Текст книги "Спи, мой мальчик"
Автор книги: Каролин Валантини
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)
Движение снова застопорилось. Пьер, как загипнотизированный, уставился на длинную вереницу машин, едущих в противоположную сторону. Снова сигнал клаксона, снова призыв стряхнуть с себя задумчивость. Пьер вздохнул. Он всю жизнь был прагматиком и не позволял себе погружаться в размышления слишком глубоко. Теперь же время как будто застывало. В перерывах между приемами пациентов он смотрел в окно и мысленно уносился в небо, к плавно проплывающим облакам. Раньше ему не доводилось вот так отрешаться от реальности средь бела дня.
Пьер знал, что Алексис тоже ускользал через окно. Это не было бегством, хотя, пожалуй, все-таки было, пусть и воображаемым. Хотелось ли Алексису когда-нибудь по-настоящему уйти? Собрать вещи и сбежать из дома? Или ему было достаточно представлять это себе? Он никогда не осмеливался отклониться слишком далеко от проторенных троп. Если не считать размолвок с отцом, который побуждал сына покинуть свой пузырь и хоть как-то притереться к окружающему миру, да перепалок с матерью, требовавшей, чтобы он прибрал в своей комнате, помог накрыть на стол или встал вовремя, Алексис был таким благоразумным. Безнадежно благоразумным. По крайней мере, до тех пор, пока не выбрал для себя самый страшный из всех коротких путей.
Пьер поднес руку к панели радиоприемника, замер на мгновение, а затем переключил станцию. Какой прок слушать дальше? На смену виолончели пришли веселые голоса, и Пьер перенесся в область спокойствия, где смерть сына (увы, совсем ненадолго) накрывал серый саван будничности.
Он устало выключил радио. Ноэми осеклась в тот же миг, когда зазвучала виолончельная сюита; в салоне стояло молчание. Воздух румянился розоватыми полосками, небо готовилось к надвигающейся ночи. Пьеру вдруг почудилось, что он катится по песку.
* * *
В детстве Алексиса были легкие шорохи вокруг дома, ленивые воскресенья, окутанные осенним туманом, утренние часы, белые от снега. Была жизнь – спокойная, долгая, неделимая. Были вечера, которые затягивались до поздней ночи, убаюкиваемой скрипом смычка и стуком посуды. Это было бесконечно. Это был бесконечный мир. Жизнь сжимала его в своих объятиях на пороге, когда на дом опускалась вечерняя свежесть, когда оранжеватое зимнее солнце клонилось к закату. Он различал бормотание ветра, цепляющегося за электрические провода, чувствовал ритмы праздников и долгих летних дней. Это был просто мир, мир с привычным небом, мир с ласковым солнцем, с теплыми ливнями. Мир, полный хаоса, безусловно, но искренний, но понятный. Первый снег смывал серость. Мать смешила его. Отец занимался с ним. Все шло по заведенному порядку.
В те времена, раздумывая о своей смерти, он начинал тревожиться при мысли, что он, Алексис Виньо, может перестать быть частью мира. Что мать больше не позовет его к столу. Что его справку об успеваемости больше никому не вручат. Что преподаватель музыки станет принимать вместо него другого ученика. Что его одежду раздадут бедным. Что его игрушки будут пылиться.
Теперь, лежа в могиле, он воспринимал все иначе. Теперь он куда сильнее боялся потерять ощущение дождевых капель, стекающих по волосам, белизну гор, соленый вкус страхов. Исчезало все. Его будущее, его профессия, дети, которых у него никогда не будет, обещания грядущего, тридцатилетний мужчина, которым он никогда не будет, старик, с которым не познакомится никто, даже он сам. Он станет скоропостижно скончавшимся молодым дядюшкой, которого дети Ноэми будут знать только по фотографии на каминной полке. И это была не самая худшая утрата. А вот смех Жюльет в день летнего солнцестояния… Жар солнца на ее коже медного оттенка… Шелковистость волос его младшей сестренки… От мысли, что он потерял все это, Алексис был готов биться головой о деревянную крышку своего гроба.
Его глазные яблоки начинали расслаиваться. Он инстинктивно понимал, что стоит ему только пошевелиться, как тело обратится в прах. Даже и пробовать нечего. Это состояние мумии сводило его с ума, но он опасался, что любое движение, пусть самое слабое, обернется бедой для его скелета, ставшего таким рассыпчатым. Поэтому он почти не позволял себе шевелиться – внутренне, разумеется. Если последние преграды разрушатся, если эта гниющая нить, которая соединяет его с землей, порвется, что от него останется? Куда он пойдет? Не лучше ли уцепиться за эту призрачную клетушку, которая составляет его существование, пусть жалкое, но все-таки в нынешнем положении он еще хоть как-то присутствует в надземном мире, сохраняет хоть какие-то остатки сознания?
Как бы ему хотелось пожить еще. И почему только он не пользовался каждой возможностью, когда у него было тело?.. Когда он был телом. Он подавил вздох, и перед его внутренним взором забегали точки. Желание пошевелиться становилось нестерпимым. Желание следить за движением цветных пятнышек, пуститься в пляс. Он мысленно морщился, вспоминая ощущение земли под ногтями. Есть ли смысл в том, чтобы упорствовать, принуждать себя, или же проще сдаться? Он перебирал в памяти вопросы, которые кажутся живым людям жизненно важными, и улыбался. Насколько более жизненно важными они были здесь, и насколько более отчаянным было здесь чувство бессилия. Наверху, по крайней мере, если человек в чем-то сомневается, он может встать и пойти, побежать, закричать, рассмеяться. Здесь же не было ничего, кроме вечного движения по кругу, мысли проходили мимо, появлялись снова, не уводя его ни в какое другое пространство. Если бы он только мог поведать об этом состоянии Жюльет, он рассказывал бы всю ночь напролет, пока она не предложила бы ему прополоскать мозг бутылочкой хорошего пива. Жюльет всегда была куда более приземленной натурой, чем он. А вот поди ж ты, кого из них можно назвать «более приземленным» здесь и теперь? Здесь и теперь Алексису хотелось ощущать свежий и горький вкус солода на языке, а не мучиться от постоянной сухости в глотке, издробленной камнями. Он снова принялся следить взглядом за пятнами и точками, чем-то напоминающими снежинки.
2
Все началось одним серым утром. Хмурым и дождливым сентябрьским утром, мрачным и тусклым. Банальным, без всяких вспышек, которые знаменовали бы собой начало или конец истории. Этой истории, которой Алексис никогда и никому не расскажет. Этой личной пьесы, о которой он никогда не обмолвится ни словом, этой растущей тревоги, которая завладевает им, этого секрета, этого стыда. Он унесет все трепетания сердца под своими запечатанными губами, под своей рубашкой, слишком тонкой для нынешнего сезона. Но до этого еще далеко, до его смерти еще почти два года, еще ничего не начиналось. Сам Алексис еще ничего не знает ни о том, чем наполнится его жизнь в предстоящие месяцы, ни о трещинах, которые будут расползаться по его юношеской коже. Звонит будильник, и вместе с этим звоном в голову вливается новый поток сведений, потому что Алексис старается быть в курсе мировых новостей.
Он встает, принимает душ. Варит кофе, толкаясь в общей кухне, греет ломоть хлеба в микроволновке, к стенкам которой присохли остатки пиццы. Отодвигает немытую посуду, чтобы освободить себе угол стола, где можно проглотить завтрак. Смахнув с подоконника холодные окурки, открывает окно, и в нос ему тотчас ударяет запах помета голубей, которые гнездятся во дворе. Вскоре он берет куртку и рюкзак и уходит.
Снаружи накрапывает грязно-серая морось. Алексис запахивает куртку поплотнее. Он подрагивает, как это сентябрьское небо, охваченный смесью возбуждения и страха. Перешагивает через развороченные урны у подъезда. Моросящий дождь усиливается, и все начинает сочиться водой – волосы Алексиса, лопнувшие мешки, голубиный помет.
По пути он встречает старика, который выгуливает собаку, встречает даму, которая что-то напевает (фальшиво), держа в руке стаканчик; наконец он приближается к учебным корпусам, к толпам спешащих студентов, которые, как и он сам, направляются на первые в этом учебном году занятия. Минует огороженную площадку, где перекрикиваются дети в капюшонах, пытается вспомнить дорогу, которой шел накануне. Налево? За школой направо? Алексис блуждает по лабиринту улиц, сердце стучит все быстрее. Он не хочет опоздать, это его первая лекция в университете; аудитория, конечно же, будет набита битком, а он пока никого не знает. Как назло, аккумулятор смартфона разрядился до нуля. Придется выпутываться самому.
Послонявшись по незнакомым мокрым улицам, Алексис добирается до юридического факультета; с начала лекции прошло уже полчаса. Он гадает, стоит ли вообще туда идти. Капли дождя, стекающие по шее под ворот куртки, побуждают укрыться в здании. Шум голосов за спиной вынуждает машинально продолжать путь. Алексис идет по главному коридору и оказывается у подножия лестницы, где видит стрелку-указатель «Аудитория „Токвиль“»[5]5
Алексис де Токвиль (1805–1859) – французский политик консервативного направления, автор трактата «Демократия в Америке».
[Закрыть]. Уф, вот она где. Он взлетает по лестнице через две ступеньки. Запыхавшийся, уверенный, что попадет в аудиторию через дальнюю дверь, он толкает плечом тяжелые створки, входит и оказывается в трех метрах от кафедры, на виду у трех сотен студентов. Он замирает на месте, чувствуя себя в ловушке. Лектор прерывает свой доклад. Медленно поворачивается к Алексису, пронзая его взглядом синих, как язык ледника, глаз. Его лицо обрамлено бородой и длинными черными волосами, он излучает спокойную, неотвратимую силу. Алексис начинает пятиться к двери.
– Прошу, молодой человек, входите. Не бойтесь, вас тут не съедят.
Аудиторию оглашает смех трехсот первокурсников. Алексис делает несколько шагов под обстрелом взглядов, преодолевает несколько метров, которые отделяют его от первого ряда, подходит к свободному месту и поднимает крышку откидного стола как можно тише, чтобы тот не скрипел. Прищемив палец в металлическом пазу, закусывает губу, кладет рюкзак на пол и поспешно садится. Вытаскивает свой ноутбук в абсолютной тишине ожидания, заданной преподавателем и подхваченной тремястами студентами.
– Готовы, молодой человек? Спасибо, что потрудились присоединиться к нам. В следующий раз постарайтесь быть пунктуальнее.
Больше ему не пришлось повторять эту фразу.
* * *
Сидя на застеленном пленкой матрасе в пустой комнате Алексиса, Мадлен оглядывала пространство, в котором уже ничто не напоминало о присутствии ее сына. Разве что трудноуловимый запах или пятна от зубной пасты на умывальнике. Она не была уверена. Мадлен принялась мерить комнату шагами от окна к двери, от двери к окну. Она колебалась, стоит ли звонить Пьеру. Вытащила свой мобильный, набрала номер. Пьер отозвался сразу же.
– Дорогая?
– Пьер… ты нашел мою записку? Я оставила ее на столе.
– Где ты?
– Я приехала сюда, ну, ты понимаешь.
Пьер не отвечал.
– Ты мне что-нибудь скажешь?
– Мадлен… Ты там ничего не найдешь. Все кончено. Они свое дело сделали. Вещи мы увезли. Возвращайся.
– Не могу.
– А Ноэми?
– Скажи ей, что у мамы каникулы, что она вернется через несколько дней.
Каникулы. Какая ирония.
– Это опасно. Ты не в том состоянии, чтобы колесить по стране.
Они помолчали. Мадлен слышала дыхание мужа в телефоне.
– Пьер?
– Что?
– Ты помнишь, что сегодня у Ноэми в садике родительское собрание? Ну, та ерунда, оценка достижений по итогам года.
– Мадлен, о чем ты, какое собрание? Я не оставлю Ноэми дома одну.
Он отключился.
Мадлен улеглась на матрас, и тот скрипнул под нею. Закуталась в плед, который прихватила с собой из дома, и попыталась уснуть. Ее малыш. Куда катится мир, в котором ребенок лишает себя жизни? Душа Мадлен кружилась в вальсе на краю огромной вселенной. Несчастный вальс без конца. Сердце, разросшееся от бестелесного воспоминания, живот, потяжелевший от невесомого желания. Оплодотворенный смертью. Ночь выдалась грозовой. Гром прогрохотал вдали, прокатился над городом, и вскоре по крышам забесновался ливень.
* * *
Жив ли он? Жил ли он когда-нибудь? Мама, это сон, я сплю? Ты спишь? Мама, ты спишь? Стылая земля успокаивала чернеющую кожу. Нить, связующая его с миром, начинала дрожать, обтрепываться. Земля раскачивалась, исчезающее тело терялось в необъятной тишине. Вдалеке послышалось жалобное собачье скуление, но кто его издавал, правда ли это был настоящий, живой зверь? А ночь, правда ли она куда-то уносила спящих живых людей, которые просыпались на рассвете, или же на самом деле в ней не было ничего, кроме необитаемых пространств, кроме бесконечности, в которой Алексиса уже нет?
Сомнение постепенно одолевало его, разрушая остатки уверенности, лишая его последнего. Все что казалось бесспорным, пропадало; вскоре у него не останется ничего, кроме кратких проблесков сознания. В открывшемся пространстве на него надвигалась тоска, прежде прятавшаяся в других могилах. Сомнение было ангелом.
* * *
Мадлен проснулась в пустой комнате. Сквозь стены доносился утренний общежитский гомон. Бульканье воды в раковинах и унитазах, хлопанье дверей, голоса. Воркование голубей. Алексис тоже слушал эти звуки по утрам? Мадлен полежала неподвижно, но в этом не было никакого проку, и тогда она встала, собрала вещи и вышла в коридор, ведя рукой по стене. Спустилась на первый этаж и очутилась на улице под ясным июньским солнцем. Маленькая площадь перед общежитием оживала, а по ту ее сторону по-прежнему текла река, эта вода с гипнотическими серебристыми отблесками, которая в пятнадцати километрах отсюда поглотила жизнь сына Мадлен. Она пересекла площадь, влекомая светом, сверкающим за невысокой каменной стенкой. Куда ведет этот поток? С какого места человек, шагая вдоль этого берега, покидает диапазон резких городских звуков? Что представляет собой эта дорога, по которой Алексис, если верить Лукасу, так часто ходил? Есть ли там, впереди, в самом конце потока, какая-нибудь правда?
Мадлен крутила головой туда и сюда. Ответа нигде не было. Река притягивала ее, точно магнит.
Она ощутила дрожь и почувствовала, как медленный ритм, ритм предков понемногу завладевает ею. Мадлен не могла сопротивляться зову течения. И она пустилась в путь, поочередно переставляя ноги, погружаясь в это простейшее движение. Дорога победила. Она не вела Мадлен ни к машине, ни к дому. Она вела ее к реке. По телу пробежала волна, направляя Мадлен в сторону быстрого потока.
В своем сообщении Жюльет говорила о некой ферме близ реки, между университетом и мостом. Она сказала, что, вообще-то, Алексис с некоторых пор сделался замкнутым. Когда она расспрашивала его, почему он так зачастил на эту ферму, он увиливал от ответа. Мадлен позвонила Жюльет, но та не брала трубку.
Река протекала вдоль университетского городка, а затем убегала к лесам. Мадлен двинулась дальше. Поначалу она шла мимо прибрежных домов и садов. Мимо квадратных сооружений, когда-то возведенных на этой территории первыми. Время от времени на Мадлен лаяли собаки. Она Делала шаг за шагом, уставившись на горизонт и не глядя на дорогу. Ее ноги едва касались земли. В конце пути, там, вдалеке, располагался мост. Она видела его лишь раз, вскоре после смерти сына. По ее прикидкам, до моста было несколько часов хода.
Она несла Алексиса в своей голове, в своем сердце. Возвращалась к его детству. Ее пустое чрево покачивалось. Ребенок спал в другом месте, под ее ногами, а она мысленно уносилась в те светлые часы, к тяжелому животу, к налитой груди, к растрескавшимся соскам. О, если бы только земля могла растрескаться. Пусть бы земля разверзлась и выплюнула проглоченное обратно. Но земля намертво сжала зубы.
Чем дальше уходила Мадлен, тем заметнее редела городская застройка и тем ярче зеленел пейзаж. Берега реки становились менее однообразными. Она встретила велосипедиста, затем прохожего. Они поздоровались с Мадлен. Та молча кивнула в ответ.
* * *
На дворе все еще осень, Алексис все еще жив. Идет второй месяц его учебы в университете. Теперь Алексис точно знает, где находятся нужные корпуса и аудитории. Листья платанов начинают опадать. По улицам кружатся вихри пыли, подсвеченные яркими солнечными лучами. Алексис, до смерти которого остается девятнадцать месяцев, взволнованный донельзя, с широкой улыбкой выходит из здания факультета. Снаружи тепло, на смену сентябрьской серости пришли яркие краски, которые играют в переглядки со стеклянными фасадами больших зданий. Алексис бодрым шагом направляется в библиотеку. У него такое ощущение, будто за спиной раскрываются крылья, а подошвы его «адидасов» пружинят так энергично, что, кажется, он может дойти хоть до Луны. Все-таки мечты сбываются. Профессор Марлоу в очередной раз прочел очередную выдающуюся лекцию. Тяжелую для восприятия, нагруженную специальными терминами, проникнутую страстным желанием донести до аудитории нечто очень важное. Слушать его – совсем не то что отсиживать ягодицы на слишком твердых скамьях во время унылых занятий с другими преподавателями и ждать, когда все это закончится. В докладе мэтра не было ни доли снисходительности, ни малейшей попытки разжевать для студентов материал, лишь безупречная констатация того, как безудержно финансовые рынки и экономика в целом захватывают власть над миром и жизнью каждого человека. Того, как уничтожается этика, того, как политик приравнивается по статусу к муравью. И на десерт – живописание мира в духе Олдоса Хаксли, мира, который уготовила нам эта денежная тирания. После лекции Алексис думает только о том, чтобы взять в библиотеке все книги Марлоу, запереться на выходные в своей комнате в родительском доме и с головой погрузиться в экологическую и структурную драму мира, в исторические предпосылки, которые привели его к ней, в философские, культурные и прагматичные решения, разработанные гениальным мозгом его преподавателя. На этот счет у Алексиса нет ни малейшего сомнения: профессор Марлоу – гений.
Он толкает дверь библиотеки и проникает в мир тишины и бумаги. Входит туда, будто в убежище. Нет больше ничего, кроме шелеста страниц и бесшумных шагов немногочисленных посетителей и студентов. Никто не обращает на него внимания, он может преспокойно блуждать по лабиринтам вековых мыслей. Здесь он освобождается от той неловкости, которая столь часто сковывает его в присутствии других. На стеллажах теснятся сотни скрупулезно выровненных томов со штрих-кодами. Он доходит до секции политэкономии и легко обнаруживает четыре труда Марлоу. Изначально написанные на английском, они были переведены на десяток иностранных языков. Алексис довольствуется франкоязычными версиями, что, в общем-то, не так и плохо, учитывая солидный вес этих внушительных томов. Он забегает со своей добычей в общежитие, здоровается с соседями, сведя социальное взаимодействие к необходимому минимуму, собирает кое-какие вещи и спешит на вокзал. Едва расположившись в вагоне поезда, он открывает работу, опубликованную Марлоу первой, и вскоре уже не слышит стука колес, поглощенный вопросами расколотого общества, экономического психоза и рабства нового времени. Алексис читает, то и дело моргая (он должен был сменить контактные линзы еще в начале недели, но забыл заказать новый комплект), читает долго-долго, пока наконец не поднимает голову и не понимает, что проехал свою станцию.
* * *
– Алессис.
Далекий голосок пронзает необъятное одиночество. О, она снова здесь. Он ждал ее. Ее присутствие поднимает его ближе к поверхности. Ему не следовало бы, ей не следовало бы, сегодня уже не первый раз, когда она приходит одна, она добегается до того, что ее поймают. Ему на это плевать. Она оттирает с таблички присохшую грязь, которую принесли сюда ветер с дождем.
Она садится подле него. Он ощущает что-то вроде ласки на своей крошащейся коже. Он почти улыбается. Солнечный луч просачивается сквозь облака.
Она берет камешек, бросает его. Камень отскакивает от края вазы, в которой застаиваются розы. Вторая попытка. Мимо. Цветы увядают. Она обхватывает их руками, поднимает, вытаскивает. Шипы колют ее пальцы. Стебли царапают ей коленки, она отбегает и выкидывает розы в мусорный бак неподалеку. На могиле напротив стоит великолепный букет. Она с радостью переставила бы его к Алексису, но это могут заметить. Лучше она сходит за цветами в магазин возле школы, возьмет с собой деньги из копилки. Может быть, завтра.
Алексис слышит перестук. Камешки, ваза, урна, негромкий шорох, когда сестренка вновь присаживается рядом. Он начинает узнавать шаги своих посетителей, их приметы. Походку можно сравнить со звуком голоса. Шаги Ноэми звучат легко, она порхает, воздушно касается его. У Жюльет тембр более протяжный. У отца – шумный и назойливый, похожий на молотилку, от грохота которой у Алексиса возникает желание, чтобы его опустили в землю еще на шесть футов ниже. Звук материнских шагов почти неразличимый, в последний раз Алексис слышал их несколько дней назад, больше мама пока не появлялась. Она приходит, она останавливается, ни одна вибрация не пробегает от ее ног в землю. Она стоит, будто деревянная. Алексису не раз хотелось постучать снизу в крышку гроба и сказать матери: эй, ау, очнись. Но нет, ничего не поделаешь, мамина голова занята чем-то другим.
Ноэми – иное дело. Она просто проводит время возле него, не мучает и не упрекает. Она прибегает, она садится, она болтает. Приносит ему полевые цветы. Занимается своими маленькими делами. Ничего не ждет, ни о чем не умоляет: она навещает его, вот и все. Только рядом с ней он не беспокоится ни о своем состоянии, ни о своей внешности. Когда возле могилы стоят другие, Алексис гадает, на что он теперь похож. Он смотрит на себя, точнее, представляет себя, радуясь, что у него нет зеркала. Когда рядом Ноэми, все иначе: он умер, ну что ж, уже ничего не попишешь. Он такой, каким стал. Он будто бы дышит.
Конечно, он понимает, что родители терзаются вопросами. Но чем он может им помочь? Он не знает, что им сказать. С тем же успехом можно спрашивать новорожденного о том, что он тут делает, каким путем он добрался до этого маленького живого тела, каковы были обстоятельства его приземления в этом конкретном месте. Разве он об этом что-нибудь знает? И почему на новопреставленных не распространяется такое же отношение?
* * *
Мадлен шла вдоль реки. Дорога уже не пролегала у кромки воды. Дорога сама была водой, стопы Мадлен погружались в жидкое месиво. Паводок, прилив, который безжалостно сносит плотину и скоро схлынет. Она изольет воды, и ее малыш засохнет, волна унесет его и выкинет на берег. Он окоченеет у нее на глазах, а она ничего и не увидит. Она пыталась задержать реку, но та продолжала свой неумолимый подъем. Вскоре земля закоробится, покроет ее губы трещинами, украдет у нее ребенка.
Ее что-то тревожило, и это что-то было связано с размерами тела Алексиса, вот-вот, все дело было в этом: его положили в слишком маленький гроб, они точно ошиблись, это точно был не его гроб. Он толкался, он вырывался, он молотил по своему гробу, по ее животу, превратившемуся в разверстую могилу. Он растягивал ее внутренности. Так неужели это река забрала его?
Она говорила с ним. Заново переплетала нить от своего сердца к его. Слушала, как он бормочет, слушала, как он играет, он крутился, ворочался, ему требовалось пространство, он колотился о стенки при каждом ее шаге, и как только она не увидела, что ему не хватает места? Почему он не сказал, что ему слишком тесно?
Горизонт манил ее. Если дети умирают, если жизнь так же хрупка, как взмах крыльев над рекой, лучше остерегаться всего, что долговечно. Лучше вытянуться в полумраке на ветру. Если жизнь ускользает несмотря на крепкие стены дома, к чему тогда возводить эти стены? Отнюдь не мозг подталкивал ее удаляться от города, нет, это делал остаток пуповины, протянувшийся от ее тела под землю. Направляться к мосту. Быть одним из деревьев. Стать органикой, минералом, войти в состав алхимической смеси, текущей по рукам и ногам ее сына.
Начало нынешнего лета выдалось таким теплым. Мадлен устремлялась навстречу неясному миражу. Уже настал полдень. Мадлен не чувствовала ни голода, ни жажды. Бесконечное повторение шагов расслабляло и размягчало ее мышцы, опустошало голову. Разумеется, это было лишь временным забвением, она понимала, что горе от потери сына так просто не залечить. Она могла бы шагать до края света. Она потела, она изливала боль через поры, она шагала, воссоединяясь с Алексисом через воздух и тишину, она шагала, вытягивая его, она шагала под его толчки.
Она идет, река убегает, а свет блестит.
Ее верхняя губа делается соленой.
Листва на деревьях вдалеке пульсирует от жары.
Нет больше ни мужа, ни дочери, ни учеников, ни отца, ни матери, ни машины, ни дома. Есть свет реки и соль на губе. Есть дрожь листьев вдали. Есть жизнь, столь же неопределенная, сколь и ее маршрут. Есть ее мертвый сын и эхо его шагов, которые Ударяются о ее сердце.
* * *
Лежа под своим прямоугольником земли, Алексис не спал, но видел сны. Это был один и тот же кошмар. Он умер, а все остальные продолжали жить. Нет, не так. Он продолжал жить, а все остальные умерли. Нет, не так. Цвета сливались в один, день погружался в сон, ночь поднималась в кровавой глубине. Птицы умолкли, будто колокольчики. Он наполнялся холодом. Ворочался в земле. Перемешивался с глинистыми комьями, с муравьями. Не нужно было ничего делать. Нужно было ничего не делать. Удары топора по сухому дереву. Мир наоборот. Он ждал, не моргая ни ресницей. Его пальцы рассыхались. Кожа истлевала. Он бесконечно умирал. Он медленно оседал. Как поцелуй, как самая низкая нота, которую может простонать виолончель. Его сердце больше не билось. Дыхание его желаний устремлялось в вязкий песок. Его глаза больше ничего не искали. Мир продолжал биться, но уже вне его. Он слышал его рядом с собой, ничего не говоря и ничего не делая. В нем постепенно воцарялась тишина.
* * *
Время перевалило за полночь. Университетский городок заснул лишь наполовину, потому что на самом деле он никогда не спит по-настоящему. Сидя за письменным столом в своей комнате, Алексис, который никак не может уснуть, продолжает читать. Иногда он встряхивается, идет в общую кухню, наливает себе стакан апельсинового сока, с трудом осознавая, где он и который теперь час. Вселенная открывается перед ним бездонной пропастью идей, молчанием звездного одиночества. Из-за стен раздается сопение и храп соседей, но в остальном мир принадлежит только ему. Каждая фраза пробегает сквозь его тело. Он переворачивает страницу. Напоминает себе, что следовало бы хоть немного поспать. В углу пылится виолончель. Алексис переворачивает другую страницу, нить которой ведет к следующей странице, затем к следующей главе, надо не упускать эту нить; поток, разливающийся в ночи, направляет его точной рукой; это самая безмятежная тишина, какая только может быть. Другая страница. Будильник показывает два часа ночи. Глаза Алексиса начинают болеть от линз на последних словах в самом низу листа, но он продолжает упоенно читать. Занятия начнутся в половине девятого утра, но это будет не лекция Марлоу, так что какая разница. Когда Алексис устанет сидеть, он просто переберется из-за стола в кровать, забудется сном с книгой в руках и проспит до полудня, после чего снова примется читать.
В дверь стучат. Это Лукас вернулся с тусовки и хочет курнуть в его компании.
– Иду, смотрю – под твоей дверью свет. Старик, у тебя что, бессонница?
Алексис убирает с кровати одежду, чтобы Лукасу было куда сесть.
– Готовлюсь к лекциям Марлоу.
– Чего-чего? В такой час? Парень, ты себя загонишь.
Алексис, немного уязвленный этим замечанием, делает вид, будто вновь погружается в чтение. Лукас не уходит. Алексис вздыхает. Как бы ему хотелось, чтобы сосед понял его. Если он не способен ничего втолковать даже своим друзьям, о каких изменениях к лучшему вообще может идти речь? Он пытается рассказать Лукасу о процессе распада, на который указывает Марлоу. Пункт за пунктом описывает глубинные изменения в жизни западных стран, которые вскоре коснутся и молодых наций, убеждает, что сегодняшняя безумная гонка ведет цивилизации, а вместе с ними и всю планету прямо в тупик. Да, ничто не ново под луной, но с какой силой Марлоу обличает происходящее! Закрыв глаза шорами выгоды, политики даже не задаются вопросами об истоках этой неолиберальной религии, воздвигнутой на псевдонаучном основании, которая оставляет на обочине миллиарды людей. Придет день, и на обитаемые земли хлынут океаны. Придет день – собственно, это день уже пришел, – и животные с плавучих льдов утонут в водяной пустыне. Придет день, и все сгорит в беспощадном огне, а нам останется только грезить о зеленых лесах, о свежести летних вечеров. Как мы очутились в мире, где планета и человек настолько безропотно поступили в услужение к деньгам? Алексис чувствует свою ответственность. Ощущает призыв разобраться, искать решения вместе со всем своим поколением, недоумевает, как можно и дальше жить своей маленькой жизнью, притворяясь, будто ничего не происходит.
Лукас зажигает косяк, вставляет в уши наушники. Алексис невозмутимо продолжает свой рассказ, обращаясь к утомленному его красноречием соседу, который поглядывает на него, потягивая косячок. Спустя двадцать минут монолога Алексиса Лукас понимает, что этот поток неиссякаем, и лениво машет рукой.
– Фу-фу-фу, парень. Ну и зануда же ты.
Алексис озадаченно смотрит на него.
– Ты понимаешь, о чем я говорю?
– Понимаю, но меня от этого уже просто тошнит. Извини, дружище. Может, выпьешь? Или по травке вдарим, а? Тебе надо хоть иногда проветривать башку, Алекс.
Алексис опускает взгляд на книгу, его лицо багровеет. Внезапно он видит себя глазами друга: мозг кипит идеями, на столе лежит открытый учебник по геополитике, строчки едва не воспламенились от его жадного чтения. Такое ощущение, что он уже несколько недель не поднимал головы от книги.
– Давай, не бойся. Сейчас скручу второй косяк, и ты тоже кайфанешь.
В этот миг Алексису захотелось оказаться на месте своего приятеля. Как же беззаботно тот живет на белом свете. Любит хорошую еду, хорошие сериалы, хороших девчонок, учится в магистратуре на философском. А он, Алексис, застрявший в своем развитии на уровне певчего мальчика из хора, и повеселиться-то толком не умеет. Он медлит с ответом, но в конце концов отказывается от косяка.
– Ну, как знаешь, дружище. Ладно, пойду я, и спасибо тебе: после такой лекции беспробудный сон мне гарантирован.
Лукас подмигивает ему и уходит к себе. Оставшись один в своей вселенной, Алексис снимает линзы, садится на кровать, кладет книгу на колени так, чтобы его близоруким глазам не нужно было щуриться. Направляет лампочку ночника на обтрепавшиеся по углам страницы «Разобщества»[6]6
Вероятно, имеется в виду работа современного французского экономиста и политика Жана Женерё – La dissociété (2006).
[Закрыть] и читает до тех пор, пока не засыпает.








