355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Катажина Грохоля » Трепет крыльев » Текст книги (страница 6)
Трепет крыльев
  • Текст добавлен: 4 мая 2017, 19:00

Текст книги "Трепет крыльев"


Автор книги: Катажина Грохоля



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)

– Теперь ты понимаешь, что я имею в виду?

Я киваю, что, да, понимаю. Понимаю, а как же. Кое-какие из квадратов не успели округлиться и превратились в трапеции. Не ощущая времени, несутся они световыми годами в пространство. Рядом шагают беспомощные килограммы, они разливаются широким потоком и начинают просачиваться и капать. Напряжение и сопротивление падает. Свободе атомов, хаотически перемещающихся во времени, можно лишь позавидовать. Бац, бац, отскакивают они от дна, как пустотелые шарики, и устремляются вверх… Пространство кренится то в одну, то в другую сторону…

– Зачем ты вынуждаешь меня на это?!

Я знаю все это наизусть.

Это ничего.

Это пройдет.

Еще немного.

Не поднимать головы: из носа капает кровь.

Это ничего.

Мне больно, но я выдержу. Это не такая страшная боль.

Бесконечность извивается, как змея.

Прирученные восьмерки отползают…

Я лежу в кровати и жду. Что он сделает, когда войдет в спальню? Может, ничего? У меня закрыты глаза, я – сама настроженность.

Он забирается в кровать, гасит свет.

Поворачивается ко мне, притягивает меня к себе. Я лежу, как бревно, он ведь должен это чувствовать, нельзя же получать удовольствие от секса с деревянной колодой.

– Что ты опять задумала? Обиделась? Злишься на меня?

– Нет, нет, я просто устала.

– Ну-ну, мы сейчас, быстренько, ну…

И он скатывается с меня, отворачивается, а я боюсь пойти в ванную и смыть с себя отвращение, которое заполнило меня до краев, потому что он, может быть, еще не спит, может, набросится на меня, может, сожмет изо всех сил.

– Я тебе противен? Скажи правду, шлюха, ты брезгуешь мной?!

Я брезгую им.

Поэтому очень осторожно, так, чтобы он не уловил никакого движения, я беру гигиеническую салфетку, осторожно подношу ее к бедрам и очищаюсь от него медленно, очень медленно, чтобы он не заметил.

У моего ребенка уже есть веки. Его сердечко бьется в два раза быстрее моего. У него уже есть малюсенькие реснички и махонькие бровки. Все тельце покрыто пушком, как будто бархатное. Скоро я начну ощущать, как он шевелится.

Я не одинока.

Мне необходимо бежать.

Я хотела бы быть жеребенком. Им неведомы ограды и обязанности, они носятся по кругу или валяются в теплом песке, улыбаясь, убегают от матерей, бархатистыми мордами тянутся друг к другу и, едва коснувшись, фыркают, отскакивают, гоняются друг за другом в клубах золотой пыли, в зелени трав. У некоторых вырастают крылья. Тогда они поднимаются в воздух, исчезают в небесной лазури, и их невозможно отличить от звезд, и след их пропадает. Они становятся пегасами, ангелами лошадей.

А где ты, мой Ангел-Хранитель? Где ты?

Я не знаю, что мне делать. Нет ни дверей, ни окон. Я нахожусь в атомном бомбоубежище: могу дышать, есть, спать, но не могу выйти.

Отсюда нет выхода. Мне некуда пойти. Я могу только еще больше стараться. Стараться выжить.

У него на пальчиках уже, кажется, есть ноготки. И он радостно плавает в околоплодных водах. Он не знает, что у него такая мать. Ущербная. Урезанная.

Это мальчик или девочка. Но я еще не знаю, кто, и никакое УЗИ не опеределит. Середина третьего месяца. Я похудела. Я должна что-то сделать, я должна что-то сделать, я должна что-то сделать…

Что мне делать?

Я ничего не сказала. Никому. Но я знаю, сердечко уже бьется, я это видела и слышала на У3И, у моего ребенка уже есть ручки, они немножко похожи на плавники, и позвоночник уже есть. По крайней мере, у моего ребенка есть позвоночник. И скоро исчезнет хвостик.

Может быть, этого бы не произошло, если бы я сказала ему. Может быть, я опять совершила ошибку. Я хотела сказать ему, но выжидала момент, когда он будет в хорошем настроении. Тогда я сяду рядом, возьму его за руку и скажу:

– Ты будешь отцом! Я так рада, что ты будешь отцом моего ребенка. Давай начнем все сначала…

Но такой момент все не наступал.

Снова леденящий холод, напряжение прочно обосновалось в нашей квартире, оно проникло в отношения, затаилось по углам комнаты, на столе, на диване, висело на карнизах… Я не могла от него освободиться. Липкое, как жевательная резинка, оно опутывало меня постоянно. А у меня был ребенок в животе и поджатый хвост.

Мне пришлось снять перед сном перстенек и обручальное кольцо – у меня начали отекать пальцы. Я с трудом справилась с этим вечером, пришлось даже намылить руки, но следы все равно остались.

Он влетел в ванную с обручальным кольцом и перстеньком. Я стояла под душем. Он сунул мне под нос кулак, разжал пальцы – на ладони лежали перстенек и кольцо. Опять я была неосторожна!

– Ты что задумала?! – крикнул он.

Я присела в ванне, потому что была голая. Безусловно, это был не самый подходящий момент, но я хотела объяснить, что в этом нет ничего плохого, что я сняла кольца, не имея ничего против него, просто у меня отекли пальцы, потому что я беременна… Я хотела все это сказать, но он не позволил мне проронить ни слова, рывком вытащил из ванны, и я вскрикнула, потому что он схватил меня за ту самую, сломанную руку, а она еще иногда побаливала.

– Осторожно, – вырвалось у меня с невольным стоном. Если бы я хорошенько подумала, то не охнула бы, а стиснула покрепче зубы.

– Ты, сучка, – сказал он очень спокойно, – всю жизнь будешь мне про это напоминать? – И выволок меня из ванной,

и втолкнул в большую комнату.

Я оставляла мокрые следы на ковре и на полу,

вся сжималась под его взглядом

и под обстрелом его слов, но спрятаться было негде.

– Ты, ёбаная сучка, – сказал он. – У тебя ко мне какие-то претензии?! Что ж, сейчас у тебя будет повод! Погляди на себя, на кого ты похожа!

Я наверняка выглядела смешно: мокрая, нагая, покрытая гусиной кожей.

– Думаешь, такая хитрая? Хочешь мной манипулировать?!! Да ты только погляди на себя! Что я вообще рядом с такой дрянью делаю?.. Ты только погляди на себя!!

И тогда я оттолкнула его, и бросилась в ванную, и закрыла дверь на задвижку, и закуталась в халат, и, съежившись, села на опущенную крышку унитаза. Мое тело начало дрожать, все его клетки взбунтовались против меня и дрожали, каждая отдельно. У меня дрожали руки и ноги, и голова, я вся дрожала так, как во время жары дрожат улица и машины, я никогда не хотела так дрожать…

– Открой! – услышала я из-за двери.

– Нет, – сказала я впервые.

– Прошу тебя по-хорошему, открой. – Этот спокойный голос словно парализовал меня. Дрожь прошла. Я сжалась в комок.

– Нет, – повторила я.

Он ударил по двери ногой, стекло задребезжало, но замок выдержал, а дрожь вернулась, еще более сильная. Мне стало дурно, но я не могла позволить себе потерять сознание – только не сейчас, сейчас мне надо быть сильной…

– В последний раз прошу, – просочилось сквозь дверь.

Теперь у меня есть силы, чтобы ему противостоять. Теперь я могу об этом говорить.

Я, безусловно, совершила грех, грех бездействия.

Я пренебрегла собой.

А потом посыпались стекла. Вторым или третьим пинком он высадил дверь ванной и выволок меня в комнату. По пути я хваталась за все:

за тумбочку,

и с этой тумбочки упала ваза, в которой уже не было роз,

за дверную ручку,

но он рванул меня что есть сил,

халат распахнулся, и я боролась за этот халат, может, не надо было, может, если бы я смирилась, как когда-то, когда он пинал меня, а я невозмутимо лежала, этого бы не произошло, но я вырывалась, сопротивлялась, укусила его за руку, и он выпустил меня на миг, удивившись —

я была уже в прихожей, всего несколько шагов отделяло меня от входной двери, несколько шагов от выхода, от свободы, от соседей, от лифта, от автостоянки, где я могла позвать на помощь, потому что в его глазах не было жалости, это были не его глаза, это были глаза зверя.

Он настиг меня в последний момент, у открытой двери, захлопнул ее, оттащил меня в глубь квартиры.

– Ты что, сука, делаешь? – сказал мой муж, мой образованный муж, работник общественного телевидения, известный и уважаемый, с зарплатой, превышающей во много раз среднюю по стране. – Чего ты хочешь, сука? Думаешь, можешь со мной себя так вести?!

И он посмотрел на свою ладонь, на которой остались следы от моих зубов.

– Хануся что-то перепутала, – сказал он, склоняясь надо мной, – но Хануся сейчас все вспомнит. О чем Хануся забыла?

Я молчала.

Набрала в рот воды и молчала.

– Если Хануся, моя тигрица, сейчас вежливо попросит прощения, то наказания не будет, – сказал он, и я уже хотела было сказать: «Извини», но мой ребенок, мой ребенок внутри мне не позволил.

– Скажи: «Извини», и я ничего тебе не сделаю, – повторил он.

И мой ребенок внутри, пятнадцати-, а может, уже сорока-, а может, пятидесятимиллиметровый, потому что ему уже было больше двух месяцев, а к концу третьего в нем будет девяносто миллиметров, сказал за меня:

– НЕТ.

Я не помню, что было потом.

Он, кажется, пинал меня, потом орал, потом говорил: «Я люблю тебя! Почему ты не даешь любить себя?!» – потом плакал, обнимая меня на полу, а потом выбежал из дома.

Я с трудом доплелась до кровати, я хотела только спать, уснуть и обо всем забыть. Губа была рассечена и опухла, но меня это мало трогало.

Под утро я почувствовала сильную боль внизу живота, так сильно болело, так болело…

Я лежала, скорчившись, подтянув колени к подбородку, и молилась, чтобы ничего не случилось с моим ребенком. Он меня выручил, и я тоже смогу его защитить. И не чувствовала, что из меня льется кровь.

Он ничего не знает. Тебе первому говорю.

Он так и не узнал.

Врач немедленно направил меня в больницу на выскабливание матки.

– У вас выкидыш, – сказал он. – А почему рассечено лицо? Вас кто-то избил? Надо провести медицинское освидетельствование.

– Я упала в ванной, мне стало плохо, – сказала я и закрыла глаза, чтобы не видеть его взгляда, в котором было недоверие и жалость.

У моего ребенка не было ни ручек, которыми он меня бы обнимал, ни ушей, в которые я бы шептала, что люблю его больше всех на свете.

Я лежала на кресле, как курица, подготовленная к потрошению, широко разведя ноги, привязанные в щиколотках, а врач чистил мою матку, удалял часть меня, самую важную часть, и с каждым движением этого страшного инструмента, который причинял мне боль, я умирала. Когда все закончилось, врач потрогал мой живот, а потом внимательно осмотрел, будто проверял, как ветчину, хорошо ли она прокоптилась. Я застонала, потому что это было больно.

– Кто с вами это сотворил? – спросил он и наклонился надо мной, а я сдвинула освобожденные ноги, как птица складывает крылья. – Боже милостивый, кто вас так разукрасил?

Я начала плакать, плакала и не могла перестать, а он держал меня за руку на этом похожем на аэроплан, отвратительнейшем кресле, где так стыдно и чувствуешь полную беззащитность, а потом прикрыл простыней, гладил по руке и слушал.

– Я молилась, чтобы его не было, – пробормотала я, и он прикоснулся к моему лицу. – И Бог меня услышал.

– Ты молилась о том, чтобы выжить и уберечь его от беды, – сказал мне ангел в белом халате, – и Бог это знает. Неважно, как ты это назовешь, – он обращался ко мне на ты, словно я была не взрослой женщиной, а ребенком.

Он говорил о Боге так, как будто был с Ним знаком и знал о Нем больше, чем кто-либо другой.

– Неправда, – шепнула я.

– Правда, – сказал он и вытер мне глаза. – Поверь мне, я знаю.

Может быть, он знает лучше, ведь он врач.

– Видишь, – он гладил меня по руке, – сейчас тебе лучше, да? Истину узнаешь по тому, что тебе становится лучше.

Мне было лучше.

– Я должен направить тебя в стационар. Полежишь несколько дней, надо будет провести обследование, не отбиты ли почки. Как это было?

– Он пинал меня, – прошептала я, и мир вдруг начал расширяться.

Я начала говорить: о том, как он ударил меня в первый раз, и как я неумело пыталась покончить с собой, приняв тот несчастный реланиум, и как он ударил меня во второй, в десятый раз, и о руке рассказала, и о том, как он срывал на мне злость, потому что я была его женой.

А мир все расширялся и расширялся.

Я уже не была заперта в собственной коже, она покрывала мое тело, а оно лежало в операционной, а операционная была частью больницы, а больница стояла на улице, а улица была в городе, а город был в Польше, а Польша была в Европе, а Европа была частью мира, а мир был крохотной частицей космоса… Мир стал безбрежным, и я увидела, что стоит день, а не ночь, в окно видны ветки тополей, а у врача, склонившегося надо мной, на правой щеке красное родимое пятно, он немного лысоват, но красив. У него были усталые глаза и добрая улыбка.

В его глазах я не была ущербной.

– Я не останусь в больнице, – сказала я врачу, которого полюбила.

– Тебе надо поговорить с психологом, – сказал врач, – и пройти медицинское освидетельствование.

– Я не вернусь домой, даю слово, – повторила я, как текст присяги, отвечая врачу на вопрос, которого он не задал.

Они провели освидетельствование: кровоподтеки на обеих голенях, ссадины, следы от ударов на правой лопатке, селезенка не увеличена, болевой порог снижен, живот мягкий, кровь в моче, рекомендовано находиться под медицинским наблюдением.

Я сдержала слово. И больше туда не вернулась.

Оставила фотографии, оставила письма, оставила книги, которые любила. Оставила одежду.

Я вернулась к тебе.

Он приезжал ко мне на работу. Стоял у входа, измученный: глаза, как у газели, дрожащий голос – такой мужественный, такой знакомый.

– Ты не можешь перечеркнуть то, что между нами было… Я не знаю, что со мной творилось, не помню, но клянусь, я уже все понял, теперь все будет по-другому…

– Это хорошо, – сказала я. – Если ты не против, Иоася приедет за моими вещами.

– Конечно, – голос у него сорвался, – если таково твое решение, я отнесусь к нему с уважением, но знай, что я люблю тебя больше жизни.

Из больницы меня забрал муж Иоаси. Они взяли сынишку в себе в спальню, а мне отдали его комнату. Теперь я засыпала в компании с маленькой розовой пантерой и большим серым бегемотом, которого отдал мне Ендрусь:

– Чтобы тебе не было страшно ночью, тетя.

И последнее, что я видела перед тем, как заснуть, это тучки, которые нарисовала Иоася на стене его комнаты у кроватки.

– Не переживай, он счастлив, что может спать у нас в комнате, – говорила Иоася, – приходи в себя, а потом мне все расскажешь.

И потом мы сидели с ней на кухне, Збышек деликатно исчез, устроился перед телевизором, прикрыл дверь, а перед этим прижал меня к себе, как ребенка. Иоася подперла голову руками и слушала, слушала, слушала. Она не могла понять, почему я ей ничего не говорила. И твердила одно и то же:

– Это невероятно, боже мой, это невероятно, я не понимаю, почему он это сделал?!

Вот именно.

Потому что. Таков ответ. И нет никакого другого.

В пятницу во второй половине дня она поехала к нему, ее не было несколько часов. Она вернулась с двумя чемоданами и с большой коробкой, набитой всякими мелочами. Иоася позвонила снизу, чтобы ей помогли, и Збышек быстро спустился, обеспокоенный тем, что ее так долго не было.

Она вернулась сама не своя.

– Ханка, ты хорошо подумала, что делаешь? Знаешь, он в ужасном состоянии, я и понятия не имела, что это такой чувствительный мужчина, я никогда не видела его таким. Я не представляла себе, что мужик может так страдать. Он так красиво говорит о тебе… Он чуть не плакал, собирая твои вещи… Может быть, ты слишком опрометчиво приняла решение? Он берет на себя ответственность за все, что сделал… Ведь люди меняются…

Я повернулась к ней, оставив бутерброды, которые готовила, стоя у столешницы. В кухню вбежали Ендрусь со Збышеком, и воскликнули одновременно:

– Мамочка, мамочка, любимая, можно еще один «Киндер-сюрприз»? – закричал Ендрусь.

– Ты с ума сошла?! – прикрикнул на Иоасю Збышек.

А я расплакалась.

Иоася подошла ко мне и прижалась, как ребенок:

– Прости, – прошептала она, – теперь я тебя понимаю. Ему хватило и трех часов, чтобы запудрить мне мозги.

В том-то и дело, что только ты одна видишь два его лица, два облика: один убивает, а второй просит за это прощения.

В том-то и дело, что только ты одна ответственна за то, что с тобой происходит. С тобой, А НЕ С НИМ.

Итак, я потеряла ребенка, который спас меня. От смерти? Или, может быть, от чего-то намного ужаснее? Он помог мне найти себя, ту, вторую, которую я искала всю жизнь и по которой тосковала. Она все время была рядом со мной, достаточно было ее позвать, достаточно было увидеть, что она существует.

Я больше не боюсь. Уже нет.

Я вижу, что стоит весна: зацвела груша, та, одичавшая, что за твоим домом. Скворцы бродят по траве, не обращая внимания на собак. Позади дома, там, где когда-то был сарайчик, кто-то открыл магазинчик секонд-хэнда. Я откопала там очень миленькие перчатки, длинные, хлопчатобумажные. Толку от них никакого, зато выглядят забавно и стоили всего семь злотых.

Черешня будет дешевой, в этом году не померзло ни одно даже самое маленькое плодовое деревце. Будет невиданный урожай. Больше всего я люблю темно-желтые ягоды с розовым отливом. Буду ими объедаться.

Встречая детей на улице, я улыбаюсь своему ребенку, хотя, бывает, и плачу. Я могу плакать, сколько захочу, но теперь могу и улыбаться.

Кстати, сегодня я впервые в этом году увидела косяки диких гусей, не знаю, почему они прилетели намного раньше, чем обычно. Они странно гоготали, пролетая над Варшавой. Наверное, откуда-то возвращаются.

Я рассказала тебе уже все. Почти все. Все самое плохое. Теперь придет время для хорошего, но об этом ты узнаешь раньше, чем я.

Теперь твоя очередь.

Каким ты был и чего боялся? О чем не хотел говорить? Чего стыдился?

Чему радовался?

У людей, которые любят друг друга, не должно быть секретов.

Страх подменяет любовь, но ты не виноват, что я боялась.

Где ты, папочка? Я скучаю по тебе. Я не видела тебя ни в гробу, ни в могиле. Ты просто не звонишь мне, и я тебе не звоню. Телефон в твоей квартире выключен, а ведь я заплатила за него. Потому что ты не заплатил. Это не беда. Номер простой, я его хорошо помню, хотя прошло уже два года. Может, когда-нибудь его включат. А прежде чем выключили, я звонила – но никто не подошел: я позвонила через несколько дней после похорон.

Твой голос известил, что надо оставить сообщение, и я сказала: «Это я, папочка».

И чтобы ты перезвонил. Но ты не перезвонил. Пока что.

Я видела тебя в морге, но в морге может лежать кто угодно. Живой или мертвый. Кто угодно. Мы стояли по разные стороны стола, с моей стороны ты улыбался, со стороны тети Зюзи – нет. Я спросила, она была уверена. Но тетя отважилась прикоснуться к тебе, а я – нет. Наверное, потому, что ты улыбался. Зачем прикасаться к тому, кто улыбается, в морге?

Заморозка тела – двадцать злотых в день.

Я спросила:

– Вы не можете вынести гроб? Здесь минус четырнадцать.

Печальный взгляд мужчины с синюшным лицом. Интересно, отреагирует ли он, и как среагирует: что-то скажет или состроит мину? Но работник похоронного бюро, этот живой мужчина с синюшным лицом, был словно мертвый, он только молча смотрел на меня. Он ничего не сделал, ни единого жеста, глазом не моргнул, бровью не повел, губы не поджал в знак неодобрения, на его лице не отразилось ни тени улыбки. Что ж, люди по-разному воспринимают смерть – этот не издал ни вздоха, ни всхлипа. Ничего.

А ты лежал как живой, наполовину улыбающийся, наполовину серьезный: правой стороной лица ты улыбался мне, а левой, серьезной, был обращен к своей дальней родственнице, седьмой воде на киселе.

Я не видела, как тебя сжигают, я не пошла туда, не знаю, где это происходило и как выглядело, куда уехал гроб, какой огонь какой температуры переселил твою улыбку и неулыбку в маленький сосуд, полный, вероятно, порошка или пыли, или чего-то еще, потому что я ведь в него не заглядывала, а пошла туда только тетя Зюзя.

Но мы поверили на слово надписи, выгравированной на маленькой урне, – что это ты.

От тебя, от вас осталась квартира, в которой я не хотела находиться, но в которую вернулась.

Мама не хотела, чтобы ее кремировали.

Что ты сделал, чтобы ее убить? Не посмотрел вправо? Вы ссорились? А может, ты, как всегда, спросил ее, едет ли там кто-нибудь? А она уже не успела ответить… Ты был всего лишь неосторожен, невнимателен, занят чем-то другим, и поэтому я осталась одна?

Знаешь, я испытывала к тебе только злость, злость и ничего больше.

С той поры, с того зимнего дня, когда я стояла над твоей урной и над гробом моей мамы, во мне была одна только злость. А он, мой муж, обнимал меня, поддерживал за локоть и сочувственно шептал слова, которые должны были помочь мне, но превращались в угрозу:

– Теперь у тебя остался только я…

Как я могла думать, что это ты ее убил? Это как винить тот день и час, когда вы сели в машину, и тот момент, в который водитель фуры решил, что поедет по дороге на Гданьск именно в это время, а не тремя минутами раньше или позже. Видимо, мне необходимо было найти виноватого.

Я долго не могла простить тебя. Обижалась, что ты лишил меня и мамы, и себя одновременно, так бессмысленно, не предупредив, именно тогда, когда вы были мне необходимы…

Я сначала пишу тебе, потому что обвиняла тебя, хотя сама не умею распорядиться своей судьбой. Тебе будет легче меня выслушать, ведь это мама всегда беспокоилась обо мне. Я не рассказывала вам о своей жизни, чтобы не причинять боль, и потому сделала больно себе. Вы простите меня за это?

Тетя Зюзя помогла мне разобрать бумаги. Она сидела в кресле и плакала, хотя прошло уже столько времени.

Если б не она, я не узнала бы, что ты стоял под окном роддома и кричал:

– Ты мне ее только покажи! Только покажи, меня не хотят впускать!

Но кто-то позвал сторожа, потому что тогда еще не было охранников в больницах, и ты заплатил этому сторожу или гардеробщику, чтобы он впустил тебя, дал тебе спецовку электрика, и ты пришел взглянуть на меня, и взял меня на руки, и сказал:

– Какое счастье! Я всегда хотел, чтобы у меня была дочка…

А акушерка заорала, что технический персонал не имеет права прикасаться к новорожденным и что тебя уволят, и что за дела, а ты мчался вниз, перескакивая через три ступеньки, к запасному выходу, а на улице кричал маме, стоящей у окна:

– Я видел ее, я видел ее!

А потом приехала милиция, и тебе пришлось объяснять, что нет, у тебя не было видения, что этим чудом была я, в отделении для новорожденных, и ты пил с этими милиционерами, которые отвезли тебя домой…

Я не знала, что мама перенесла операцию по поводу опухоли яичника. Я думала, что вы отправились отдохнуть, а ты поехал с ней в Бялысток, там был знакомый врач, и я осталась у бабушки и у дедушки на целых три недели. Мама тогда лежала в больнице в страхе, не зная, злокачественная опухоль или нет, вернется ли домой или нет и как справится со мной, восьмилетней, и запретила бабушке с дедушкой говорить мне об этом, потому что я такая впечатлительная…

Опухоль оказалась не злокачественной, но я была такой впечатлительной…

– Гляди-ка, твои табели, – тетя Зюзя протянула мне серую папку, перевязанную тесемочкой. – Ты всегда хорошо училась, они так гордились тобой…

И я рассматривала свои табели, аккуратно разложенные по годам, с первого класса, перемежающиеся кое-где моими рисунками, неумелой мазней маленького ребенка, ничего собой не представляющей, вроде разноцветных кругов, и на каждом листке на обороте твоим подчерком было написано: «Ханя» и стояла дата…

– Ох, это я снимала, – обрадовалась тетя Зюзя, – посмотри, – и показала мне фотографию маленькой недовольной толстушки и вас улыбающихся.

– Ну, ты тогда и устроила концерт! – улыбается, глядя на фотографию, тетя Зюзя. – Тебе захотелось во что бы то ни стало надеть папины очки, а он от тебя таял, как воск, и, конечно, их тебе дал, а ты их надела и не узнала себя в зеркале… Вот смеху-то было! Они никак не могли тебя успокоить: ты стояла перед зеркалом в прихожей, и мордашка у тебя все больше кривилась, мама хотела снять с тебя очки, но ты не давала и наконец расплакалась от страха, и видишь, – она стукнула пальцем по фото, – ты уже не плачешь, успокоилась, только удивлена… Маленькие детки такие забавные…

Я проезжаю возле вашего дома, вижу ваши окна и улицу, по которой ты ходил, деревья, мимо которых ты шел по пути на автобус, магазин, где мама покупала фарш на котлеты, потому что только там была мясорубка, и она могла сама выбрать кусочек, который хотела, и попросить его смолоть. Я вижу другие дома, из которых виден ваш балкон и эти несчастные пластиковые стулья, которые должны были развалиться однажды, но так и не развалились. Я вижу небо и солнце, которого ты не видишь. Оно все такое же, общее для меня, которая есть, и для тебя, которого нет.

Вчера я была у тети Зюзи, ее мучает боль в бедре, она уже неделю не выходит из дома, но, к сожалению, она не операбельна. Я сходила в магазин, прибралась немного, у нее ведь нет никого, кроме меня. Она такая одинокая.

Тетя хочет, чтобы я забрала пианино себе.

– Ты так прекрасно играла, – сказала она.

Я не знала, что мы с мамой остались тут лишь потому, что там, где ты работал, не было музыкальной школы. Поэтому ты приезжал к нам раз в неделю. Чтобы я могла учиться играть. А я все равно не стала пианисткой. Ты не расстраиваешься?

Жаль, что я об этом не знала…

– Что за вздор ты несешь! – рассердилась тетя. – Ребенок не может быть в ответе за то, какой выбор сделали взрослые, хорошо, что они не говорили тебе! Это было их решение, они хотели дать тебе такую возможность, ты делала успехи, да и вообще, отец всего год не жил дома…

Мой год без тебя. Твой год без мамы. Ваш год друг без друга. И твой год без меня. Сколько получится лет в итоге?

Что случилось, почему я перестала ходить в музыкальную школу? Я не помню, как это вышло… И вы никогда не попрекали меня этим…

Где ты? Я по тебе скучаю.

Я простила тебя за то, что ты так со мной поступил.

Возможно, у вас были свои планы, мне не дано это знать. Что-то более неотложное, лучшее, полезное, радостное, беспредельное и вечное. Что-то, что вас исцеляло. Что-то, что вас больше влекло. Куда-то, где вы счастливы, здоровы, любимы.

Да, вероятнее всего, именно так вы решили.

На похоронах мы были все. Смотрели, как опускают сосуд с твоими именем и фамилией в землю, и на гроб, в котором лежала мама. Над головами пролетали самолеты, оставляя в воздухе белые чистые линии. Это кристаллизованные капельки воды, ледяной след, который расползается в воздухе, разрезанном самолетом. Было холодно, вот и все. Мороз.

Сначала огонь, затем мороз. Потом бигос в вашем доме, прибранном к приходу гостей, но не так прибранном, как сейчас. Там были все, а тебя не было и мамы не было.

Ни в кухне, ни в комнате, ни в другой комнате, а в ванной сидела Бася, ее тошнило, и у нее болел живот. Но ты никогда не любил больших сборищ, правда? Поэтому ничего удивительного, что ты предоставил это нам.

Я привела в порядок твои бумаги. Нашла письма на антресоли, не знаю, смею ли я их читать.

Тетя Зюзя тоже не знает. Но она говорит: это счастье, что вы ушли вместе, потому что она не знает людей, которые любили бы друг друга больше, чем вы с мамой. И что один из вас, оставшись без другого, быстро умер бы.

Я не так много о вас знаю.

Вчера я закончила красить большую комнату. Она теперь персиковая, не говори маме, она бы мне это не простила.

Тебе, думаю, тоже не понравилось бы, но я надеюсь, ты меня простишь. Это уже, наверное, все.

Фотографии знакомых и ваши я спрятала. В коробке лежат твои и мамины документы, свидетельства, снимки, письма, нотариальный акт о покупке квартиры, мои волосы в пожелтевшем конверте, подписанном маминой рукой, – первые Ханочкины пострижины[13]. В ящике письменного стола (я отреставрировала его, и теперь он прекрасно выглядит) документы на квартиру, меня приняли в члены Кооператива, и теперь я буду платить меньше, выписка из нотариальной книги (я это тоже сделала), письмо из финансового отдела об уплате налога на наследство. Полный порядок! Бинокль я отдала Збышеку, ты не представляешь себе, как он обрадовался, сказал, что такой, бывший немецкий бинокль стоит целое состояние и что он далеко «бьет». Наверное, он имел в виду то, что теперь разглядит лазоревку с большого расстояния, он помешан на птицах. Мне бинокль не к чему, а так он попал в хорошие руки. Я выбросила мебельную стенку и купила в магазине восточных товаров красивый комод, он был с небольшим дефектом и поэтому очень дешевый, но ничего не заметно.

Вчера я была с тетей Зюзей на кладбище.

– Ты знаешь, они иногда ходили сюда вместе со мной, – сказала она, опускаясь на скамеечку перед вашей могилой: ее место рядом. – Приходили, садились, пока не легли… – И расплакалась, а я рассмеялась, и она со следами слез на щеках смеялась вместе со мной. А люди, находившиеся неподалеку, смотрели на нас с удивлением и неприязнью: на кладбище не принято смеяться, на кладбище плачут.

Я еще иногда ощущаю трепет, но это уже не страх, это, может быть, крылья, еще свернутые во мне, еще не расправленные, а может, это крылья Покровителей, я уже не боюсь этого трепета, только вслушиваюсь, чтобы узнать, куда он меня ведет.

Я переезжаю от Иоаси к вам и начинаю все сначала.

Позаботься о моей дочери и своей внучке. Я чувствую, это была девочка.

Скоро я напишу маме. Это будет труднее. Я помню, как она целовала меня ежедневно перед сном в лоб, даже когда я уже была подростком, и как оставляла для меня на тарелочке апельсины, почищенные и разделенные на дольки. И как она сидела ночью за швейной машинкой, чтобы переделать мне юбку, которую купила на стодневку без примерки и которая оказалась слишком широкой[14]. (Подумай, прежде чем что-то сделать! Ты такая торопыга, подумай!)

Эти слова приобретают свое подлинное значение. Они направлены не против меня. Это слова любви, как тот апельсин и ежедневный поцелуй.

В понедельник я отправлюсь ко второй тетке, она так обрадовалась, что я приеду! Еще есть она, которая знает все.

Я не виделась с ней с ваших похорон.

– У тебя все в порядке, детка? Твоя мама, – и тут голос у нее срывается, – она всегда так о тебе беспокоилась, так хотела, чтобы ты была счастлива, так хотела уберечь тебя от ошибок.

– Какая она была? Хануся, ты же помнишь, она никого не хотела обременять, все взваливала на себя, только радостью делилась! Я ни разу не видела ее плачущей! Посмотри, мы с ней родились у одних и тех же родителей, а получились такие разные: я всегда жаловалась, а она была такой стойкой!

Ах, значит в нашей семье рецепт любви звучал так: чем я больше о тебе беспокоюсь, тем сильнее тебя люблю.

Я больше на это не обижаюсь.

Спасибо, что ты мой папа. Я рада, что видела твои руки, сжимающиеся в кулак, когда ты сказал:

– Я бы убил сукина сына, если бы знал.

Ты, который никогда при мне не сквернословил.

Но я не знаю, в какую ты ходил школу, и только из свидетельства о смерти узнала, какое у тебя было второе имя[15]. Я о стольких вещах не спросила тебя…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю