику Радости. Я прикусил губу и тяжело задышал, а когда этот прием не подействовал, начал заикаться:

– Н-н-ну послушай, Барбара! В-в-выходит, люди и ч-ч-чувствовать н-н-ничего не могут?

– Могут, если они по-настоящему друг друга любят, – сказала Ведьма и пристально – слишком, на мой взгляд, пристально – посмотрела мне в глаза.

– Как мы? – тотчас же спросил я.

– Ну… да, – не очень уверенно ответила она.

– Так что ж я, по твоему, – совсем бесчувственный?

– Не бесчувственный, а надо сначала жениться, – быстро и уверенно, будто она заранее приготовилась к этому разговору, сказала Ведьма.

– Родная моя, – еле слышно, на грустном выдохе прошептал я и, цепко ухватив ее за шею, принялся целовать. В этот раз я решился прикоснуться к ее ноге. Она напряглась, но не пошевелилась. Я осторожно просунул руку вверх, и мне послышался распаленный голос Штампа: «Он положил руку на ее шелковистое в капроновом чулке колено». Чулки у Ведьмы были бумажные, розового цвета. Когда моя рука доползла до колена, Ведьма опять высвободилась.

– Что с тобой? – спросила она.

– Да вроде ничего, – все еще держа руку на ее колене, сказал я.

– А ты посмотри, где твоя рука.

Я убрал руку и тяжело вздохнул.

– Родная, что ж мне – и дотронуться до тебя нельзя?

Ведьма пожала плечами.

– По-моему, это… как-то неприлично, – сказала она. Я нагнулся, чтобы поцеловать ее, но она отстранилась и расстегнула сумочку, которую вечно таскала с собой, перекинув ремешок через плечо.

– Хочешь тонизирующую таблетку? – спросил я.

– Да нет, спасибо, – ответила она, – У меня вот есть апельсинчик.

Я опять на мгновение зажмурился, и у меня перед глазами снова поплыли огненные блестки. Чтоб хоть как-нибудь избавиться от бессильной ярости, я вскочил на ноги и, передразнивая Ведьму, завопил гнусавым фальцетом: «У меня вот есть апельси-и-и-нчик! У меня вот есть апельси-и-и-и-инчик!», а потом, повинуясь мгновенному порыву, пнул ее треклятую сумочку. Ведьма уже сняла ее с плеча и держала в руках – сумочка отлетела в сторону, вывалив на могильную плиту все свое содержимое: апельсины, справочники по стенографии и разное прочее барахло.

– Билли! – испуганно вскрикнула Ведьма.

– Апельсинщица позорная! – злобно выпалил я.

Она сидела на моем плаще, глядя прямо перед собой, и наверняка размышляла, стоит ли ей похныкать. Я состроил харю кающегося грешника, нагнулся и, погладив ее по голове, виновато сказал:

– Прости, Барбара. – Потом поплелся к надгробию и, собирая вывалившиеся из сумочки причиндалы, внимательно заглянул в нее, чтобы узнать, нет ли там записочки от какого-нибудь парня – тогда мы были б с Ведьмой квиты. В сумочке ничего, кроме нескольких мелких монет да губной помады, не оказалось, но зато рядом блестела в траве какая-то маленькая штуковинка. Это был серебряный крестик. Ведьма носила его, пока не проговорилась несколько месяцев назад, что его подарил ей двоюродный братец Алек. По договору о нашей взаимной ревности, я заставил Ведьму пообещать, что она вернет крестик братцу, и недавно она сказала мне, что так и сделала.

Я сурово глянул на Ведьму, но она промокала платком глаза, и мой взгляд пропал впустую. Тогда я поспешно сунул крестик в карман, взял сумочку и подошел к сидящей на плаще Ведьме.

– Прости, Барбара, – повторил я. Она подалась вперед, ухватила меня за руку и встала; ее глубокое, учащенное дыхание должно было продемонстрировать мне, как трудно ей справиться со слезами.

– Пойдем? – сказала она.

– Пойдем, – эхом откликнулся я.

Мы зашагали по асфальтовой дорожке, обогнули церковь и вышли за кладбищенские ворота на проезд Святого Ботольфа. Я было начал говорить: «Послушай, Барбара, тебе ведь в глубине души и самой хочется…», но она уже настроилась на свое независимое при людях поведение, и я не стал продолжать.

– Походим после работы по магазинам? – спросила Ведьма, когда мы остановились на углу Торговой улицы.

У меня упало сердце. Я вспомнил, что по субботам мы обыкновенно виделись несколько раз: во время перерыва на ленч, под вечер, перед моим выступлением в пабе, а потом встречались у входа в «Рокси». Это помогало ей, как она говорила, чувствовать, что она нужна мне, – благо ей было невдомек, зачем она мне нужна.

Но сегодня меня нисколько не прельщала прогулка по магазинам.

– Я бы с радостью, дорогая, да мне еще надо встретиться в конторе с Крабраком, и неизвестно, когда он меня отпустит, – сказал я.

– И ничего нельзя сделать? – спросила Ведьма, сдерживаясь, чтобы не сказать: «Очень тебя прошу!»

– Ну хорошо, – согласился я. – Встретимся в четыре. Только не сердись, если я немного запоздаю.

– Хорошо, милый.

Сунув руку в карман плаща, я нащупал серебряный крестик и смотрел, как Ведьма идет по Торговой улице, пока ее колышущаяся, будто у шотландского солдата, юбка не скрылась из глаз,

Глава пятая

В субботу, освещенный холодным послеполуденным солнцем, проезд Святого Ботольфа казался не таким гнусным, как обычно. Его странно оживляли упитанные, в темных костюмах клиенты букмекеров: они торопливо проглядывали спортивные газетки и непрерывно курили, выдувая вверх синевато-прозрачные клубы дыма, а пустые пачки от сигарет швыряли прямо на неровные плиты тротуара. Тусклое стекло аптечной витрины смутно отражало проплывающих мимо аптеки людей в одинаковых дождевиках, а у паба толпились краснолицые любители пива, продолжая начатые за кружкой споры, и кто-нибудь обязательно твердил одну и ту же фразу – мне всегда казалось, что сгрудившаяся возле паба толпа нисколько не меняется от субботы к субботе, привычно пережевывая неизменный, бесконечно длящийся спор. «Неужели вы не заметили – пых, пых, – спросил я однажды приехавшего в Амброзию Парня с холмов, – что ваши основательные йоркширцы абсолютно одинаковы и взаимозаменяемы, как стандартные колеса серийного автомобиля?..» На углу, там, где проезд Святого Ботольфа примыкал к Торговой, по субботам стоял скрипач, наигрывающий песенку «Грошик с небес», и перед ним лежала его шляпа…

У нас шторы на окнах были опущены, но дверь оказалась незапертой, и когда я входил, в конторе негромко звякнул звонок. Процеженный сквозь шторы зеленовато-мертвенный свет придавал нашей выстуженной, пропыленной приемной еще более похоронный, чем в будни, вид. Закрыв дверь, я обессиленно остановился, сонно глядя на выцветшую фотографию советника Граббери, который стоял со снятым котелком впереди конного катафалка. Тишину ничто не нарушало, и на мгновение меня обуяла радостная надежда, что все наши гробовщики навеки упокоились в наших фирменных гробах и контора заброшена навсегда… но потом я заметил бледную полоску света под дверью крабраковского кабинета и понял, что там включен электрокамин. С трудом передвигая ноги, я подошел к двери и постучал. Крабрак не отозвался. Возможно, он ошивался на Торговой улице, пытаясь продать какому-нибудь зеленщику подержанный «Моррис-1000»: он еще и сейчас приторговывал старыми автомобилями.

Я поплелся к своему столу и тяжело опустился на стул; но вообще-то отсутствие Крабрака немного меня подбодрило. Ведь мог же он попасть под автобус – мало ли чего не бывает! Я закурил, машинально выдвинул ящик стола, с секунду бездумно смотрел в него, а потом, сбросив оцепенение, решил заняться делом. Этот ящик был у меня конторским филиалом домашнего Уголовного сейфа: любая наугад вытащенная из него бумажка вгоняла меня – хотя бы ненадолго – в тревожное беспокойство. Я начал быстро разгружать ящик: разорвал неотправленные клиентам счета и похабные стишки про советника Граббери, потом собрал черновые листки так и не законченного письма Ведьме, в котором я осмелился сказать что-то поэтическое об ее груди, и штук восемь первых страниц моего романа, сложил все листки в одну пачку и, разорвав ее напополам, бросил в мусорную корзину; вслед за пачкой в корзину отправились и листки для заметок, на которых разными почерками была написана моя фамилия. Потом на глаза мне попался листок со сценкой для Бобби Бума:

Б о б б и. А теперь я расскажу тебе про необычных земляков.

Э б б и. Что же в них такого особенно необычного?

Б о б б и. Они земляки, но телохранители у них разные: одному достался липовый, а другому – дубовый.

Э б б и. Ничего не понимаю! Да зачем им телохранители?

Б о б б и. Как так зачем? Для спокойного сна. Они же земляки – соседи по кладбищу. А гробы – телохранители – им купили разные.

Я сунул эту сценку в карман – туда, где лежало начатое письмо Бобби Буму, и, посмотрев опять в ящик, увидел на дне пожелтевший лист бумаги большого формата, где я записал несколько месяцев назад все, что меня тревожило, намереваясь постепенно разделываться со своими неурядицами и вычеркивать их из уголовного списка – пока наконец не вычеркну последнюю.

И вот я с опаской заглянул в этот давний список. Календ. Ведьма (кап-н) Лонд. Час. дом. хоз. Табл. Арт. м-а (сестр.). Не было в списке ни одной записи, которую я мог бы с легким сердцем сегодня вычеркнуть. Я решительно разорвал желтоватый лист на четыре части и бросил обрывки в корзину. Больше никаких бумаг в ящике не было – там остались только огрызки карандашей да большое чернильное пятно на дне, да слово ЛИЗ, написанное цветным мелком. Я встал, подошел к штамповскому столу и попытался выдвинуть средний ящик, но он был заперт. Тогда я начал бесцельно слоняться по комнате, тихонько посвистывая.

Одной из привычек, от которых я твердо решил избавиться, была привычка издавать странные звуки в минуты беспокойства – они заменяли у меня мимику тревоги и, раз начавшись, нарастали, как неудержимая снежная лавина. Сидя в своей собственной комнате, или укрывшись от людей в телефонной будке, или возвращаясь поздним вечером по безлюдному Сабосвинцовому переулку домой, я, бывало, начинал разговаривать, обращаясь к себе самому, но произносил слова все неразборчивей и неразборчивей, пока мой монолог не превращался в мычание, похрюкивание или кудахтанье, которым позавидовал бы любой скотный двор, – тогда я опоминался и, постепенно переходя на членораздельную речь, принимался обсуждать с самим собой какие-нибудь особенно наболевшие проблемы.

Вот и сейчас, бросив окурок в штамповскую чернильницу, я начал:

– Лондон – удивительный город, мистер Крабрак. В Лондоне оч-ч-чень легко заблудиться, оч-ч-чень. Понимаете, мистер Крабрак? За-блу-диться. За-блу-дить-ся-итца-итца, за-блу-дить-ся-итца-ца. – Бродя по комнате, я бездумно блудил со звуками слова «заблудиться», а потом стал подражать животным: «Заблудиться-итца-м-м-му, заблудиться-итца-м-м-ме, заблудиться-итца-м-м-мяу, за-блудиться-итца-гав!» – А теперь, – проговорил я, вспомнив один из наших с Артуром диалогов, – теперь, как мистер Черчилль мог бы сказать, «Никогда в сфере! Человеческих! Противостояний не встречалось!..» Передавал Уильям Сайрус. Сайрус-кусайрус-хрюкайрус-хрюк! В луже лежайлус отборнейший хряк! Маленький миленький жирненький хряк. – Я принялся произносить последнюю фразу на всевозможные, как у Джойса, лады и в разных тональностях – от писклявого фальцета до рокочущего баса.

Потом я стоял перед распахнутой дверью крабраковского кабинета, наполненного гулом многоголосого эха, и размышлял, не заглянуть ли мне в ящик крабраковского стола. Но от этой мысли у меня затряслись коленки, и Злокозненный мир почти воочию явил мне жуткую картину: Крабрак застает меня в своем кабинете перед столом с выдвинутыми ящиками. Чтобы успокоиться, я еще немного похрюкал-похрякал, а потом начал выкрикивать фамилию Крабрака:

– Эй, мистер Крабрак, дермистер Крабрак, дурмистер Крабрак-рак-рак-рак! – Эховый «рак» многоголосо расплескался по кабинету. – Эй, мистер Крабрак, ретсим карбарк, ракный мистер, крабный рак!

Я как раз на секунду умолк и набирал в грудь воздуху для очередной порции ракныхкрабов, когда дверь на лестницу, ведущую в подвал, открылась, и на пороге появился сам Крабрак, без сомнения слышавший весь мой концерт. Я судорожно прижал руку к горлу и начал торопливо выкашливать звуки, похожие на мою крабракную тарабарщину, в надежде убедить Крабрака, что все эти десять минут я именно кашлял и ничего больше. Моим первым осознанным чувством было облегчение: ведь Крабрак не застал меня у выдвинутых ящиков его стола. А потом я горько пожалел, что грозный амброзийский лучемет испепелял моих врагов только в Амброзии,

– А-а, это вы, Сайрус? – проговорил Крабрак, никак не выказывая своего отношения к моему концерту, Он наверняка все слышал, даже если последние десять минут сидел внизу, в сортире. А может, все же не слышал?.. Как утопающему мгновенно вспоминается вся его жизнь, так у меня в голове почти одновременно промелькнули четыре разные мысли. Первая – сделать вид, что я прочистил наконец горло, и начать петь. Вторая – сделать вид, что я не замечаю Крабрака, и продолжать пение, якобы начатое десять минут назад. Третья – сделать вид, что я репетирую роль из пьесы: «Таким образом, леди Элис, даже пошлые хряки, даже крабы и раки испытывают иногда возвышенные чувства». Четвертая, амброзийская: «Хорошо, что вы здесь, мистер Крабрак, мне давно уже хотелось, чтобы вы узнали мое мнение о вас».

– Надеюсь, мое пение не помешало вам, мистер Крабрак? – спросил я.

– Вы устроили очень странный галдеж, Сайрус, – отозвался Крабрак – Оч-ч-чень. Но давайте-ка поговорим в моем кабинете.

Я вошел следом за ним в его служебное святилище, бормоча на ходу невнятные объяснения.

Кабинет Крабрака был обставлен в американском, как думал хозяин, стиле. На металлическом письменном столе не было ничего, кроме линейки из черного дерева, внушавшей мне с некоторых пор острое отвращение, потому что однажды Крабрак увидел – или мне показалось, что он увидел, – как я размахиваю этой линейкой на манер дирижера, слушая пластинку «Побудь со мной», которая всегда лежала на диске проигрывателя: Крабрак считал, что американизированный гробовщик должен держать в своем кабинете проигрыватель и по крайней мере одну пластинку. На низком, кофейного типа столике лежали эскизы гроба из стеклопластика и чертежи современного, с обтекаемыми контурами, катафалка. Кроме письменного стола, проигрывателя и кофейного столика в кабинете стояли два современных стула на металлическом каркасе, никогда до этого в Страхтоне не виданные, да на стене, в рамочке, красовалась стилизованная под китайскую литография.

– Входите, садитесь и будьте как дома, – буркнул Крабрак и обнажил в дежурной улыбке свои скверные зубы. Потом вытащил из кармана пиджака крохотную плексигласовую модель обтекаемого гроба и сказал: – А известно ли вам, Сайрус, что ко времени ваших похорон человечество будет пользоваться только такими гробами? Известно вам это, Сайрус?

– Вы думаете? – спросил я Крабрака, стараясь показаться заинтересованным. Меня, разумеется, не обманула его манера дружелюбного начальника, непринужденно беседующего с подчиненным в свободный субботний вечер. Я присел на краешек стула и откашлялся: – Кррр-а-ахб! Ррра-а-ахк!

– Люди этого пока не поняли. Наступает эпоха чистых линий. Всякие завитушки да виньетки уходят в прошлое. Их время миновало.

Я неопределенно хмыкнул.

– Да-да, именно об этом я все время толкую советнику Граббери. Надо идти в ногу с временем. Нельзя жить в одном стиле, а умирать в другом. Это анархизм.

– Анахронизм, – не успев подумать, что лучше промолчать, брякнул я.

– Ну ладно. – Крабрак резко нагнулся и вынул из ящика картонную папку. – Мои заботы вас вряд ли интересуют. Вы-то, я думаю, хотите поговорить со мной о вашем письме. – Оказывается, мое письмо хранилось у него в специальной папке, и я на секунду почувствовал себя очень значительной личностью, хотя в глубине души понимал, что это вздор. Крабрак раскрыл папку, и я заметил, что в ней под моим письмом лежит еще несколько листков. Мне пришло в голову, что он завел на меня персональное досье с доносами Штампа и Ведьмы, а возможно, и с записями невразумительно-паутинных словес старика Граббери. Поправив крахмальные манжеты и подтянув зауженные книзу брюки, Крабрак добавил: – Так вы, стало быть, хотите уволиться? Я правильно вас понял?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю