Текст книги "Ревность"
Автор книги: Катрин Милле
Жанр:
Эротика и секс
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)
* * *
Подведение отрицательного баланса – «то, что ты от меня скрыла, то, что ты не понял, то, что я не могла тебе сказать, то, что мы потеряли…» – эту партию без конца разыгрывают ссорящиеся пары. Они тогда не отдают себе отчет в том, что разделительная полоса, проведенная в их бухгалтерской книге приходов-расходов, – это одновременно и соединительная линия. Независимо от результата конфликта: проиграют они или выиграют, те минуты, те действия, когда партнеры считают, что они разделены, на самом деле представляют собой особые зоны, пусть и плохо очерченные, но отмеченные зигзагом соединительного шва. Это напоминает прием обмена местами в бульварном театре. Когда один персонаж входит со стороны сада, тот, кого он ищет, сразу же выходит через двор, они разделены перегородкой, за которую может проникнуть голос или взгляд, и это порождает недоразумения. Время от времени из прошлого доходили свидетельства скрытой от меня жизни Жака. Я уже говорила: раньше они не привлекали моего внимания, и только теперь у меня раскрылись глаза. Среди них оказался и сделанный украдкой жест, адресованный Жаком одной из его приятельниц. Пьеса Жака была поставлена в провинциальном театре, заказали автобус, чтобы многочисленные друзья могли поехать на премьеру спектакля. Мы очень веселились по дороге туда и когда возвращались в Париж поздней ночью. Мы прибыли к месту назначения, и в неярком свете фонарей на площади Наций я увидела, как Жак ласково проводит тыльной стороной указательного пальца по щеке задремавшей девушки, стараясь разбудить ее. Я вспомнила, что он точно так же гладил меня в нашу самую первую встречу. Весь путь я просидела в автобусе рядом с Ф., одним из моих приятелей-любовников, с которым мы непрерывно поддразнивали друг друга, ведя вполне дружеский диспут в области эстетики. Назавтра в своем дневнике после краткого отчета о поездке Жак написал: «Подозрения по поводу Катрин. Роман с Ф.?» Сама я ничего не записывала, я сделала наблюдение, мгновенно интерпретировала его и тут же загнала вглубь памяти, придавая этому не больше значения, чем если бы заднее стекло автобуса было киноэкраном. Но теперь я восстановила эту сцену, и в узком пространстве автобуса с низким потолком, вынуждающим пассажиров при перемещении нежно и заботливо склоняться над сидящими, наши жесты и слова – мои и Жака – а также обращенные к нам в ответ жесты и слова собеседников обретали смысл, перекрещивались, задевали нас четверых, словно крылья летучих мышей. Бульварная пьеса переросла в странную партию – незавершенный квадрат, где жесты и слова, дополненные взглядами, выражали подспудные желания и чувства.
Мы не выбираем любовниц и любовников для тех, кого мы любим, как не выбираем родственников себе или им. И это подобие сексуального родства, к которому вынуждают некоторые признания, иногда проживается нами как невольная сделка с совестью или даже отказ от собственных принципов, опошление своего участия в физической близости. Я была еще слишком молода, когда доверила случаю выбор многих сексуальных партнеров, и в результате поняла, что не следует быть слишком щепетильной в этой области; разумеется, этот вид близости потряс меня гораздо меньше, чем Жака. Он же, напротив, оказался перед целым набором не лучших представителей рода человеческого, общество которых не всегда было для него лестным. Я видела, как уныние сменяется у него брезгливостью, а затем и искренним возмущением, если я подтверждала, что я спала с кем-то, кого он считал полным придурком, или с кем-то другим, от кого он не мог ожидать ничего, кроме неприятностей, или еще с каким-то из его друзей, кому, как он опасался, недостает моральных принципов. Я отчетливо помню положение наших тел и выражение его лица, когда я называла некоторые имена, понизив голос почти с вопросительной интонацией: «Знаешь, о чем я говорю? Ты помнишь Унтеля?»; так обычно случается, когда задаешь наводящий вопрос, чтобы убедиться, что собеседник понимает, о чем идет речь. Однажды мы разговаривали, стоя на небольшой лестничной площадке перед спальней, он – на нижней ступеньке следующего марша, я – на пороге, и уже входя в комнату, я перехватила его взгляд, полный всех этих смешанных чувств. Напоминало ли это ситуацию, когда я собиралась окончательно съехать из квартиры, где жила с Клодом? У меня сохранилось лишь воспоминание о раскрытом чемодане, лежащем на кровати, – мое зрительное восприятие было обострено, поскольку образ, на котором оно сконцентрировалось, отторгал все другие образы и мысли; они были бы невыносимы: например, я гнала от себя эротические эпизоды, которые могли возникнуть в воображении по ассоциации с произнесенным именем, словно Жак мог увидеть их в виде непристойной реплики, нарисованной в кружочке над моей головой, как рисуют комиксы. Было ли для меня также необходимо, чтобы разговор с Жаком прочно и подробно запечатлелся в моей памяти, чтобы со временем я бы смогла его проанализировать?
Всякий раз, когда в ответ на мои настойчивые расспросы о его поведении Жак приводил мне примеры из моего собственного, его доводы поражали меня, словно он внезапно спутал меня с кем-то другим; мне требовалось мобилизовать всю свою логику, чтобы не расценить их несправедливыми. Разве ему было невдомек, что я распоряжалась своим телом бездумно, а иногда даже небрежно? Я походила на матроса, отвечающего на зов океана, в чьем примитивном сознании недавние заходы в порт сливаются в нерасторжимое целое с воспоминаниями и снами и в конце концов образуют ту же неопределенную категорию. Моя жизнь была так хорошо разделена перегородками, а все сексуальные связи – длительные или случайные – были так надежно спрятаны среди моих фантазий, что в итоге, как это ни парадоксально, к реальности меня возвращали не плотские ощущения, а игра воображения, увлекавшая мое тело в погоню за приключениями. Если бы меня спросили, я бы ответила, что единственной связью с реальностью была та, которой я связала себя с Жаком. Это разделение жизни подкреплялось впечатлением, что никакие превратности судьбы не коснутся ни моей профессиональной, ни нашей совместной жизни, я и представить себе не могла, что мы можем расстаться, и это было единственной реальностью, которая принималась в расчет.
Итак, он вынудил меня признать, что ухудшению наших отношений наверняка способствовал уклад моей сексуальной жизни, и даже не с физиологической точки зрения, как это могло показаться. И не столько из-за бесконечных походов на сторону я стала проявлять меньше интереса к Жаку, виной тому, скорее, было постепенное и полное изменение моего поведения. Мне на ум вновь пришла короткая фраза, произнесенная давно, когда мы еще сравнительно недолго прожили вместе и ехали на прогулку с друзьями – одной супружеской парой. Мы очень непринужденно говорили, не помню уже о чем, возможно, вспоминали какие-то сексуальные приключения, и я внезапно воскликнула: «Жак выбрал меня, потому что думал, что я задвинута на сексуальной почве, но глубоко ошибся!». Это прозвучало как шутка, и наши друзья, которые, вероятно, были осведомлены о моем образе жизни, казалось, не приняли мои слова всерьез, но если бы я над ними задумалась, то спросила бы себя, что могло подтолкнуть меня к такому заявлению, в которое сама я ни секунды не верила. Хотя я и не была «сексуально озабоченной» в полном смысле этого слова, но никогда не упускала возможности пойти на любовную авантюру, то есть была активнее других в этой сфере. Однако я не только произнесла эту фразу, а еще и помнила о ней, несмотря на ее шутливый характер. А может быть, я уже отчетливо понимала тогда, что в моем либидо происходят какие-то изменения? Я уже говорила, как лавировала, избегая указаний Жака, которые он адресовал мне в своих давних письмах, как я пыталась оправдывать свою вину, несомненно, из-за того, что мне приходилось что-то утаивать, приписывая свои эскапады своему старому «я», сохранившемуся со времен нашего досовместного существования. Если я различала в себе «прошлую» Катрин, то это означало, что существует «настоящая», которая начинает воспринимать собственную философию несколько отрешенно, пусть это и звучит слегка высокопарно – как философию либертенов [21]. У меня больше не было основания защищать ее, как в том старом экзальтированном письме Жаку, которое я написала, когда была одна дома и вдруг обнаружила, что туда периодически приводят другую женщину. Меня гораздо больше занимала моя работа, мне требовалось признание своих достижений, которое в значительной степени удовлетворяло бы мой нарциссизм; а поскольку я чувствовала себя действительно свободной, то, вероятно, меньше нуждалась в роли проповедницы распутства. И расстояние, на которое я медленно отступала, не только отдаляло меня от авантюр: оно изменило чувственную сферу моей жизни. В своем старом письме Жак цитировал Лакана – «сексуальных отношений не существует» – и обвинил меня в том, что я в это «верю». Если бы, когда Жак послал мне это письмо, я даже действительно в это верила, то в период кризиса, о котором я сейчас рассказываю, от этой веры наверняка уже ничего бы не осталось.
Как описать ситуацию, которая складывалась в течение пятнадцати лет? Ты теряешь из виду друга – сначала все собираешься позвонить ему, а потом про него забываешь. Появляется новый, ты проводишь с ним ночи, взмокшая от наслаждения, и вот как-то после ужина, когда, несмотря ни на что, в вас обоих вспыхнуло желание, ты уезжаешь от него на такси, небрежно поцеловав на прощание. Ты не пыталась прижаться к его губам, а он к твоим. В следующую ночь ты вырываешься из объятий четырехголовой (а может быть, и более того) гидры, которая колышется и стонет на огромной кровати, и слышишь, как, впервые в жизни, ты отвечаешь тому, кто нежно пытается удержать тебя, что ты немного устала. Я никогда не обижалась, не рвала отношений, не принимала решений, которые могли бы изменить мою сексуальную жизнь, и тем более не торопилась прояснить для себя какие-то незначительные факты, если могла найти в них повторение моего прежнего поведения, но, в другой раз, я могла, невзирая на усталость, продолжать трахаться. Но тогда я напоминала плохого актера, который не может вжиться в роль из-за того, что бесконечно репетирует одну и ту же сцену.
Моя связь с Жаком установилась в контексте определенного сексуального режима, которого я придерживалась в момент нашей встречи, но затем претерпевшего изменения, и теперь мне казалось возможным, что развитие наших отношений могло бы произойти при молчаливом отказе от этого режима. Во всяком случае, мне не хотелось вспоминать, что наши отношения были с ним как-то связаны. Интересно, имела ли моя маниакальность, из-за которой мне часто приходилось устраняться из жизни Жака, ретроспективное действие и распространялась ли она на наши прежние отношения? В то время как я многократно прокручивала в голове фантазмы, неутомимо заставляя его участвовать в непристойных сценах с другими женщинами, я была уже не в состоянии вспомнить те моменты, которые мы проводили с ним наедине. А может быть, меня терзали угрызения совести, которые возникли уже давно, когда он в своих письмах критиковал мое поведение, и побудили меня не «компрометировать» наши с ним отношения таким поведением? Освободилась бы я от скрытого чувства вины, если бы начала идеализировать наш союз, не подпуская Жака к сексуальному общению, как к чему-то слишком банальному? А может быть, в результате наших дискуссий, когда Жак подвергал мою личность всестороннему анализу, я так конкретно идентифицировала себя с тем образом, который, как мне казалось, он составил обо мне – фанатке случайных и многочисленных половых связей, что была уже не в состоянии представить себе, что наши стабильные отношения способны доставлять радость? Во время бесконечных споров нам приходилось во всех малейших подробностях воскрешать наше прошлое, но при этом у меня из памяти, обычно впитывавшей все, как губка, к моему огромному изумлению, полностью выпали минуты сексуального блаженства, испытанные с Жаком. Он старался сохранить их; я же была в полном смятении, что они бесследно стерлись.
Я получила несколько открыток, на обороте которых он описывал отдельные сцены, пытаясь пробудить во мне воспоминания. Как, например, в какой-то клетушке я отсасывала ему, сидя на корточках («твои голые ляжки торчали из-под задравшейся юбки»), а затем резко одернула ее и пошла встречать посетителя, которого он не мог видеть, поскольку «не отрывал взгляда от твоей задницы, которая покачивалась под легкой материей». В другой раз он долго описывал наши неоднократно повторявшиеся ночные экзерсисы, когда, по его утверждению, он отымел меня «во все места», а я подстегивала его криками, вульгарными словечками, пришпоривала, ударяя по ляжкам и ягодицам, и к наступлению трудового и достаточно насыщенного дня мы оказывались совершенно вымотаны. Читая эти строчки, я испытала сильные эмоции, а главное – облегчение, что почувствовала, наконец, проявление его любви – ведь я так долго и упорно считала, что Жак безразличен ко мне, отвергает меня, и это ощущение облегчения было сродни сексуальному возбуждению: та же волна разливалась по телу, раскрепощая его от солнечного сплетения до влагалища. Рассказы Жака не надоедали мне. Они так живо действовали на меня, словно мы наяву и заново переживали эти сцены, но проживали их, как в первый раз.
Когда мы надолго расставались, приходили открытки. Мы компенсировали географическую отдаленность телефонными разговорами, я так сильно прижимала трубку к уху, что оно потом горело. Ужасные это были диалоги! По телефону невозможно заменить слишком грубое слово просто взглядом или удержаться от ядовитой реплики под встречным взглядом; поэтому любые выпады получаются более резкими, хотя то, что собеседник невидим, облегчает, как и на исповеди, самые трудные признания. Высказав все аргументы, мы чувствовали полное опустошение; однажды у меня слегка закружилась голова, и я даже выронила трубку. В последующие дни я занялась сочинением нового сюжета, в который до конца не верила, но зато благодаря ему я отвлекалась от страданий, получая облегчение как от плацебо: поскольку наш конфликт был неразрешим, я пришла к заключению, что мы должны расстаться по моей инициативе: я куда-нибудь перееду. И это сразу повлекло за собой массу проблем: я не смогу обойтись без своей библиотеки, а как разместить столько книг в маленькой квартире, и у кого останется кот?.. Наконец, через несколько часов или несколько дней, кто-то из нас первым звонил по телефону, чтобы невозмутимо осведомиться о чем-то незначительном. Мы осмеливались робко произнести несколько слов извинения, и поскольку невозможно было молча обняться, стараясь помириться, Жак придумал фокус с открытками, которые приходили сразу по четыре-пять штук. Эти нежно-порнографические послания возвращали телу былую силу, заставляли забыть о виртуальных диалогах. Я искала открытки среди почты, с восторгом читала и перечитывала их.
Они делали меня восхитительно посторонней для самой себя. Я забыла про приключения, о которых напоминали мне эти послания, и теперь они позволяли мне легче проникнуть в тот рай, где обитал Жак и куда, как я полагала, мне нет доступа. В некоторых конкретных обстоятельствах я, как умела, находила это ощущение собственной чуждости, которое неизбежно сопровождается ощущением свободы – свободы быть другой, свободы на мгновенье вырваться из когтей страдания. Говоря о наших расставаниях – это были встречи после разлуки. В течение десяти дней или двух недель мое одиночество было насыщено фантазиями – и мучительными, и утешительными. Когда Жак приезжал встречать меня в аэропорту Перпиньяна или, наоборот, возвращался в Париж, то в самые первые минуты нашего воссоединения я пользовалась этим переходом из одного состояния в другое – когда мы уже не разлучены, но еще не успели привыкнуть друг к другу, – так мне хотелось пусть ненадолго, но продлить ощущение полной погруженности в мир фантазий. Я могла заново пережить столь чудесные ситуации, как те, о которых шла речь на обороте открыток. Тогда исчезали угрызения совести: они могли возникнуть сразу после ссоры, преодолевалась неловкость, почти робость: я могла привнести их в наши сексуальные отношения. Когда я отправлялась в путешествия, я специально никогда не надевала трусов и, как только усаживалась рядом с ним в джип, выставляла колено, чтобы он нежно положил руку мне на бедро. Я требовала продолжения ласки, пока он не обнаруживал поджидавший его сюрприз – мой лобок. Как только мы выезжали на шоссе, я стягивала с себя одежду; когда мне удавалось вытащить его член из тугой оболочки джинсов, это вызывало у меня эйфорию и повергало в состояние полной расслабленности. Скорость, из-за которой кажется, что автомобиль отбрасывает от себя неподвижные предметы на обочине, создает вокруг тела особое пространство, узкую зону, где не действуют никакие законы, где нагота естественна, как у животных, и не вызывает стеснения.
Или же я без предупреждения приходила встречать Жака на Лионский вокзал, в плаще, надетом на голое тело. Шагая рядом с ним по перрону или сидя возле него в метро, я забавлялась тем, что он пребывал в полном неведении, что до объекта его желания достаточно протянуть руку: так веселятся, когда заставляют ребенка искать припрятанный от него подарок, подбадривая словами «Горячо, горячо!»; я вела себя тогда особенно нежно. Я ликовала – в толчее метро всего один миллиметр ткани отделял Жака от моего голого тела, можно было одним жестом убрать эту преграду, что я и делала, расслабив пояс прямо перед входной дверью нашего дома. Случалось, что мы трахались прямо на пороге.
* * *
В наших спорах Жак всегда ставил во главу угла сексуальные отношения, независимо от моего поведения вообще и с ним – в частности, и это в какой-то степени объясняло его собственную позицию – ведь если, в конечном итоге, я проявляла «безразличие» или «скуку», то он неизменно хотел меня. Но несмотря на то, что мои фантазии с его участием в главной роли, как кинокамера, снимающая порнофильмы, были сфокусированы на сексуальных актах, мои претензии к нему никогда не касались непосредственно этой сферы. Как это ни парадоксально, я могла представить себе, чтобы он уверял какую-то незнакомку, что ни одна женщина на свете еще не доставляла ему такого удовольствия, я могла довести эту сцену до того момента, когда все ее тело сотрясается от оргазма, но я никогда не смогла бы бросить ему упрек: «Ты хотел другую женщину сильнее, чем меня» или еще того хуже: «Я ненавижу тебя за то, что ты занимался любовью с другими». Это вовсе не означало, что я образумилась и признала, что он имеет равное со мной право на свободу, просто я не сомневалась в свидетельствах его любви ко мне или в его привязанности ко мне как к женщине. Не теряя надежды, я снова и снова принималась расспрашивать его, в расчете на его бесконечное терпение, неизменную заботливость – проявление его любви. Мои первые вопросы, как я уже говорила, касались лишь общих сведений – дата, место или условия встречи, по крайней мере, я так это преподносила. Сама не понимая, зачем я это делаю, я пыталась заменить каждую деталь в моих воображаемых реконструкциях подлинной, какую мог вспомнить Жак; я хотела взглянуть на гипотетический подлинник картины, которую рисовала прежде с закрытыми глазами. Однако, поскольку Жак редко отвечал на мои вопросы или уточнял какие-то конкретные детали, этот подлинник не мог заменить вымышленной картины, он только позволял выделить отдельные штрихи, отчего она становилась еще более мучительной. Мне хотелось бы добраться до всех его еженедельников за многие годы, до его расписания час за часом, получить записи обо всех его свиданиях. Я пыталась выбраться из этой лужи с пиявками, я хотела жить рядом с мужчиной с незапятнанной совестью и в его беззаботном мире.
После долгих колебаний я решилась задать первый вопрос, сформулировав его как можно лаконичнее и проще: «Ты ходил на ужин к супругам X вместе с Л.?». Не успела я закончить фразу, как Жак мгновенно вскипел (теперь он будет так реагировать каждый раз). Он больше не может выносить мою «болезненную ревность», «мазохистское переливание из пустого в порожнее». Проявив осмотрительность, я осторожно намекнула ему, что моя любознательность носит абсолютно безобидный характер: если он подтвердит этот факт, я больше не буду об этом думать. Но Жак уже не слушал меня, он тоже страдал и страдает и теперь требует, чтобы я пощадила его. Я проиграла. Тот, кто это произнес, не мог распахнуть передо мной райские врата; мне в свою очередь оставалось лишь попытаться разжалобить его примерно такими доводами: то, что он окружил себя молоденькими девушками, оскорбляет мое тело, тело зрелой женщины; он уделяет им отеческое внимание, которого я лишена; наши друзья, сговорившись, скрывают от меня его связи, и я выгляжу посмешищем в их глазах.
Во время наших первых разговоров после того, как я получила доступ к его дневнику, я с удивлением поймала себя на том, что капризно заявляю о своем желании прибегнуть к пластической хирургии: ведь отныне мне придется соперничать с двадцатилетними девушками. Прежде такая мысль не приходила мне в голову (впрочем, она вообще не должна была бы возникнуть). Пока я делала это неожиданное заявление, я почувствовала, что я не только веду себя, но даже внешне почти напоминаю чистой воды несколько старомодную буржуазную дамочку, таких – очень ухоженных и знающих, как себя вести, когда изменяет муж, – изображали в романах-фотографиях, которые я просматривала подростком. Я настолько вошла в эту роль, что, в сущности, могла бы теперь, как содержанка, попросить денег, предвкушая, какое получу удовлетворение, если надену элегантную шубу. Говоря это, я сидела, выпрямившись на стуле, но создавалось впечатление, будто я развалилась на нем нога за ногу, лихо упершись рукой в бедро и подперев ладонью подбородок. Гораздо раньше, после того как в моей жизни произошла трагедия, меня также выручил один речевой стереотип. Когда моя мать наложила на себя руки, а все остальные близкие родственники – жившая с нами бабушка с материнской стороны, мой отец и мой брат тоже ушли из жизни еще раньше, – я столкнулась с ужасом от этого самоубийства в полном одиночестве, без поддержки тех, кто мог бы разделить мое горе. Долгие годы я была убеждена в том, что эта трагедия лишила меня твердой веры, сопутствующей нам с детства, – веры в свое будущее, при этом я не смогла бы назвать конкретные цели, от которых мне пришлось бы отказаться, и испытывала бессилие; та, в кого превратилась маленькая полная амбиций девочка, погруженная в книги, оказалась в полной растерянности. Я пыталась рассказать об этом Жаку, и в один прекрасный день не нашла ничего лучше, чем произнести такую фразу: «Смерть матери сломила меня».
«Терпеть не могу штампы!» – резко ответил он мне, правда, из самых лучших побуждений, в надежде, что я отвлекусь от этой трагедии. Я почувствовала себя еще более обескураженной и вдобавок униженной, поскольку меня поймали на месте преступления: я произнесла шаблонную фразу. Но в последующие дни я, в конце концов, пришла к решению, что не стану отрекаться от слова «сломила», даже если обычно его употребляют не к месту, излишне мелодраматично, и поэтому, вопреки первоначальному смыслу, оно звучит напыщенно. Не случайно же штамп именуют штампом. Когда мы к нему прибегаем, это вовсе не означает, что в данный момент нам не хватает ясности ума, мыслительных способностей или же культуры, позволяющей пользоваться более изощренным и соответствующим случаю словарем: просто нам нужно к кому-то примкнуть. В растерянности перед лицом горя, как и в эйфории огромного счастья, мы не способны оставаться в одиночестве: так бывает, когда мы переживаем какие-то исключительные эмоции и стараемся с кем-то разделить их и тем самым умерить, иначе говоря, ослабить их накал. Конечно, я выражалась так, как принято выражаться на телевизионных исповедальных шоу, но я бы сама, не колеблясь, пошла бы на сцену, лишь бы убедиться, что на самом деле совсем нетрудно и даже естественно публично объявить, что твоя мать в депрессии выбросилась из окна, и тогда страдания растворятся в гуле ничего не значащих реплик. Когда я выдвинула идею о возможной подтяжке лица, я проецировала на себя расхожую роль женщины, которая верит, что все проблемы решаются с помощью внешности, и, погрузившись в эти безыскусные мысли, почувствовала, что прихожу в себя после страшных потрясений. К этому нужно добавить, что я постепенно разрабатывала фантастические сценарии сексуальной жизни Жака, следуя, как уже говорила, определенным стереотипам; и теперь, когда я сама выбирала для себя шаблоны поведения, я как бы воплощала их в реальность. Иначе говоря, стереотипы и реальность смешивались в континууме жизни. Возраст обманутой женщины, как и влечение зрелого мужчины к молоденьким девушкам, а также принятые в обществе шутки над мужьями-рогоносцами – эти постоянные величины сентиментальных и сексуальных вымыслов – служили для меня определенными ориентирами, незначительность которых в расчет не принималась, они создавали для меня иллюзию реальной жизни, состоящей из коротких продолжений моих фантазмов. Эпизод с желающей омолодиться дамой, чьи реплики я могла бы воссоздать в подлинном диалоге с Жаком, был логическим продолжением другого эпизода – я, например, заставала его в нашем доме в компании юной подружки, что в данном случае оказывалось лишь плодом моего больного воображения. И без того понятно, что все эти доводы не могли дать Жаку ключа к разгадке тайны: в чем же кроется причина моего отчаяния; оно настолько пугало его, что он даже начинал испытывать жалость к самому себе.
Случалось, что наши споры затягивались до глубокой ночи; мы лежали бок о бок в постели, как фигуры на надгробьях, устремив глаза в темноту, правда, не столь глубокую, как в их случае, но так же близко друг от друга, как и они, и в то же время разделенные ложбинкой в складках простыни. И пока соль от высохших слез дубила мне щеки, а слова слипались в черный комок, забивший рот, я уже не ждала от него ни единого слова, а только какого-нибудь жеста. Я говорила ему: «Ну хотя бы пошевелись».
Мне хотелось сочувствия, такого, которое я испытываю, например, при взгляде на стариков, слишком слабых физически, чтобы видеть мир за пределами своей квартиры, при взгляде на детей, от которых прячут потайные ключи к мирозданию, при взгляде на животных, которые ищут дорогу, прижавшись мордой к земле, – они неспособны понять суть гнетущего их страдания. В нем растворяется все их существо, и их остановившиеся взгляды, обращенные на всезнающих и ответственных за них мужчин и женщин, свидетельствуют о том, что они сжились со своим несчастьем. Я искренне полагаю, что и мне самой свойственна подобная доверчивость, когда я страдаю, но могу найти только те объяснения, которые можно выразить словами, не погружаясь в бездны личных эмоций. Возможно, меня легче было бы понять, если бы, не прибегая к клише и не искажая незначительных событий повседневной жизни в угоду своим фантазмам, я просто начала бы их пересказывать. Мне это вообще не приходило в голову, поскольку никогда, как мне кажется, мое подсознание не рискнуло бы доверить Жаку секрет моих мастурбационных галлюцинаций, которые по сути представляли собой лишь мое видение его развлечений с другими женщинами. Невозможно было требовать от него повышенного внимания, как я пыталась в те минуты, и одновременно пересказывать роман, в котором из-за его безразличия и пренебрежительного ко мне отношения я оказывалась исключена из его сексуальной жизни. Я ждала проявления этих чувств точно так же, как пристрастилась к этой невыносимой, мучительной пытке. У меня в горле застрял черный комок – словно застывающая лава, а из всех органов чувств у меня осталась одна кожа, и я надеялась, что Жак приласкает ее, погладив указательным пальцем.
Случалось, что, ни слова не говоря, он овладевал неподвижной марионеткой, лежащей рядом с ним, приподнимал ее, устраивался между бедрами и задирал ей ноги. Я не сопротивлялась и молчала, предоставляя в его распоряжение свои конечности и плоть, и тоска, которая только что обуревала меня, внезапно перерастала в захлестывающую меня волну наслаждения. Потом мы наконец засыпали.
Но кризис не всегда заканчивался таким образом, и часто случалось, что между нами внезапно возникала тишина иного рода, остающаяся и по сей день для меня непостижимой. Я никогда не могла понять, почему Жак все чаще и чаще неожиданно прекращает свои объяснения и замолкает; я не понимала, чем он руководствуется в ту минуту. Он поворачивался на бок, я спрашивала, не сердится ли он, он отвечал, что нет, – и всё, мне больше не удавалось ничего от него добиться, я могла пытаться вернуться к разговору назавтра или через день, держать его за руку, звать по имени, словно он от меня удаляется, или же наоборот, стараться внушить ему ласковым тоном, что кризис прошел, или просить, чтобы он произнес хоть слово, но он уклонялся и, не подавая виду, что я обидела его своими упреками, уверял, что нужно подождать и тогда все пройдет. И действительно, два, три, четыре дня спустя, совершенно неожиданно для меня, он вдруг обращался ко мне с каким-то пустяком, и на этот раз в его тоне и голосе уже не чувствовалось напряжения. Загадочная личность, оккупировавшая мое воображение, привлекала меня в той же степени, в какой приводило в замешательство загадочное поведение человека из реальности. Во время этих периодов молчания у Жака было выражение лица как у случайно встреченного прохожего – невозмутимого, погруженного в свои мысли, и если тот по невнимательности задевает другого прохожего, то вежливо извиняется с отрешенным взглядом. Самое ужасное заключалось в том, что когда Жак действительно проявлял ко мне безразличие, которое я старалась отыскать в своих фантазмах, то это вызывало во мне панику. Я была не в состоянии предугадать и дождаться того момента, когда он опять обратится ко мне – или, скорее, я просто не выходила из этого ожидания, погрузившись в него на веки вечные.
Дни шли, и я очень гордилась собой, если восемь или десять дней подряд наши отношения были пусть и слегка напряженными, но без эксцессов; я не поддавалась искушению манившей меня лестничной спирали, которая вела к нему в кабинет, а если все-таки не выдерживала, то потом не требовала от него никаких объяснений: все равно рано или поздно я их получала. Именно в это время меня стали интересовать признания мужчин, совершивших насилие, главным образом, рецидивистов; кого-то из них я видела по телевизору, о других читала в газетах – они описывали тот же знакомый мне механизм действия, какой срабатывал во мне по отношению к лестнице в кабинет. Почти все они утверждали, что не были ослеплены безумием, не позволяющим оценить последствия собственных действий, а, напротив, на них снисходила ясность ума, мощное озарение, осветившее трагедию, действующим лицом которой они являлись. Можно подумать, что эта ясность сознания имеет ту же властную силу, что и юпитеры, направленные на актера, когда он выходит на подмостки. Ум, неспособный сдержать внезапное торжество зла, только наводит на него сверкающий глянец, мы можем уловить, как в нас просыпается это побуждение, прекрасно понимая его разрушительные последствия; мы можем мобилизовать все свои моральные ресурсы, все свои логические способности, надеясь подавить его, но ничто не в состоянии остановить нас, помешать действию, которое мы все-таки совершим. И только тогда опускается тьма, пелена раскаяния и вины затуманивает сознание, ибо назначение этого побуждения, в конечном итоге, – не просто заблокировать какую-то часть разума, а полностью лишить нас его; нам сохраняют рассудок лишь для того, чтобы затем его уничтожить. Сначала я долго подыскивала слова, потом решала, что лучше вообще ничего не говорить, подкрепляя свое решение бесчисленными аргументами, например, что Жак может замкнуться в молчании и причинить мне больше страданий, чем терзающие меня сейчас сомнения, а потом, под действием внезапной амнезии, разрушающей все эти рассуждения, я вдруг словно со стороны слышала, как задаю роковой вопрос; я действительно сама творила судьбу, которую уготовила себе в своих же фантазиях: если Жак выбросит меня из своей жизни, это будет конец.