355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Катрин Милле » Ревность » Текст книги (страница 10)
Ревность
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 02:05

Текст книги "Ревность"


Автор книги: Катрин Милле



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)

И наоборот, в тот раз, когда нужно было понять, почему Жак дважды смотрел один и тот же фильм, я вовсе не подозревала, что у него были особые отношения с этой подругой. Не потому, что это предположение казалось неправдоподобным – подруга не была ни уродливой, ни неприятной. Но я слишком хорошо ее знала, она была достаточно близка со мной и, как мне казалось, лишена той ауры, благодаря которой могла бы попасть в тайный мир, где обитал Жак. Но, однако, я не могла себе представить, чтобы Жак, ни с того ни с сего, стал бы приглашать ее в кино в мое отсутствие, или что фильм так ему понравился, что он хотел, чтобы я тоже его посмотрела, и, опасаясь моей подозрительности, скрыл от меня, что уже видел его. Он не предполагал, что его скрытность выведет меня на след гораздо более серьезной, почти непостижимой тайны, чем связь с моей подругой, – и, к тому же, гораздо более увлекательной!

* * *

Мы часто гостили в Прадье. Дом напоминает детский рисунок: дверь с крылечком в центре фасада, с каждой стороны по два абсолютно симметричных окна, ряд окон выше этажом, покатый скат крыши. Мне нравилось там жить. Каждый занимался своим делом: Бернар рисовал у себя в мастерской, отделенной от дома просторной лужайкой, углублявшейся к центру наподобие небольшого котлована; его жена Мартина, которая по работе большую часть времени проводила в Париже, сновала по дому, наводя порядок; Жак читал, летом – в саду, зимой – возле большого камина на кухне; я работала в комнате, именуемой «фиолетовой», которую нам обычно отводили, сидя за столом, покрытым индийской шалью. Перо моей ручки цеплялось за ткань, если я не подкладывала под рукопись несколько листов плотной бумаги.

Комната была расположена над кухней. К вечеру, когда Бернар, а за ним и Мартина присоединялись к Жаку, их разговоры, громкие переливы голоса Бернара, более ровный и тихий голос Жака, надтреснутый голос Мартины и общие взрывы смеха отчетливо доносились до меня через перекрытия. Когда они слушали новости, то их голоса сливались со звуками, доносившимися из телевизора. Затем начинали греметь кастрюли в кухне. Это был такой же волшебный мир, как тот, что открылся Принцессе, когда у нее под ногами разверзлась земля и она увидела кухню, где суетились люди и по приказу Рикке-с-хохолком шла подготовка к свадьбе. Меня звали к столу. Мы договорились, что я не участвую в приготовлении еды. Я была на положении школьницы, которую не отвлекают, когда она занимается. Впрочем, эти звуки не мешали мне сосредоточиться. Наоборот, благодаря им я чувствовала себя очень уютно, мое добровольно-принудительное профессиональное затворничество также доставляло мне радость. Однажды я заболела и должна была несколько дней пролежать в постели. Мой слух улавливал отголоски веселой и насыщенной жизни, проходившей этажом ниже, и, испытывая ту же тихую радость, я наслаждалась своим неучастием в ней. Мне было так хорошо в четырех темных стенах фиолетовой комнаты, и одновременно я была так поглощена своей работой, своим одиночеством и время от времени доносившимся шумом, производимым любимыми людьми, что продолжала мысленно оставаться в этой комнате, испытывая ностальгию из-за того, что должна поместить в нее Жака и Бландин, спящих здесь вместе.

Рядом с фиолетовой комнатой находилась другая, побольше и посветлее, – «синяя комната». Странно, но мы почему-то почти никогда там не жили. Когда я наконец переварила эпизод с вырванной страницей, несколько обрывочных фраз, которыми Жак подводил итог своим ночам с Бландин, стали основой для видения, к которому я все чаще прибегала теперь при мастурбации. Все происходило именно в синей комнате. Я представляла, как они лежат здесь в кровати, изголовье которой размещается в алькове. Так что, отказываясь впустить Бландин в фиолетовую комнату, я, тем не менее, отводила ей место в кровати в синей комнате! Всякая жизнь в сообществе, начиная с группы, насчитывающей лишь двух участников, имеет неприятную тенденцию наделять каждого из них строго определенным местом: каждый садится на один и тот же стул за обедом, ложится на одну и ту же сторону кровати и дома, и в гостинице. В действительности, я никогда не ныряю в незнакомую постель, если внутренне не откажусь от этих неосознанных и редко нарушаемых привычек. В стенах, с границами которых мы уже смирились, они, помимо всего прочего, вынуждают нас идти по собственным следам, точно попадать ягодицами в отпечатки своих же ягодиц на простыне, каждый раз располагать свое тело на том же самом месте по отношению к другим телам. Нам кажется, будто мы перемещаемся в пространстве, тогда как большую часть времени мы лишь проскальзываем в невидимые тоннели, которые наше тело, подобно слепому термиту, прорыло там. И хотя меня раздражает этот ребяческий детерминизм, но сила его такова, что даже в своих фантазмах я не могла помешать себе укладывать Жака в кровать на его привычное место, а Бландин, соответственно, на мое. Более того, Бландин часто принимала свойственную мне позу: лежа на левом боку, напоминая очертаниями ружейный затвор. Жак прижимался к ее спине и ягодицам – это моя излюбленная поза, а он охотно подчинялся моим требованиям.

Вопреки ожидаемому антуражу для подобных сцен, комната ярко освещена ослепительным льющимся с потолка светом, что полностью совпадает с ее подлинным освещением, которое мне никогда не нравилось. Нет сомнения, я хотела доставить удовольствие своему внутреннему зрению. Если Бландин и заняла мое место, то ее места я не занимала и оставалась лишь наблюдателем. Мой сценарий был не менее сдержан, чем сама Бландин. Она очень долго позволяла ласкать себя, разрешала Жаку слегка раздвигать ее ляжки, подносить головку члена к своему влагалищу, но не давала ему проникнуть туда. При этом она не сопротивлялась и иногда украдкой с нежностью отвечала на его ласки. По одной версии, она даже соглашалась стоять голой посреди комнаты, принимая различные вызывающие позы, прежде чем лечь к нему в постель. Жак дрочил; я очень отчетливо видела, как нарастает его возбуждение. Он кончал в одиночестве, зажав в руке член, сильно согнувшись и сотрясаясь всем телом. Я иногда воображала, что Бландин проходит через белую комнату Бернара и продолжает там свою игру. Не помню уже, присоединялся ли к ним Жак или же держался в стороне, чтобы прочувствовать фрустрацию. Среди этих мастурбаций-фантазмов, к которым я прибегала до того, как между ними наступил разлад, я до сих пор хорошо помню одну сцену: я цепляюсь руками за какую-то деревянную стойку, находясь в группе мужчин, преимущественно таких же голых, как и я, куда затесалось несколько женщин, они неразличимы, хотя их присутствие очевидно (благодаря способности нашего рассудка создавать существа, которые даже в конкретной обстановке продолжают оставаться лишь абстрактными понятиями, дуновеньем ветерка). Эти люди совокупляются у меня на глазах, задевают меня, когда проходят мимо, а мне приходится долго ждать и требовать, чтобы на меня обратили внимание: расставлять ноги, крутить тазом, выпячивать лобок, насколько позволяют мышцы, и чувствовать, как от возбуждения у меня пробегают мурашки по коже, пока наконец кто-то не снимает меня с перекладины и не входит в меня. В эту минуту я не могу сдержать спазм наслаждения.

В дверном проеме

Когда-то давно я ходила на сеансы психоанализа. И хотя я всегда считала, что они подействовали на меня благотворно, и окружающие подтверждают это, уверяя, что я теперь меньше погружена в себя и не так агрессивна, а одна подруга даже в шутку говорит, что психоаналитики должны не брать с меня денег (или вообще приплачивать!) за то, что я создаю им такую рекламу, тем не менее, многие элементы этого процесса остаются для меня довольно неясными. Я почти не помню ни мотивов, побудивших меня прибегнуть к психоанализу, ни причин, заставивших через четыре года от него отказаться, и уж совсем забыла, о чем шла речь во время сеансов, за исключением каких-то забавных историй, которые бывшие пациенты пересказывают друг другу: подобными байками обмениваются выпускники колледжа, освобождаясь тем самым от школьного подчинения учителям.

Мои родители были еще живы, и, возможно, из-за моих отношений с ними, а особенно с матерью, которая время от времени впадала в депрессию, я все еще испытывала трудности детского и подросткового возраста, хотя сегодня склоняюсь к мысли, что, возможно, несколько преувеличила эти трудности, чтобы оправдать себя и в собственных глазах, и перед другими: я сбежала из дома, потом вернулась, потом окончательно ушла оттуда. Конечно же, я жила в атмосфере бесконечных ссор, происходивших между родителями, прерываемых криками и пощечинами: между моей матерью и бабушкой или между мною и моим братом; я очень рано стала догадываться, что отлучки отца и постоянное присутствие в доме друга моей матери свидетельствовали о том, что не всё в нашей семье благополучно; но к этим горьким воспоминаниям примешивались и приятные (мать, которую я считала привлекательной, учит меня кокетничать, заговорщицкие отношения с отцом, жизнь которого казалась мне особенно интересной, поскольку остальные члены семьи были от нее отлучены, каникулы в Кибероне, в доме, стоящем в самой глубине вытянутого в длину сада с примыкавшей к нему огромной спортивной площадкой, через стену которой мы с легкостью перемахивали). Но при этом сам дом был таким крошечным, что мог ассоциироваться с матерчатыми или картонными домиками, в которых играют и прячутся дети… Главное, я смело преодолевала эти превратности судьбы, что придавало мне некую исключительность, которой я гордилась: я приобретала «жизненный опыт», дававший мне фору в сочинительстве. Это длилось до тех пор, пока несколько лет спустя, как это бывает у очень молодых людей, к тому же обладающих зачаточными знаниями психоанализа, я не почувствовала потребность утвердить свою индивидуальность, облечь ее в форму романа и, тем самым, драматизировать первый период своей жизни. Я вела бесконечные разговоры с другом-сверстником, сыном легкомысленной мамаши и неизвестного папаши. Мы придумали друг другу прозвище – Дэвид Копперфилд [27]. Для смеха, конечно, но мы сами немного в это верили.

Я ходила на психоанализ в последние годы нашей совместной жизни с Клодом, когда, испытывая полное смятение чувств, вызванное сексуальной невоздержанностью, мы все больше и больше ссорились, и я с горечью думала, что наши отношения очень напоминают отношения между моими родителями. Наша связь с Жаком крепла, а в жизни с Клодом явно наметился разлад. К тому же его усугубляли разногласия относительно направления журнала «Ар пресс». После того как мы покинули уютные улицы Буа-Коломб, я неизменно поддерживала Клода во всех его начинаниях, но когда в момент финансовых трудностей следовало принять решение относительно будущего журнала – нашего общего детища, я с ним не согласилась. Клод давил на меня, а я действовала пусть и не напролом, как он, но не менее решительно и пережила эту ситуацию как внутренний конфликт.

Когда меня спрашивали, я отвечала, что решила пойти к психоаналитику после трагической смерти моего единственного брата, который был на три года младше меня. Этот вполне определенный ответ спасал меня от необходимости вдаваться в подробности. Должно быть, тот несчастный случай действительно сильно повлиял на меня, но не потому, что я нуждалась в помощи, чтобы справиться с горем, а напротив, потому что оно разбудило во мне жизненные силы. Я очень страдала от этой утраты, я эгоистически сожалела, что, став взрослой, не смогу разделить с братом воспоминания детства. Но прошли первые недели, когда тот, кто остался жив, испытывает неизбежное чувство вины перед тем, кто безвременно и несправедливо ушел; я сознательно заставляла себя проделать соответствующий случаю скорбный выбор, спрашивая себя: могла бы я, например, пожертвовать рукой или зрением, только чтобы брат остался жив? И лишь тогда я осознала, что меня переполняет чувство ответственности и огромная, рвущаяся наружу энергия. Я была женщиной, но унаследовала отцовскую фамилию – единственное, что связывало меня с семейным болотом. Меня переполняли проекты для «Ар пресс». Я прекрасно понимала, что невротические припадки будут серьезным препятствием, и обратилась именно к Жаку, чтобы он нашел для меня психоаналитика.

Три раза в неделю я доезжала до станции метро Сен-Мишель, пешком проходила половину бульвара, потом улицу Суффло, в конце которой находился кабинет доктора С. М. Меня всегда сопровождал груз неотвязных мыслей, которые сегодня я вряд ли смогла бы воспроизвести. Копание в запутанных семейных отношениях? Поведение матери, которое я воспринимала как череду нападок? Мучительный выбор между Клодом и Жаком? И все же, должно быть, сеансы высвобождали мой ум, ведь когда я возвращалась по бульвару, где расположено много недорогих магазинов одежды, я всегда шла, повернув голову в сторону витрин, чтобы ничего не пропустить, и до сих пор помню сделанные тогда скромные покупки, переполнявшие меня такой радостью! Одна из редких тем, обсуждаемых во время моего лежания на диване в кабинете врача, неожиданно всплывает при чтении романа Вирджинии Вулф «Орландо». Возможно, это также связано с тем, что психоаналитик попросил меня принести ему эту книгу, а потом долго держал ее у себя, но через некоторое время, когда я хотела забрать ее, заявил, что потерял; это усилило чувство беспокойства, которое я испытывала при чтении. Больше я за эту книгу не бралась, поскольку не стала покупать ее вторично. Меня задел за живое герой Орландо, который в ходе повествования меняет свой пол; может быть потому, что я потеряла своего двойника в мужском обличье?

Но не детские горести – серьезные и не очень, и не трудности совместной жизни мешали мне примириться с окружающим миром, а только амбиции, затаившиеся в глубине моего существа, – этот крепкий стержень, который помогал мне держаться в детстве и служил опорой для моих фантазий. И может быть, решив, что я их уже осуществила, я уничтожила этот стержень? Двенадцатилетняя наивная комформистка была уверена, не решаясь произнести это вслух, что хочет писать поэмы и романы. В восемнадцать я просто хотела писать. К двадцати двум годам я уже в течение двух лет публиковала статьи в журналах по искусству. Очень быстро я заняла место, вызывавшее уважение в профессиональных кругах, что соответствовало моим чаяниям. В двадцать четыре я основала собственный журнал. И тем не менее, по мере того как я погружалась в работу, мои амбиции тонули в зыбучих песках подсознания и оставались там, забытые и неудовлетворенные, а я никак не могла понять причин этой неудовлетворенности. Все, что я получила, настолько соответствовало изменчивой логике моих фантазий, что, продолжая с легкостью давать себе обещания, я так и не поняла, что одних желаний недостаточно, иногда нужно брать на себя их осуществление, самому вершить свою судьбу. С тех пор как родители и учителя перестали диктовать мне, что делать и как себя вести, я доверилась воле случая, полагаясь на встречи, и хваталась за любые новые возможности, которые возникали сами собой. Очевидно, что при создании журнала Клод проявил больше упорства, чем я. Однако, как только я стала отвечать за издание, я уже не пасовала ни перед какими трудностями.

Короче говоря, у меня была тяга к работе, сила воли, но еще не было или уже не было цели. Я глубоко уверена, что желание писать должно быть внутренней потребностью, и что глагол «писа́ть», как и «дышать», изначально воспринимается как непереходный глагол. Всякий раз, когда это действие касалось искусствоведческих статей и эссе, я могла верить, что удовлетворяю эту потребность; но, сама того не сознавая, я ожидала – в соответствии с мифом – добрую фею или нечаянную встречу с мэтром или человеком, умудренным опытом (см. Крис и Кюрц!), что заставило бы меня писать как-то иначе или о чем-то другом, и такое ожидание рождало во мне некую пустоту, откуда порой исходила смутная тревога.

* * *

Я подумывала о возобновлении сеансов психоанализа; я говорила об этом с Жаком, сидя за тем же столом, за которым я сообщила ему, что мне на глаза попалась фотография голой беременной девушки, но на сей раз я опиралась на стол локтями и смотрела ему в глаза. Прошло больше года, кризисы настолько опустошили нас обоих, что мы превратились в затворников. Не думаю, чтобы Жак с кем-то откровенничал на эту тему, разве что с Бернаром, хотя виделись они редко, что же касается меня, то только во время кризисов я сожалела о том, что рядом нет кого-то третьего, посредника, которого я могла бы попросить истолковать то, чего не могла объяснить сама. Когда спадало возбуждение, мне случалось механически повторять: нужно, чтобы «кто-то пришел», но этим кем-то, по всей видимости, был Жак всепонимающий и Жак милосердный, которого я так безнадежно ждала. Я не знала, к кому другому мне можно было бы обратиться. Наверное, окружающие замечали, что со мной творится что-то неладное; один мой друг обратил внимание, что я сильно огорчена, сосед слышал, как я плачу, а спутникам по прогулке почудилось, что я говорю какие-то странные вещи. Иногда мне казалось, что я чувствую их молчаливую реакцию, и тогда я спохватывалась, не столько боясь выдать себя, сколько не желая вдаваться в объяснения. После одного или двух случаев, происшедших со мной в молодости, я поняла, что больше всего на свете ненавижу откровения – и те, которые собеседники готовы мне доверить, и те, в которые могу пуститься сама, – и это и есть, на мой взгляд, самое постыдное, а вовсе не публикация какой-то интимной информации – в письменном виде или в виде фотографий. Откровения должны быть взаимными – тот, кто говорит, рассчитывает на внимание, советы, сочувствие со стороны слушателя, который не может не осознавать своей ответственности, – тогда как между тем или той, кто открывает себя, и публикой существует дистанция, и пусть она проходит на уровне сцены, где раздевается стриптизерша, но ведь даже она ожидает от безымянных зрителей всего лишь общепринятой реакции, выраженной аплодисментами.

Я думала о психоанализе несколько отстраненно, словно ничего о нем не знала, и покорно следовала требованиям здравого смысла, я приняла решение с такой поспешностью, с какой обычно спешат высказаться, поскольку слова подкрепляют решение, и тогда ты чувствуешь свою ответственность. Остро стояла проблема денег. В «Ар пресс» я получала гроши. Мы условились, что Жак даст мне в долг, а я постепенно верну его, когда появятся дополнительные заработки – предисловия к каталогам, лекции, или же я постараюсь на чем-то сэкономить. На следующее утро, придя на работу, я попросила секретаршу, неглупую и жизнерадостную девушку, которую очень любила, найти мне координаты доктора М. Она тут же разыскала его. Я сама удивлялась своему хорошему настроению и той легкости, с какой пускалась в это предприятие, прекрасно понимая, что оно будет долгим и нелегким. Я позвонила. Что мне нравится в психоаналитиках – так это то, что с ними можно связаться напрямую – без секретаря, который безапелляционным тоном назначит вам прием через два месяца; они же держат трубку у самого рта, их мягкий голос вас обволакивает, вы сразу же чувствуете их присутствие. Однако перед тем как снять трубку, я несколько раз повторила заготовленную фразу: «Меня зовут Катрин Милле, много лет назад я была вашей пациенткой и хотела бы снова к вам прийти».

С тех пор, как я перестала бывать на улице Суффло, мне пришлось пережить уход отца, а потом, несколько месяцев спустя, страшный уход матери. Долгое время моя жизнь был сопряжена с неусыпным надзором, которого требовало ее психическое состояние, с ее ежедневными звонками на рассвете, будившими меня, с моими посещениями – дома или в больнице, с разговорами с ее лечащими врачами, чьи мнения были столь же противоречивы, как и ее поведение; напрасно старалась я вытащить на берег неподъемное тело утопленника, мне это оказалось не по силам. Она притягивала меня к себе для поцелуя и тут же начинала орать, потому что, нагнувшись, я задевала капельницу и причиняла ей боль. В то же самое время решалась судьба журнала, что тоже меня очень тревожило. Однако мысль повторить сеансы психоанализа не приходила мне в голову, даже когда мне доводилось лишь констатировать: «Смерть матери сломала мне жизнь». Я кратко изложила все это доктору М. и в завершение сказала, что это предел и что я, сторонница свободного секса, вновь обращаюсь к нему из-за истории, достойной водевиля. Он ответил, оторвав руки от подлокотника кресла. Наша последняя встреча произошла почти двадцать лет назад. В начале сеанса он сказал, что я «не изменилась». В ту минуту я восприняла это как вежливый комплимент, вернувший меня в то душевное состояние, в каком я вела речь о пластической хирургии или болтала с шофером такси: заверение, что я вполне нормальна. Кажется, я помню, что сидела выпрямившись, словно мы встретились на светском рауте. Но потом, едва выйдя за порог кабинета, я сказала себе, что наверняка он имел в виду, что за все это время я так и не научилась справляться с собственными внутренними конфликтами. И пошло-поехало.

Когда я мысленно переношусь в залитый мягким светом новый кабинет доктора М., то вспоминаю эту вторую серию сеансов, дававших, несмотря на их непродолжительность, простор для знакомого мне душевного покоя, поскольку они ассоциировались для меня с длинными ожиданиями в приемной – передышкой от утомительной жизни – или с прогулкой, пусть и второпях, в квартале, где я раньше жила и от которого остались приятные воспоминания: именно там, расставшись с Клодом, я почувствовала вкус свободы. Этот мягкий свет пронизывал меня, всякий раз восхищая. Позднее врач перебрался на улицу Марэ, в старинный особняк, и кабинет с приемной занимал полуэтаж-антресоль узкого здания, стоящего перпендикулярно к основному. В трех стенах были окна, и оттуда лился ровный свет, приглушенный низким потолком. К счастью, диван был обращен к самой освещенной стороне: широкому двору, замкнутому светлыми стенами, поскольку особняк наверняка совсем недавно отремонтировали. Я вновь ощутила уютную атмосферу квартирки, где жила много лет назад на той же улице в нескольких домах отсюда, первого жилья, которое снимала одна, и окна там тоже были с трех сторон. Часто, покидая кабинет, я пребывала в хорошем настроении, даже если мне случалось испытывать волнение, и тогда с любопытством и высокомерием отличницы я смотрела на тех, кто уходил с серьезными лицами, понурившись, со слезами на глазах. Я думала, что произнесла что-то достойное размышлений, и что с этого места я начну медитации на следующем сеансе, но почти тут же должна была признать очевидность того, что отвлекшие меня мысли и вызванные ими слова не могут существовать за пределами породившей их обволакивающей среды и что веселая суета улицы Архивов, по которой я шла к метро, уже развеяла их.

Какие-то отдельные рассуждения даже остались у меня в памяти. Однажды я сказала, что завидую Жаку за его способность погружаться целиком, разумеется, погружаться в наслаждение, – но, говоря это, имела ли я в виду свои фантазии, которые в момент моего оргазма всегда заканчивались появлением Жака? Доктор М. просил меня вернуться к этому наблюдению. Мне нетрудно было признать, что сама я совсем не умела погружаться целиком даже в воду, поскольку так и не научилась плавать и испытывала ужас перед разверзающейся подо мной бездной, когда я пыталась лежать на воде. Что же касается погружения в удовольствие, теперь оно происходило иначе. Я больше не участвовала в этих ночных авантюрах, во время которых, вопреки своей воле, становясь совершенно безынициативной, я сливалась с огромной безымянной человеческой массой. Мои отношения со странным любовником, который играл со мной, как ребенок с катушкой в игре Форт-Да [28], наконец полностью завершились. Впервые в жизни я оказалась наедине с Жаком как с единственным сексуальным партнером; кризисы не мешали сексу, и наши отношения даже стали более регулярными.

Действительно ли мы оставались с ним наедине? Разве здесь не присутствовала еще одна пара глаз – глаза Наблюдательницы, завладевшей мною в детстве и непрерывно делящей надвое мое сознание, той, что подменяла всевидящее око Божье и сочиняла сценарий моей жизни? События развивались таким образом: Наблюдательница, которая при случае превращалась в Фантазерку, распахивала передо мной двери в мир Жака, где я занимала свое место среди других его любовниц. Она вводила меня туда как новую гостью, не обремененную ни прошлым, ни историей и, следовательно, готовую остаться там навсегда. Новая обстановка, например гостиничный номер, где мы останавливались впервые, очередное свидание в непривычном месте – все это, разумеется, создавало ощущение полной перемены обстановки. Но Наблюдательница была наделена особой силой и могла заставить меня испытать это же ощущение и в знакомых стенах. У нас в спальне всегда висело большое зеркало в золотой раме. Мне раньше не требовалось стоять перед ним, как сейчас, повернувшись в профиль, чтобы с наивным восхищением наблюдать, как, следуя законам механики, пенис Жака с легкостью ныряет и выныривает из выпуклого отражения моих ягодиц, и наслаждение наступало, когда взгляд, успевший зафиксировать основание члена, точно поражающего цель, совпадал с ощущением от его прикосновения. В другой раз Наблюдательница превращалась в администратора гостиницы и смотрела на нас дружески – заговорщицки, как сегодня принято в обществе, предоставляя приют влюбленной парочке, или могла стать услужливым проводником спального вагона, стелющим для нас постели.

В другой раз Наблюдательница вообще исчезала, уступив место фотоаппарату Лейка или Сони. Наши сексуальные отношения проходили через периоды охлаждения, которые были как нельзя кстати, если учесть, что в остальное время мы не могли расслабиться и были напряжены, вот почему у нас вошло в привычку превращать в игру фотосеансы, так или иначе предварявшие акт. Меня, например, такие игры подпитывали и давали импульс моему «внутреннему кино». Жак всегда предпочитал фотографировать меня обнаженной или полуобнаженной в несоответствующей этому обстановке: на свалке машин, в церкви, на фоне исторических памятников, чуть в стороне от экскурсионной группы… Он пристрастился выбирать самые неподходящие места, и если во время приготовлений мне случалось продрогнуть или порвать платье, открывающее выпадающую оттуда грудь, или быть застигнутой врасплох прохожим или охранником, я забывала про все эти страхи, когда на меня был направлен объектив. Излучение, исходившее из гигантского монокля, скрывающего глаз Жака, заменяло мне одежду, когда я оставалась голой, и я с легкостью перемещалась в поле оптического прицела; я чувствовала себя защищенной. Когда давалась команда двигаться к нему, я старалась попасть в этот луч, и пока Жак наводил объектив, я видела лишь черный туннель, который затянет меня внутрь, как духа, исчезающего в волшебном фонаре.

Во время моих сексуальных эскапад мне как-то довелось иметь дело с незнакомым мужчиной, который запрещал мне закрывать глаза, пока он вколачивал в меня свой член. «Смотри на меня, – властно, почти строго говорил он, – смотри мне прямо в глаза». Я подчинялась, как умела, и если я не забыла про этот эпизод, то только потому, что получила тогда необычайно острое наслаждение. Визуальный контакт при физическом соитии пробуждал в нас нечто вроде сверхсознания, что, как ни странно, устанавливало некую дистанцию, усиливавшую наслаждение. Поскольку в момент непрерывного возбуждения половых органов черты лица часто становятся застывшими, я видела у него такое выражение лица, остановившийся на мне взгляд, я отражалась в его глазах в самом неприглядном виде: это вовсе не означало, что я начинала строго судить себя или то, чем мы занимались. Но как все те, кто, напротив, исключает понятие морали из своих сексуальных отношений, я бессознательно обращалась к ней, чтобы получить удовольствие от нарушения запретов: я воспринимала себя как попрошайку, настойчиво вымогающую мгновенное наслаждение. Однако я не слишком хорошо усвоила уловки, к которым прибегает наслаждение, поскольку поворот в наших с Жаком отношениях не дал мне возможности их обнаружить, и моему прозрению во многом способствовали фотоаппараты и цифровые камеры. Когда наши сеансы эксгибиционизма-вуайеризма завершались соитием, у Жака вошло в привычку смотреть попеременно то на мое, то на свое тело, то на наши половые органы, то в видоискатель фотоаппарата, находившийся у него в руках – но там, соответственно, изображение выходило крупным планом, – и если я не могла видеть картинку сама, то даже мысль о ней действовала на меня как сильнейший афродизиак [29]. Этот вариант оказался настолько беспроигрышным, что мы старались специально воссоздать такие условия, если их почему-либо не было. Мы ласкали друг друга, а потом я внезапно отходила на два-три метра. Повернувшись к нему спиной и сильно наклонившись вперед, я расставляла ягодицы, чтобы было видно отверстие ануса и заросли лобковых волос, как новый образ, который вырастает у тебя на глазах, когда переворачиваешь страницу детской книжки с объемными разворотами. Я спрашивала, хорошо ли ему видно; мы, не сговариваясь, определяли дистанцию и на несколько мгновений она становилась столь же непреодолимой, как расстояние между сценой или экраном; пригнувшись, я лишь старалась совпасть с контуром изображения, которое ему предлагала. Если совпадение происходило, то я в этих образах растворялась. Одна ли я так устроена? Бывают ли для человеческих существ другие удовольствия, помимо непристойных? Даже когда тела находятся в самом тесном контакте, разве не существует обходного пути – проекции фантазма – пусть зрелище будет открываться только мысленному взору?

Итак, мне не удалось последовать совету доктора М. Я завидовала Жаку, что он может просто так, без задних мыслей наслаждаться в сексуальном раю. Я говорила себе, что я в этом смысле самообольщаюсь. С самого первого раза, давным-давно, когда я поняла, что я не единственная женщина, которая приходит к Жаку в его холостяцкую квартирку, я пыталась защититься от ревности, похваляясь тем, что, как я написала в оставленном ему письме, – я самая продвинутая из всех; я продолжала жить с мыслью, что сексуальность – это сфера, в которой я добилась совершенства, и когда в жизни я сталкивалась с неудачами или препятствиями, у меня была своя территория, где меня ничто не сковывало, и я пользовалась ею, чтобы обрести покой, уверенность в себе, забвение и способность расслабиться. Но, чувствуя себя свободной, разве я не стала при этом неразборчивой, и, отдаваясь на волю случайных встреч, разве я не слишком доверялась этому самому случаю в поисках наслаждений? Разве не следовало мне вести себя не столь беспечно и не растрачивать себя, стремясь определить собственный путь к наслаждению? Я придерживалась рассуждений, достойных учебника сексологии, и приписывала Жаку умение испытывать сексуальное блаженство, которого сама не могла достичь. Во время одного из сеансов я изложила это доктору М., заявив, что Жак «перенял мои приемы».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю