355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Казимеж Блахий » Ночное следствие » Текст книги (страница 9)
Ночное следствие
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 03:26

Текст книги "Ночное следствие"


Автор книги: Казимеж Блахий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 10 страниц)

Вы подумаете: просто ревность. Нет, уже предчувствие и страх. Подозрение, что он явился сюда не в качестве гостя. Что он знает о замке и его обитателях гораздо больше, чем я успел узнать за восемь лет исследования истории монтановской унии Кольбатцев, их связей с банкирскими домами Европы шестнадцатого века.

Я шел по коридору, который ведет из холла в салон, когда услыхал рыдания. Это плакала она. Я в страхе побежал сюда и увидел ее вот в этом кресле, в котором теперь сижу я и даю показания вам, представителям милиции. Я не могу пересказать наш разговор. Сначала был монолог, ее монолог, путаный и бессвязный. Я спрашивал, умолял, приказывал, требовал, срываясь на резкий тон после какого-нибудь самого нежного слова… Но единственное, чего я сумел добиться от нее, единственное, что можно было понять из сумятицы ее слов, что они – Фричи – должны уехать! Вы, возможно, спросите: а что означает этот глагол – должны – этот оборот, если можно так сказать, безусловно императивный? Я тоже в первый момент не мог понять. Потом позвал сюда Фрича, Германа Фрича, этого старого немца, который в силу моего брака с Катажиной является моим тестем. Он всегда в отношениях со мной держался как слуга с господином. Подобная жизненная позиция взлелеяна в нем с самых юных лет – вернее, он воспринял ее вместе с молоком матери. И вот этот Герман Фрич мне заявил, что они уезжают в Германию, и не в Германию вообще, но в ФРГ.

Я был ошеломлен. И для меня оставалась совсем непонятной реакция моей жены. Надо сказать, что ее отец, переживший самих Кольбатцев, представитель династии служителей, которая продержалась дольше, чем династия господ, ее отец так и не признал нашего супружества. Даже когда подписывал согласие на брак – Катажине не хватало четырех месяцев до совершеннолетия, – он мне заявил вот здесь, в этой комнате, держа шапку в руках: «Яволь, герр доктор, вы имеете полное право так поступить». Так же почтительно склонив голову, он выслушал и мое сообщение о беременности Катажины и почти теми же словами ответил и на признание дочери: «Яволь, герр доктор уже изволил мне об этом сообщить». Я для него был и остаюсь прежде всего «герр доктор». Так говорит он обо мне кухарке, людям, которые сюда приезжают, так меня называет и при Катажине. Я не являюсь для него ее мужем, отцом нашего будущего ребенка. Он, Герман Фрич, ответил как-то, уже давно, моему приятелю, который заехал сюда проездом: «Молодого господина нет, он выехал в Варшаву». Если вы в связи с данной историей заглянете в мой институт, то наверняка услышите крайне неприятное – во всяком случае, для меня – выражение «Доктор Марек Бакула, хозяин Колбацкого замка». И прошу запомнить, что автором его является Герман Фрич.

Однако в тот день, в ту морозную и ясную пятницу семнадцатого января, Герман Фрич впервые не снял шапки ни перед портретами колбацких юнкеров, ни передо мной, хотя он меня считал наследником этого рода. Я выражаюсь метафорически. В тот день, к вечеру, когда я безуспешно старался добиться объяснений от Катажины, она почти все время была у отца, в его комнате. И я слышал ее плач. Даже не рыдания, но нечто похожее на тихое стенание смертельно обиженного щенка. Затем ко мне явился Герман Фрич, облаченный в черный костюм, который он, по-видимому, извлек из пересыпанного нафталином сундука. Раньше я никогда не видывал его в подобном одеянии, поскольку он даже не присутствовал при нашем бракосочетании. Он стоял передо мной и долго протирал стекла своих очков в проволочной оправе. Он произнес одну лишь фразу, но с такой силой, с такой убежденностью, с какой умеют говорить только люди этой национальности и тех поколений – вы знаете, что я имею в виду, – и притом тогда, когда они произносят слова приказа. Он сказал: «Мы должны выехать, герр доктор. Я и Труда». И вышел.

Я не буду сейчас распространяться ни о своих мыслях, ни о своих эмоциях. Я был буквально парализован, когда за Фричем закрылась дверь. Через некоторое время решил разыскать Кольбатца, поскольку заподозрил, что это дело его рук. Немца в салоне не было, хотя я заметил, что ему нравилось сидеть здесь, уставившись на портреты предков. Кухарка мне сказала, что он уже лег спать и приказал подать ему чай в комнату ровно в восемь. Дал ей десять злотых, старательно пересчитав каждую бумажку. Она добавила, что пожертвует эти деньги на ремонт костела в Голчевицах, и опять, так же как и сразу после его приезда, спросила меня: «Как вы думаете, пан доктор, он не шпионничать сюда заявился?» В тот раз я усмехнулся над подобным предположением, посчитав его плодом фантазии старой пани Ласак. Но тем вечером, когда Катажина заперлась в своей комнате и не отвечала на мои мольбы, когда Герман Фрич явился ко мне в траурном одеянии, когда, наконец, и сам гость скрылся задолго до наступления ночи, – в тот вечер мое воображение разыгралось.

Я слушал музыку, если не ошибаюсь, прелюдию Рахманинова, музыку, полную покоя. Вдруг услышал шаги по лестнице и скрип больших дубовых дверей. Сразу почему-то подумал о Катажине. Вспомнилось, как мы летом сидели вдвоем в салоне и она, радостная, смеялась, говоря шутливо, что теперь чувствует себя чуть ли не подлинной хозяйкой замка… Вы знаете, что там, наверху, нет света. И это меня беспокоило. Даже болтовня пани Ласак о духе, который является в салоне, показалась мне правдой! Я выскочил из комнаты. В нижнем коридоре горел свет. Я был без пиджака, и меня сразу охватило холодом.

Дальше действовал как автомат. Схватил куртку Германа, висевшую на вешалке в холле – он никогда в рабочей одежде не садится ужинать, – и побежал наверх. Те дубовые двери открываются с ужасным скрипом! Комната оказалась темной и пустой. Вы помните, что там, в стене, есть дверки, маленькие, как бы потаенные, ведущие в коридорчик, через который можно пройти в башню. Я не взял фонаря. Помнится, я механически повторял про себя: завтра обязательно поеду в город и подам заявку, чтобы сюда провели электричество. Я твердил себе: свет… свет… Пусть завтра же будет свет, он очень нужен… и шел вперед по коридорчику.

Вдруг услышал, нет, не услышал, а скорее ощутил присутствие другого человека. Вам известно лучше, чем мне, как это бывает. На лестнице, ведущей в башню, я почувствовал, что черная пустота передо мной уже не пустота. Хотя, может, только сейчас, по прошествии многих часов, воображение дорисовывает мои тогдашние ощущения. Могло быть совсем иначе. Наверняка было иначе… Раздался сухой треск, короткий и мгновенный, и какое-то острие вонзилось в левый рукав куртки, которую я накинул на плечи. И тогда я – знаю, знаю и помню очень отчетливо, – я протянул вперед обе руки, схватил этот предмет, который, как я уже понял, был тростью, тяжелой и скользкой на ощупь, и… ударил. Слышал ли я крик, возглас, слова? Не могу ответить на этот вопрос, просто не знаю. Меня ошеломило. На меня словно обрушились и окружающая тьма и случившееся. Не помню, не могу сказать, сколько времени прошло, прежде чем я очнулся и побежал вниз за фонарем. В его свете я увидел Арнима фон Кольбатца. Он лежал на лестнице, которая ведет в башню. Он лежал головой вниз, и глаза его были открыты.

Да, я убил Арнима фон Кольбатца.

Я убил. Но думаю сейчас, что если бы острие трости попало в цель, ситуация оказалась бы обратной. Меня бы похоронили. И если сейчас я обвиняю себя – только себя – в чем-либо, то прежде всего имею в виду собственное малодушие. Да, я смалодушничал, поскольку не признался в убийстве в ту же самую ночь. Да, я виновен и в том, что не сообщил о своем преступлении сразу сюда, в Голчевицы. Вместо этого поддался идиотскому порыву фальшивой театральности, созвал всех живущих в замке, принес труп в салон и сказал: «Арним фон Кольбатц умер, надо его похоронить».

Пан капитан, несколько часов тому назад вы довольно ехидно заметили, что стечение обстоятельств было до странного удачным: кладбище рядом, гроб в подвале, недоставало только покойника. Вы сказали что-то в этом роде. Но гроб действительно находился здесь. Очень старый гроб, из черного дерева, окованный железом, с гербовыми эмблемами и стилизованной буквой «К».

Этот гроб бережно хранил Герман Фрич. Хранил его больше сорока лет. Для себя.

Вот и все, что я могу вам сообщить.

2

– Проверим… – говорит Домбал, усмехаясь.

Тихо. Мы долго молчим.

Доктор Бакула постепенно обретает более или менее нормальное самочувствие. Он говорил с большим волнением. Его лицо покрылось красными пятнами. Теперь оно уже стало совсем бледным, только все еще еле заметно подрагивают брови, красивые, почти женские. Бакула пытается улыбнуться, но улыбка странно выглядит на его лице и кажется жалкой.

Оба мои коллеги не стараются сдерживать своего изумления. Особенно Куницки. Он снимает роговые очки и близоруким взором окидывает доктора Бакулу с головы до ног. «Фантастика… Прямо-таки фантастика…» – бормочет врач и протягивает к Бакуле руки, словно хочет его обнять.

– Послушайте! – не выдерживает, наконец, Куницки. – Но ведь это же колоссальная история! Мало сказать, колоссальная, просто сенсация! Первый раз за всю мою двадцатилетнюю практику я сталкиваюсь с тем, что покойник…

– Прошу меня извинить, доктор Куницки! – Я вскакиваю с места. Бакула смотрит на врача с тревожным напряжением, привстает в кресле. Я пытаюсь его успокоить, положив руку на плечо. – Сядьте, пожалуйста, доктор. Мой коллега Куницки прекрасный специалист по части судебной медицины, но ему не так уж часто приходится принимать непосредственное участие в следствии. Отсюда и его реакция. Я очень благодарен вам за откровенное признание. Ваш рассказ действительно был очень любопытным. Однако придется еще раз вас побеспокоить и задать вам несколько вопросов.

Бакула продолжает подозрительно поглядывать на доктора Куницки. Ему, конечно, не терпится узнать, какую именно сенсацию открыл врач в его рассказе. Но Домбал торопит его:

– Ну давайте, давайте… Не будем терять времени, Бакула.

И одним этим словом, этим «Бакула», без научного титула, даже без общепринятого «пан», он уже квалифицировал его как обвиняемого. Потому что Домбал признает только конкретные ситуации, условности не имеют для него ни малейшего значения.

– Я слушаю вас, – серьезно отвечает доктор Бакула.

– В котором часу вы поставили пластинку с прелюдией Рахманинова? Помните?

– В восемь. Может быть, без нескольких минут восемь.

– Хорошо. Я попрошу вас, чтобы вы – хотя это, возможно, и будет для вас неприятно – воспроизвели ситуацию на лестнице.

Бакула согласен. Выходит первым, не оглядываясь на нас. Домбал щурит глаза, как пойнтер на потяжке, учуявший дичь. В коридоре еле теплится тусклая лампочка, и в ее мертвом свете наши гигантские тени движутся по стенам, как стадо плезиозавров. Куницки что-то шепчет Домбалу и остается. Я вижу его насквозь. Месяца через два, когда газеты будут писать о процессе, он за кофе с нарочито равнодушным видом скажет своим приятелям: «Я был при этом. Вскрытие трупа не дало ничего интересного».

Комната со стульями, маленькие дверки в стене, наконец, коридорчик. Мы зажигаем две большие переносные лампы, которые в тесном туннеле вспыхивают с яркостью юпитеров.

– Прошу вас, доктор… Поручик Домбал сыграет роль вашей жертвы. Домбал, трость…

Домбал становится на лестнице, почти у самого входа в башню. Взвешивает на руке тяжелую старинную трость.

– Это могло произойти в данном месте, доктор? – спрашиваю я. – Трость имеет в длину метр и пятнадцать сантиметров. Другими словами, вы должны были стоять именно на таком расстоянии от Кольбатца по горизонтали. Но вы заявили, что Кольбатц упал на лестнице головой вниз. Да? Хорошо… Значит, в тот момент, когда вы схватили трость, вы находились несколько ближе к нему, а он ступени на две выше вас. Иначе бы не получилось.

– Не знаю. Было совсем темно, и меня охватил ужас…

– Понимаю. Вы не могли не испугаться. Домбал, начинаем!

Домбал делает выпад вперед. Бакула стоит неподвижно. Его глаза широко распахнуты. Домбал громко смеется, а мне становится не по себе. Просто не по себе. Бакуле надо помочь. Иначе наш ученый специалист в области средневекового искусства, пожалуй, потеряет рассудок еще до того момента, когда, наконец, взойдет солнце.

– Пан доктор, я прошу вас подумать, хорошенько подумать и показать нам, в какое именно место ударило острие.

– В левый рукав. Может, в левую полу. Я же сказал вам, что набросил куртку на плечи. Было холодно, очень холодно…

– Понимаю. Надеть куртку вы не могли. Она вам мала. А сейчас прошу вас повторить еще раз. Поручик, делайте выпад! В левый рукав, так… Пан! Пан доктор… Пан! – кричу я на него, как на непонятливого ученика.

Бакула выхватывает трость. Его глаза распахиваются до невозможного, почти сливаясь с красивой линией бровей. Он выхватывает трость из рук Домбала и… ударяет наотмашь по стене тесного коридорчика, ударяет черной тростью Каспара Кольбатца, с одного конца которой торчит граненое острие, а другой украшает тяжелая голова грифа. Домбал стоит неподвижно, затем вытирает лоб своей большой рукой. Один раз и другой.

– Нет… Не получилось… – шепчет доктор Бакула.

– Напротив, доктор. Прекрасно все получилось. Вы ударили наотмашь, как обычно отвечают на неожиданную атаку. Все правильно. Благодарю вас, вы свободны.

На какое-то мгновение мне кажется, что Бакула вот-вот упадет на колени. Он весь обмяк, еле держится на ногах, выпускает из рук трость и, уставившись на пол, застывает неподвижно.

Домбал поворачивает его на сто восемьдесят градусов и подталкивает к выходу. Поручик делает это деликатно и даже пытается ободряюще похлопать Бакулу по плечу.

– Как я должен это понимать: свободен? – Бакула падает на один из семи тяжелых стульев, расставленных вокруг стола. Домбал пододвигает к нему сигареты, спички. Он сейчас услужлив, как хорошо вышколенный камердинер.

– Пан доктор, если представитель власти говорит, что вы свободны, – отвечает Домбал, – значит, можете считать себя свободным… Вы же сами видели: в этом проклятом коридоре так тесно, что трахнуть кого-либо наотмашь по башке просто невозможно.

– Нет, я ударил. Ударил – и сразу почувствовал, что попал!

– Не валяйте дурака! – орет Домбал. – Вам что, в тюрьме захотелось посидеть? Чтоб газеты о вас написали? Юпитеры, кинохроника, судья с золотой цепью на шее и пара адвокатов с хорошо подвешенными языками?.. Вам этого хочется? Ничего не выйдет! И чтоб вы даже не надеялись, я сразу скажу, что острие трости, которой атаковал Кольбатц, продырявило не левый, а правый рукав куртки. И его треснули не по правому виску, как вы нам сейчас разыграли, а по левому. Если хотите, можете проверить. Знаете, почему так получилось? Потому что не Кольбатц стоял у входа в башню, а тот, кто его убил.

Бакула кричит:

– Нет, это я убил!

Домбал стучит кулаком по столу так, что звенят и подпрыгивают фаянсовые тарелки.

– Прекратите, Домбал! – одергиваю я поручика. – А вы, доктор, очень упрямый человек. Однако до вас уже признались трое: ваша жена, ваш тесть и ваша кухарка. Вы несколько опоздали, пан доктор. Лигенза!

Сержант входит жандармским шагом. Руки за поясом.

– Приведите всех подозреваемых на очную ставку!

Сквозь тайный ход в лжебуфете свищет ветер. Слышу его заунывную музыку, синкопированную душераздирающим воем воды, которая рвется сквозь скалы.

Молчим. Домбал ходит по комнате почти на цыпочках. Теперь, когда мы приближаемся к финишу, я ощущаю новый прилив сил.

В комнату врывается доктор Куницки, некоторое время словно приглядывается к нам. Ждет, пока мы, все трое, докурим свои сигареты.

– Вы что-либо слышали? – серьезным тоном спрашивает врач.

Я отвечаю – нет, ничего, кроме воя ветра и рева воды.

– Первый концерт Чайковского. Финал. Вы понимаете, коллега, финал! Если вы его не услышали, то как же пан доктор Бакула мог услыхать скрип этих дверей, когда играли прелюдию Рахманинова? У вас такой тонкий слух?

Историк не отвечает. И вдруг мы в самом деле слышим скрип дверей. Вваливается сержант Лигенза и кричит:

– Герман Фрич сбежал!

За милиционером, словно две фигурки, вырезанные из черного дерева, – Труда Фрич и Аполония Ласак.

IX. ЛЕДОВОЕ ИНТЕРМЕЦЦО

1

Ледяное поле раскинулось к востоку от подножия Колбацкой скалы. Оно похоже на гигантский купол сталактитового грота, который перенесли сюда, перевернули и положили рядом с застывшими волнами прибрежных дюн. Только под самой скалой, белой известняковой скалой, которая равна по высоте десятиэтажному дому или еще выше, а сейчас обледенела и запорошена снегом, бьется и воет вода. Видимо, сюда прорвалось какое-то теплое течение, нарушив белую неподвижность скованного морозом моря.

Не могу сверху различить цвета пляшущих волн. С высоты Колбацкой скалы виден лишь черный пролом в белоснежном ледяном пространстве.

Мы стоим под одинокой сосной. Снизу к нам доносится заунывная музыка волн, синкопированная сухим треском. Он раздается каждый раз, когда волна ударяет обледеневший известняк скалы.

Небо все еще остается темным. Домбал замечает:

– Скоро начнет светать, тогда увидим, нет ли его там. Если только… Если только он не прыгнул со скалы. Тогда не на что будет смотреть.

– Нет никаких следов, господин поручик.

Лигенза старается держаться спокойно.

– Может, настоечки? – спрашивает он. Не дожидаясь ответа, вытаскивает из-за пазухи плоскую бутылку. Спирт, настоянный на меду, такой холодный, что кажется замороженным.

– Довольно, – говорит Домбал. – Должно хватить до рассвета… Лигенза, скажи, чтоб машина пошла на дюны. Передай шоферу, пусть она хоть развалится, но мне здесь позарез нужен свет.

…Машина только что вернулась с голчевицкой дороги. Я и без того знал, что глупо искать следы в такую метель. Герман Фрич, если он даже и направился в сторону деревни, вряд ли шел по колеям, которые остались от колес нашей машины несколько часов тому назад. Он мог выбрать более надежный путь: через заснеженные поля, покрытые прочной коркой наста, вылизанные ветром, через поля настолько огромные, что любой след исчезает среди них подобно ничтожной пылинке. Однако Домбал, который очнулся первым после того, как мы услышали, что тихонький человечек Герман Фрич сбежал из замка, – Домбал почему-то решил, что немец мог уйти только по голчевицкой дороге. В пяти километрах от Голчевиц находится железнодорожная станция, откуда в восемь семнадцать, как сообщил Бакула, отходит скорый поезд.

Не верилось. Мы не могли поверить, что в такую ночь старик, пусть даже гонимый ужасом, сможет пройти десять километров до железной дороги только для того, чтобы остаться на свободе еще на один, от силы на два дня. Домбал с присущей ему дотошностью занялся всем, что только могло навести хоть на какой-либо след. Оказалось, что Герман Фрич не взял с собой даже паспорта и никаких личных документов. Они остались лежать в ящике старого комода, аккуратненько уложенные в картонную папку, стянутую широкой резинкой. «Ост-медаль», гитлеровская награда за участие в боях на советском фронте, была спрятана на самом дне ящика и прикрыта пачкой фотографий.

Лигенза взял двумя пальцами металлический кружочек, повертел, оглядел с обеих сторон и сказал: «Сукин сын».

Фрич надел свой ватник, меховую шапку и сапоги, в которых он, по-видимому, ходил на кладбище подкапывать надгробие на могиле жены капитана Харта, бабушки Марека Бакулы. Только это нам и удалось установить.

Ни пани Ласак, ни дочь его Труда, никто из моих людей не могли сказать, как и когда он вышел из замка. Милиционер, дежуривший в холле, спал. Спали и шоферы обеих наших машин.

Нет, не нашли мы следов на дороге, ведущей в Голчевицы. Но они могли остаться на заснеженных полях, которые простираются к западу, югу и востоку от Колбацкой скалы, на безлюдных равнинах, где лишь изредка разбросаны небольшие деревушки: земля здесь бедная, неурожайная. А к северу от скалы – только море.

Домбал сказал:

– Когда, наконец, рассветет, увидим, что там делается, на берегу. Он мог пойти берегом, знал тут каждую стежку. Ваш отец мог пойти берегом?

Труда Фрич заплакала. Марек Бакула бережно обнял ее за плечи и поцеловал в розовую мочку уха. Поцеловал быстро, смущенный нашими взглядами. Она ответила:

– Не знаю.

– Катажина, я признался во всем.

Эту фразу доктор Бакула произнес громко и значительно, с повелительной интонацией, но она даже не подняла глаз, только беспомощно прижалась к нему.

– Я рассказал обо всем, Катажина, – повторил он.

Она ответила:

– Тогда хорошо. Очень хорошо.

Даже от нее, от его дочери, мы ничего не смогли добиться. Пришлось принять предложение Домбала. В сторону Голчевиц ушла машина с Лигензой, который был просто незаменим в подобных операциях. Сержант поехал дальше, до железнодорожной станции. Поднял с постели еще не очнувшихся после вчерашних крестин голчевицких стражей закона, а также представителя железнодорожной охраны и вернулся, беспомощно разводя руками. Только после этого Домбалу пришла в голову мысль о скале, о самоубийстве и о том, чтобы на всякий случай призвать пограничников. До ближайшей заставы шесть километров, и наша машина направилась к голчевицкому телефону.

Домбал обратился к Бакуле:

– Вы нам покажете дорогу к скале, пан доктор. Только попрошу без всяких фокусов…

Один Домбал, офицер оперативной службы, чувствовал себя сейчас в своей тарелке. Скрылся человек. Тот самый, единственный, который по его концепции преступления как раз и являлся убийцей.

Куницки после признания Бакулы снял кандидатуру Германа Фрича, поэтому никак не прореагировал на его бегство. Не пожелал пойти с нами на скалу: «Что? Ушел без разрешения? Ерунда! Почти то же самое, что перейти улицу в неположенном месте. Пусть подобными нарушениями закона занимаются регулировщики уличного движения…» – изрек Куницки. Вытащил из кармана жилета плоские часы с толстенной цепью и крайне сосредоточенно начал что-то подсчитывать, поглядывая на секундную стрелку. Потом обрадованно закричал: «Ну конечно! На убийство Кольбатца вполне могло хватить шести минут! Именно столько времени занимает исполнение прелюдии Рахманинова». Домбал в ответ только махнул рукой. Он уже уверовал в вину Германа Фрича. Уверовал вопреки очевидной истине, что далеко не все убийцы спасаются бегством и что наиболее эффективным бегством иногда является просто постоянное присутствие истинного преступника на месте преступления.

Итак, когда мы пришли на скалу, увенчанную высохшей сосной, голыми ветвями которой ошалело забавлялся ветер, Домбал сказал:

– Скоро начнет светать, тогда увидим…

В глухой стене темноты наши фонари вырубают мгновенные бреши, полные ледяных сталактитов, которые вздыбились из неподвижно застывших морских волн. Белизна простирается до самого горизонта, где не видно пока даже проблеска рассвета.

– …если только, – говорит Домбал, – он не прыгнул со скалы…

Под нами, этажей на десять ниже, бурлит и стонет черная впадина, вода в которой почему-то не замерзла.

– Он не мог этого сделать. Поскольку не сделал того, в чем вы его подозреваете. – Слова Бакулы звучат серьезно и внушительно.

– Мог. И по совершенно иной причине, – отвечаю я ему. – Вспомните: Иоганн Кольбатц повесился в башне потому, что проиграл.

– Извините, Герман Фрич – все-таки не Кольбатц. Он был только их слугой. А точнее – считал себя слугой уже не существующего клана прусских юнкеров. Уж не думаете ли вы, что крах верных служителей более трагичен, нежели упадок их господ?

– Вот именно.

– Ошибаетесь. Он просто перетрусил.

– Боюсь, что сделал выбор…

По скале хлестнул луч света. Четыре фары вырвали из мрака засохшую сосну и тут же погасли. На тропке появились Лигенза и двое закутанных в башлыки людей. Сержант вытянулся, как на параде, поднес руку к шапке:

– Сержант Лигенза и патруль пограничных войск прибыли. Собаки приедут специальной машиной.

Утренняя заря явилась нам нежной лиловой полосочкой над горизонтом. В лиловый цвет окрасились ледяные сталактиты и барьеры замерзших волн. На ледовую равнину выползли тени. Пространство начало обретать все более четкие контуры. Но нигде, насколько мог охватить взгляд, нигде, кроме впадины под скалой, не было видно воды.

Вдруг в непрерывно меняющее свой цвет пространство, словно подсвеченное изнутри, в даль замерзшего моря врезались ядовито-желтые лучи автомобильных фар.

Молоденький офицер-пограничник заметил ворчливо:

– Еще хуже. Скажите, чтоб приглушили свет.

Лигенза и патруль пограничников движутся по туннелю желтого света.

«Если приедут собаки, – думаю я, – если приедут собаки, то мы его найдем». Домбал только что принес роковую куртку с продырявленным правым рукавом.

Бакула словно читает мои мысли:

– Не разрешайте им спускать собак. Это варварство. Когда я вижу, как собаки преследуют человека, то всегда вспоминаю… Вы знаете, что я вспоминаю!

– Это неизбежность, – говорю я.

– Уже абсолютно бесполезная.

– Безусловно. Для вашей жены, пан доктор.

Он молчит, всматриваясь в свет рефлекторов, который слабеет вдали и разливается все шире. По льду бегут туманные отблески, которые, однако, не могут сломить гнетущую предрассветную синеву ночи.

– Вы знаете, что это она? Вы уверены?

– Да. Уверен.

Я стараюсь сохранять спокойствие и смотрю в ту сторону, откуда нам могут сигналить фонарем. Фары машин по-прежнему льют неподвижный свет на белый пляж, а наши люди уже ушли в темноту. Я стараюсь оставаться спокойным, но во мне начинает звучать та нота жалости и сочувствия, которую я так не люблю. Она все дрожит во мне, и я боюсь, что ее отзвуки дойдут до Бакулы.

– Я знаю – Арнима фон Кольбатца убила ваша жена.

– Но почему?.. Когда вы узнали об этом?

– Разве важно когда? Ах, вы подходите с исторической точки зрения, понимаю… Тезисы, коллекция фактов, создание теории и всякие прочие штучки. Видите ли, если кто-либо упорно твердит, что виновен, но во время следственного эксперимента доказывает обратное, как это, например, получилось с вами, то подобное признание можно наверняка не принимать за чистую монету. Если, разумеется, не имеешь дела с изобретательным и сильным в логическом мышлении преступником. Вы хотели убедить нас плохо сконструированными доказательствами, вы импровизировали во время следственного эксперимента. Пани Ласак я в расчет не принимаю. Что же касается Германа Фрича, то он и в самом деле облачился в черный костюм и с восьми до девяти ждал визита Арнима фон Кольбатца. И вышел из своей комнаты только тогда, когда вы созвали всех в салон, обнаружив, что немец умер. Остается лишь ваша жена. Ее не было в своей комнате, когда пани Ласак без нескольких минут восемь пришла сообщить, что чай для немца готов. Не было ее и через десять минут, когда Ласак пришла опять, чтобы сказать, что занесла чай сама. Жена ваша решила прибегнуть к помощи пресловутой женской логики: «Признаюсь, что убила, а потом выдумаю нечто такое, во что все равно не поверят». И придумала, что застрелила его. Но когда я велел ей показать, куда попала пуля…

– Это было бесчеловечно!

– Но, к сожалению, необходимо.

– Но вы же ничего тем самым не доказали…

– Нет, доказал. Ваша жена не могла не понять, что подозрение с наибольшей вероятностью падет на двух человек: на ее отца и на вас. Что бы вы, например, сделали в ее ситуации? Навлекли подозрение на другого? Спрятались бы за чьей-нибудь спиной? Вас она любит. Отца она любит. Когда я ее спросил: «Это доктор Бакула убил?» Она сразу же закричала: «Нет!» Когда я сказал Фричу о куртке, он тут же взял вину на себя. Он ведь знал, от нее знал, что небезызвестным вечером его куртку надевали не вы, но ваша жена, пан Бакула, которая в восемь часов отправилась на свидание с Арнимом фон Кольбатцем. Зачем? С какой целью? Мне еще придется поговорить с вашей женой на эту тему. Пан доктор Бакула, женщины могут сохранить в тайне только то, о чем они действительно не знают…

Бакула молчит некоторое время, затем спрашивает:

– Вы ее арестуете?

– Да. Вас с Фричем тоже. За соучастие.

– Нас осудят?

– Не знаю. Я же не суд. Могу только сказать вам одно. Если убийство произошло именно при тех фактических обстоятельствах, которые вы нам представили… то есть если ваша жена действительно сначала ощутила удар стилета, потом со всей силой, которая пробуждается в женщинах в определенном состоянии – а беременность как раз относится к подобным состояниям, – вырвала трость и ударила сверху, повторяю: сверху, наотмашь, по голове нападающего, то для суда это сыграет немаловажную роль. Он будет вынужден исходить из того факта, что в данном случае имело место не предумышленное убийство, но убийство, вызванное необходимостью самообороны… Советую взять хорошего адвоката.

– Вы советуете… – Бакула смеется, но в его смехе нет ни тени иронии. Так смеются только совсем беззащитные люди, когда они уже понимают, что не осталось ни проблеска надежды.

На горизонте мерцают первые розовые лучики, которые просились сквозь глубокую синеву неба и окрасили наши лица в странные сероватые тона.

– Могу только советовать, – оправдываюсь я.

Наш разговор, в течение которого я все время жду, что вот-вот вспыхнет сигнальный фонарь или приедет машина с собаками, этот разговор становится для меня все более мучительным.

– Могу только советовать, пан доктор Бакула, – повторяю. – Однако для подтверждения наших предположений не хватает вашего тестя. Живого Германа Фрича.

– Он не имеет со всем этим ничего общего, – отвечает Бакула.

– Вы забыли о векселе, доктор, о королевском векселе на сто тысяч талеров… Нам надо узнать мотивы преступления.

– Есть! – кричит Домбал и хватает меня за плечо. – Там, между торосами!

Не ожидая нашей реакции, он бросается вниз, к дюнам, но я останавливаю его почти силой. Говорю, что это лишь оптическая иллюзия, игра предрассветных теней. Но он стоит на своем: только одна тень движется от берега, а не к берегу, как остальные, которые порождены отблесками зари.

– Да, там человек! – говорит Бакула.

Я срываюсь с места, но резкая вспышка и звуки выстрелов пригвождают нас к месту. Стреляет патруль. Домбал уже внизу. Сквозь грохот волн под скалой, сквозь свист ветра слышу его крик: «Не стрелять! Не стрелять в него!» Пограничники кивают на Лигензу и объясняют, что цель слишком далеко, что все равно не попали бы…

– Он же идет дальше! – кричит доктор Бакула. – Если вы…

И, не дожидаясь ответа, историк бежит по вздыбленным льдинам. Я не вижу Фрича. Его скрывают ледяные торосы. Домбал скорее ощущает, нежели видит, куда бежит старик, – на север, к морю. Бежит? Удирает? Он движется так же, как и мы: скользит, падает, спотыкаясь по гофрированному льду. Пограничники и Лигенза остались позади. Их подбитые железом ботинки не выдержали поединка с ледяными препятствиями. Домбал еще идет. Слышу его тяжелое астматическое дыхание. «Не успеем… Надо стрелять…» – кричит поручик. А беглец уже миновал последние завалы льда и вышел на ровную поверхность, словно обрезанную у близкого горизонта черной полоской воды. Открытое море. Герман Фрич в свете розоватых предрассветных сумерек кажется непонятным черным предметом, который медленно катится к уже близкой пропасти моря.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю