Текст книги "Ясновидец:"
Автор книги: Карл-Йоганн Вальгрен
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 18 страниц)
Лангганс задрожал. На арене, машинально отметил он, лежали три растерзанных умирающих пса. Нестерпимо белый свет полуденного солнца освещал всю эту адскую картину. Медведь бросался то в ту, то в другую сторону, людей охватила паника, они тщетно пытались скрыться от обезумевшего гиганта. И в этом хаосе, в этой оргии смерти, он вдруг ощутил, как кто-то другой, с таким же даром, как и у него, но многократно сильнее, подчиняет кабана своей воле, заставляет зверя выйти из его клетки, побуждаемого импульсом, смысла которого он и сам не понимает, мчаться среди бегущих людей, с чудовищной силой прокладывать дорогу среди перепуганных зрителей, и все это с такой скоростью, какой в животном мире обладают, пожалуй, только кабаны, и, наконец, к ужасу Лангганса, прижатого толпою к стене, остановиться прямо перед ним.
Мы думаем, что у нас есть жизнь, вдруг услышал он шипящий голос внутри себя, а на самом деле, это мы есть у жизни, и когда она нас использует до конца, идет себе дальше… без нас…
Подходящее заключительное слово, подумал он, готовясь к кошмарной коде этой пьесы – толпа прижала его к лавке, он сидел как раз на уровне острых, как копья, клыков разъяренного зверя. Против направляющей его силы он был бессилен.
И в тот самый момент, когда медведь отомстил, наконец, за все унижения и одним ударом могучей лапы оторвал голову у своего одноглазого хозяина, кабан двинулся на Лангганса в твердом убеждении, что тот – его враг. Такова была сила невидимого человечка. Создать нечто из пустоты, заставить обознаться даже дикого зверя. Луч энергии неодолимой мощи заставил Лангганса поднять голову кверху, словно уступая внезапному желанию полюбоваться ослепительно голубым венским небом. Теперь шея его была открыта для кабаньих клыков.
Так и стоял он там, Эркюль Барфусс, невидимый, или, вернее, незамечаемый быстро рассеивающейся толпой. Человек не может вообразить свой конец, подумал он, поэтому умирает в удивлении.
Сейчас он находился на скамье для зрителей, внедрившись в сознание нищенствующего монаха. Он хотел насладиться его смертью изнутри, чтобы окончательно поверить в то, что он, наконец, отомстил за потерю единственного человека, которого он когда-либо любил. Но в решающий момент что-то помешало ему…
После Лангганс вспомнит, что кабан резко и внезапно остановился, словно выполняя чей-то решительный приказ. Он остановился, помедлил секунду, повернулся и направился к своей клетке. И в следующую секунду, прямо перед ним, словно соткавшись из воздуха, появился мальчик-урод.
Лангганс никогда не испытывал ничего подобного: мальчишка, похоже, умел делаться невидимым и теперь материализовался у него на глазах.
Он уже понял, что мальчик внедрился в его сознание и знает о нем все. Но в то же время и он проник в сознание мальчика и тоже знал о нем все. Они словно поменялись душами. Вряд ли он смог бы определить, сколько времени это продолжалось, вечность или доли секунды. Но в душе у урода он слышал голос девушки, и она умоляла юношу остановиться.
Эти мгновения навсегда изменили жизнь Эркюля Барфусса. Он услышал голос Генриетты, и ее тихий, почти беззвучный голос изменил все. Он стал иным человеком.
Он не ошибался: это был ее голос, доносившийся до него с края бездны, он звучал яснее, чувственнее и нежнее, чем когда-либо. Это был голос любви, обращавшийся к нему – в него? – за пределами всех человеческих наречий, за пределами жизни и смерти; это была чистая, ничем не замутненная любовь, это была сама суть любви, ее дистиллят, и ненависть, уже почти разрушившая его душу, отступила перед этой неодолимой силой. Его обволакивала никогда ранее не испытанная им нежность, вытеснившая все – жажду крови, презрение и даже то чувство неизлечимого горя, невосполнимой утраты, которое, как он считал, никогда его не оставит. Он не замечал окружающего, волна нежности уносила его прочь от этого постылого места. Нищенствующий монах Лангганс, дикие звери, толпа – все отступило перед «захватившим его неземным в своей чистоте чувством. И это была окончательная капитуляция. Любовь, нарушающая все законы природы, побеждала. Откуда-то оттуда, где не существовало времени, ее голос дал понять ему, что она давно отомщена, что жестокость рождает только жестокость, и жажда крови в конце концов отравит его самого. Она заверяла его в вечной своей любви, и он понял, что смерть – еще не конец, а начало, первый шаг в новой жизни, где они снова будут вместе.
Ненависть, говорила она, самый страшный его враг, ненависть, а не люди. Ненависть, которою он нес в себе половину своей жизни, разъедающая его душу ненависть, которая довела его до края бездны, до границы того, что может вынести человек. Ненависть бессмысленна, она ничего не дает, только требует. Она постоянно требует, ее нужно питать: больше крови, больше презрения. Она требует, чтобы ее насытили, но это невозможно.
Он упал на колени. Вокруг кричала толпа, валялись трупы животных и затоптанных людей. Но он не замечал, где находится. Он слышал только ее голос, любимый голос, голос из непостижимой для человека вечности. Я рядом, прошептала она, я всегда рядом.
И даже Иоганнес Лангганс будет вспоминать эти мгновения в конце жизни, уже в эпоху паровых машин. Прижатый к стене, он с ужасом следил, как Эркюль Барфусс медленно обретает все более четкие контуры, словно проявляясь из состояния невидимости. Он видел, как глаза юноши сияют любовью к погибшей девушке, любовью такой же безграничной, как любовь Создателя к своему творению, к человеку, невзирая на достоинства его и на грехи его… любовью, существующей сама по себе, просто, чтобы мир был, чтобы вселенная не потеряла смысла.
И юноша исчез, как показалось Ланггансу, он был счастлив… безгранично счастлив, что девушка, наконец, дала о себе знать, что ненависть покинула его – навсегда. Он ушел на своих коротеньких ножках, исчез в охваченной паникой орущей толпе.
* * *
Много лет спустя Эркюль описывал этот день в Вене, как водораздел жизни и любви. Он думал, что подошел к самому краю, а на самом деле это было только начало.
Даже на склоне лет своих он помнил в мельчайших деталях этот день, приведший его на травлю, как он собирался покончить с Ланггансом и сразу после этого, заплатив любви все долги, покончить с собой. Но все вышло по-иному – любовь восторжествовала над смертью; голос Генриетты, голос из вечности, из неизвестных и непостижимых для смертного пределов, вернул его к жизни и изменил его навсегда. Он мог снова находиться среди людей, как один из них, как представитель человеческого рода – без горечи, без омерзения, с благодарностью за свою жизнь, свою судьбу, вообще за свое существование во всем его бесконечном богатстве.
Целыми днями бродил он по столице империи, по улицам и площадям, паркам и переулкам. Он более не скрывался, не носил маску – урод, карлик, ну и что? Его переполняла гордость и неслыханное счастье. Он заметил, что люди ему улыбаются, настолько заразительна была любовь его и радость понимания, что смерть – вовсе не конец, а начало новой жизни. Первый раз в жизни он понял, что значит свобода – свобода идентична бытию, она не знает границ и поднимает человека высоко над его земным существованием…
Той же осенью в Вене он встретил Барнабю Вильсона. Он встретил его на ярмарке на берегу Дунайского канала, недалеко от дворца Аугартен. Он стоял в толпе на выставке и глазел на воздушный шар, медленно поднимающийся в небо под действием заполняющего его теплого воздуха.
А известно ли господину, что флогистонированный воздух обладает свойством поднимать предметы в воздух?
Маленький циклоп стоял рядом с ним, приложив к единственному глазу подзорную трубу. Эркюль решил, что это обман чувств – он был уверен, что Барнабю мертв.
Нет, Эркюль, я спасся… все остальные погибли… но моя миссия, какой бы она ни была, все еще не закончена.
Они пошли вместе. Циклоп рассказывал ему о своей жизни и о своих планах. Его увлекли националистические идеи Кавура[44]44
де Кавур Камилло (1810–1861) – итальянский политик, единомышленник Гарибальди, борец за единую Италию.
[Закрыть] и Гарибальди. После того, как варьете закончило свое существование, он неустанно работал, чтобы создать новый и лучший мир. Социализм, сказал Барнабю, – наше будущее; сейчас уже есть мыслители, мечтающие улучшить жизнь человека – они называют себя коммунистами. И даже для глухих мир станет лучше. В Париже, рассказал он, уже есть школа для глухих, ее содержит государство. Он сам там был и изучал их методы. Они преподают на языке жестов, созданном на основе французской грамматики. Введены даже склонения и спряжения – их отсутствие до сих пор мешало создать полноценный мимический язык. Все преподавание ведется с помощью жестов. Эркюлю надо бы туда поехать; их привычка обмениваться мыслями напрямую отпугивает людей. Разумеется, в Европе уже не жгут колдунов на кострах, но наука никогда не признает их способность к общению без вспомогательных средств. Ему обязательно надо туда поехать – рано или поздно ему придется овладеть языком, на котором говорят и другие люди. Ему будет легко освоить язык глухих – своими волшебными ногами он может воспроизвести любой знак.
Барнабю Вильсон улыбнулся. Мир, заверил он, скоро будет раем. Все идет вперед, развитие остановить нельзя. Через несколько лет вся Европа покроется сетью железных дорог, и они объединят людей так, что раньше об этом нельзя было и мечтать. Болезни будут побеждены, и рак, и оспа, и голод, неурожаи и войны. Если только навести порядок на фабриках и мануфактурах, можно продавать товары по их себестоимости, и каждый получит по своим потребностям.
В Америке есть место, продолжал Барнабю Вильсон, где живут почти одни глухие, у них свободное самоуправление. Это остров у берегов Массачусетса, называется он Марта Винъярд. Там и в самом деле почти все глухие, они разговаривают на языке жестов, и даже те, кто слышит, учатся говорить на этом языке. Английский у них второй язык. Если бы Эркюлю удалось накопить на билет в Америку, лучше всего было бы направиться туда – может быть, именно Марта Винъярд и есть его обетованная земля?
Тем же вечером они расстались. Вильсон направлялся в Сицилию, где у него была назначена встреча с итальянскими националистами. Он должен был познакомить их с новыми социалистическими идеями, чтобы они смогли строить свое государство на основе всеобщей справедливости, исходя из представления, что самое ценное на земле – это человек. Прощаясь, они оба знали, что это навсегда.
В сентябре того же года Эркюль Барфусс уехал почтовым дилижансом в Париж. Он решил поступить в школу, о которой рассказывал Вильсон – интернат для глухих на Рю де Мулен. Национальный институт глухонемых в то время был мировым методическим центром по разработке языка жестов. Эркюль приехал туда в конце месяца с письменной рекомендацией Барнабю Вильсона и был тут же зачислен. Именно тогда, в Париже, он сделал вывод, что возможности визуального преподавания далеко превосходят обычные, языковые. Он за рекордный срок выучил французский язык жестов, хотя использование для письма ног вместо рук создавало некоторые грамматические трудности. На всю жизнь останется он непримиримым противником немецкой школы, где упор делался на то, чтобы научить глухих читать по губам и использовать орган речи. Один эпизод, описанный им двадцать лет спустя, произвел на него особо глубокое впечатление:
«На одном из первых моих уроков я стал свидетелем следующих событий. Преподаватель, ученик известного специалиста по грамматике Сикара, демонстрировал представителю Французской академии выдающиеся возможности метода. Стоя за кафедрой, он диктовал текст – по-моему, это был отрывок из Гюго – на языке жестов. Учащиеся сидели в разных концах зала, так что они не могли заглядывать в тетради друг друга. Учеников было пятеро – четыре мальчика и одна необыкновенной красоты девочка. По мере того как он диктовал, ученики записывали «произносимый» им жестами текст на пяти языках, поскольку все они были различной национальности. Девочка писала на латыни, а мальчики – на французском, немецком, итальянском и английском. Представитель академии был просто ошарашен результатом. Он, разумеется, знал, что знаки изображают не буквы и слова, а понятия, и, если тебе понятно значение жеста, понятие это можно выразить средствами любого языка. Но что поразило его тогда – и меня не менее, чем его – это уровень языковой подготовки учеников, заметно превосходящий средний уровень во французских лицеях».
В Париже он также понял, что грамматика универсальна, что ее можно воспринимать как глазами, так и любым другим органом чувств:
«Преподаватели и учащиеся между собой использовали знаки изобразительные (огонь и лошадь – первые узнанные мною слова), знаки, передающие движение, указательные и произвольные. Множественное число обозначалось повторением основного знака, определенные формы отличались небольшим кивком пальца после слова, глаголы спрягались во всех временах французского с помощью различных знаков для настоящего времени… все эти премудрости я, конечно, узнал давно, когда учился читать, но теперь только глубоко понял их содержание, всеобщую связь, сокрушившую мои представления о мире. Я, например, понял, что на языке жестов даже могут возникать диалекты, а идиомы глухонемых – это тот универсальный язык, о котором человечество мечтало с незапамятных времен».
В Париже он прочитал свою первую молитву на языке жестов, Отче наш, вместе со школьным капелланом и ректором.
Он жил в интернате полгода, но и после этого поддерживал переписку со многими учителями, и школа навсегда осталась близка его сердцу.
В марте 1838 года он закончил обучение. Теперь он в совершенстве понимал язык глухонемых. Любовь по-прежнему составляла основное содержание его жизни – любовь к погибшей девушке, теперь уже не принадлежащей времени и пространству.
Его ждал другой материк, другая жизнь. На острове Марта Винъярд – об этом острове рассказал ему Барнабю Вильсон.
Постскриптум для фрекен Фогель
и других заинтересованных лиц
В древнеегипетской письменности любовь символизировал странный, состоящий из трех частей иероглиф: кирка, рот и мужская фигура с рукой, приложенной ко рту. Ранние египтологи задавали вопрос, не была ли для фараона любовь своего рода работой, требующей определенного инвентаря и терпения, как у садовника? Или, может быть, любовь вообще не существовала до того, как было сформулировано само это понятие? В шутку предполагали, что любовь у древних египтян помещалась в груди, и из боязни выпустить ее со случайным словом следовало прикрыть рот рукой.
Может быть, фрекен Фогель, в этих представлениях что-то и было – египтяне первыми поставили знак равенства между сердцем и любовью. «Мне сердце искушает голос брата» – эти слова поэт вложил в уста женщины. Любовь живет в сердце, а голос – это своего рода инвентарь, орудие, открывающее сердце. Терракотовые вазы и свитки папируса повествуют нам, как человек теряет сердце или как сердце разбивает неразделенная любовь, и боль эта нестерпима.
В конце жизни, когда Эркюль Барфусс завершил свое нескончаемое духовное путешествие, приведшее его в самые интеллектуальные салоны Америки, он написал письмо одному из своих внуков, защитившему как раз диссертацию по классическим языкам в Гарварде: «Иероглифическое письмо, как тебе известно, наиболее совершенное из всех видов письменности, поскольку в одном и тем же символе оно отражает и зрительный образ, и абстрактное понятие. Иероглифы – истинный алфавит глухих».
В своих записных книжках он замечает, что впервые болезнь, как метафора любви, возникает в «Песне песней»: «Подкрепите меня вином, освежите меня яблоками, ибо я изнемогаю от любви», – восклицает царь Соломон. И тема эта красной нитью проходит через века любовной поэзии. Вместе с мыслями Платона она составляет основу нашего восприятия любовной страсти.
В «Симпозионе» Платон рассказывает такую историю о происхождении любви:
В древности не было ни мужчин, ни женщин, а некий сплав того и другого: два лица, четыре руки и четыре ноги, и так далее. Они были соединены спина к спине, поэтому могли передвигаться как вперед, так и назад. Некоторые состояли из двух мужских половин, другие – из двух женских, но большинство было наполовину мужчиной, наполовину женщиной. Эти древние четвероногие люди, рассказывает Платон, настолько стремились к власти, что представляли угрозу для богов. И тогда Зевс решил разделить их пополам, чтобы таким образом уменьшить их силу. Так появились мужчины и женщины.
Но, отделенные друг от друга, половинки жаждали воссоединения. Так объясняет Платон, а вслед за ним и Бэйрфут, феномен любви: жажда срастания.
«Каждый из нас всего лишь половина человеческого существа, – пишет он, – простое наслаждение любовным актом не объясняет силы чувств любящих. Любовь – это поиск утраченной половины, вечное стремление слияния с нею».
Для нашего предка, фрекен Фогель, это утверждение было истиной, сравнимой разве что с фундаментальными законами природы: в последний год жизни в Европе он услышал голос Генриетты Фогель, и этот момент стал поворотным пунктом в его жизни. Убеждение, что любовь продолжается и после смерти, изменило его в корне. Ненависть и жажда мести исчезли в одну ночь, как и его безграничное горе по невосполнимой утрате.
Мой отец, Джон Бэйрфут, много раз рассказывал мне эту историю на языке жестов. Движениями рук, обозначавшими любовь – ладони, мягко прижатые к сердцу, и вечность – правый указательный палец выписывает направленную вправо же горизонтальную спираль, он объяснил мне, что Бэйрфут был совершенно убежден, что встретится с нею за пределами земной жизни. Ничто не могло поколебать его в этой вере, и до самой смерти он считал, что любовь так же неуничтожима, как материя. «Как материя преобразуется в энергию, – замечал он, – и энергия в материю, так и любовь, неподвластная тлену, продолжает свой путь в вечности».
Эркюль никогда не объяснял случившееся с ним в Вене ничем иным, кроме того, что у любви достаточно силы, чтобы победить смерть. Но убеждение, что он все равно увидится с Генриеттой, отнюдь не лишило смысла его земную жизнь – наоборот, он жил так, как будто каждый год был последним.
В Вене, одновременно с поворотным пунктом в его жизни, пришло и решение покинуть Европу. В марте 1838 года он отплыл пароходом из Кале в Ливерпуль, где через бельгийского маклера заказал билет в Нью-Йорк. Билет третьего класса на красавицу «Святая Мария» стоил тринадцать фунтов, включая питание. Как и многие эмигранты в Америку, в ожидании отплытия он переночевал в отеле «Дюк».
Вечером двадцать четвертого апреля на причале отслужили последнюю мессу, и на рассвете следующего дня корабль снялся с якоря. С верхней палубы Эркюль смотрел на английский портовый город, последнее впечатление о старом свете для миллионов людей, пока корабль, увлекаемый попутным ветром, не скрылся в тумане ирландского моря.
Это было за год до того, как первый колесный трансатлантический пароход, «Великий запад», установил рекорд скорости – он пересек Атлантику за пятнадцать суток, до того как Сэмюель Гунар основал регулярное пассажирское сообщение между Англией и Соединенными Штатами, до эпохи массовой иммиграции несколько десятилетий спустя, когда пароходства Аймен, Доминион, Националь и Уайт Стар жестоко конкурировали за право взять на борт миллионы европейцев, сжигающих за собой мосты, чтобы начать новую жизнь в «Стране возможностей».
Но Бэйрфут, казалось не замечал отсутствия комфорта, не чувствовал скуки – путешествие под парусом заняло шесть недель, он не тосковал по ветру, когда на сороковой широте корабль угодил в длительный штиль, не страдал от морской болезни или недоброкачественной пищи. Наоборот, в дневнике, который он вел во время путешествия, он описывает жизнь на борту с большим энтузиазмом. Он восхищается навигационной наукой, с интересом рассматривает такелаж – блоки, утки, паруса, зарисовывает реи и мачты, пытается научиться обращаться с лагом и навигационными приборами, читать морские карты.
Шхуна, на которой он плыл, представляла из себя перестроенный четырехмачтовый бриг, построенный по заказу работорговой фирмы и спущенный на воду в 1810-е годы. Он вмещал двести сорок пассажиров. Люди эти прибыли изо всех закоулков Европы – на борту были представлены ни много ни мало семнадцать национальностей.
В судовом журнале капитан отмечает эпидемию желтухи и несколько случаев цинги у ирландцев. Морской болезнью страдали почти все, так же как и чесоткой, и педикулезом. Крысы совершенно обнаглели, и, стоило ребенку зазеваться, буквально вырывали еду из рук. Мужчины, и Барфусс среди них, спали в гамаках на средней палубе. Для женщин и семейных на корме было выделено отгороженное матерчатой ширмой помещение. Барфусс познакомился с плотником «Святой Марии». Вот что он пишет: «Мой ново-обретенный друг Ричардс взял меня под свою защиту и показал мне весь корабль». Упоминается также парусный мастер Уэддингтон, который тоже относился к нему очень хорошо. Может быть, он принял его за ребенка с врожденными уродствами. Ни словом не упомянуто о реакции людей на его внешность, на его глухоту, на то, что он ест и пишет ногами. Не пишет он и о мыслях, подслушанных им у попутчиков. Может быть, они были слишком поглощены тем, чтобы следовать привычному образу жизни, и их мысли интереса не представляли.
Его нетерпение растет с каждой остающейся за кормой морской милей. Он пишет что-то о «новой жизни», о «вере в лучшее будущее».
«Святая Мария» бойко бежит по океану, подгоняемая восточным ветром. В журнале капитан отмечает рекорд скорости – семнадцать узлов. Барфусс частенько стоит на корме и смотрит на бесконечный горизонт. Он не слышит шума моря, не слышит ни хлопанья парусов, ни воя ветра, ни крика морских птиц, появившихся, как по команде, когда они приближаются к американскому берегу. Но он чувствует: все остальные органы чувств напряжены до предела.
Двадцать седьмого мая корабль бросил якорь в гавани Нью-Йорка. По тем временам плавание было нормальным. Из двухсот сорока пассажиров, взятых на борт в Англии, в Америку прибыло двести тридцать восемь, умер один ребенок и три старика, зато женщина откуда-то из Скандинавии родила двойню. Об этом в заметках Барфусса не упоминается. С другой стороны, в судовом журнале тоже нет записей о необычном пассажире – ни о его уродстве, ни о глухонемоте. А вот об умерших и вновь родившихся запись есть. Помимо скончавшихся пассажиров, еще одного матроса смыло за борт во время шторма к югу от Исландии.
Когда Эркюль Барфусс приехал в Нью-Йорк, поток эмигрантов еще не был таким колоссальным, как двадцать лет спустя, что дало повод американским властям учредить иммиграционное ведомство. Пройдет еще несколько десятков лет, прежде чем появятся внушительные здания на Касл-Гарден и Эллис Айленд, чтобы как-то управиться с гигантскими потоками эмигрантов, ежедневно прибывающих в Новый Свет. И когда красавица «Святая Мария» пришвартовалась на рассвете двадцать седьмого мая, пассажиров никто не ждал. Их погрузили на маленький пароходик и высадили на причале, точнее сказать, на крошечном участке земли на южной оконечности Манхэттена, сегодня носящем имя Баттери Парк.
Утро было очень жарким, с запада дул раскаленный ветер. Паспортный контроль и санитарная инспекция существовали разве только в мечтах чересчур подозрительных бюрократов. Не было никаких залов ожидания и комнат для интервью, никаких пометок мелом на чемоданах, не было и бумажек, которые, приводя новоприбывших эмигрантов в состояние шока, чиновник в униформе прикрепляет английской булавкой к рукаву. Вокруг причала разместились несколько постоялых дворов. Прибывших встречали бойкие личности с предложениями гостиниц и туристских маршрутов, с билетами на речные пароходы и контрактами на приобретение золотоносных участков в районе Великих Озер на севере.
Список пассажиров сохранился – он находится сейчас в музее эмиграции в Бруклине. Эркюль Барфусс значится в списке под номером шестьдесят семь. Имя его написано заглавными буквами, национальность не указана. Отмечено, что у него отсутствует выездной паспорт, выданный властями в Европе, и что он глухонемой. Deaf and dumb.
Вот и все. Всего лишь имя в толпе путешественников, и трудно отделаться от мысли, что если бы он приехал в Америку на какую-нибудь пару десятилетий позже, его просто выслали бы из страны.
Несколько ночей он проводит на Манхэттене. В дневнике записано, что в городе повсюду ощущается «дух свободы». Прямо в гавани он получает бумаги, удостоверяющие личность и одновременно меняет фамилию на звучащую более в англо-саксонском духе: Бэйрфут…
В середине июня 1838 года он приезжает на остров Марта Винъярд. Нам это известно из его собственных записок и данных переписи в Тисбери Каунти, где он занесен в списки под именем Д. Э. Бэйрфут. Что обозначает буква «Д», непонятно. Может быть, deaf – глухой? Он рассказывал моему отцу, какое счастье испытал, впервые попав в окружение глухих. Никто, похоже, не реагировал на его уродство. Обычно он носил маску, но теперь она прикрывала только нижнюю часть лица. В Париже ему сказали, что у него необыкновенно красивые глаза.
Вдохновленный успехами в Институте глухонемых, он мгновенно выучил местный язык жестов, и почти так же быстро – письменный английский.
Священник в приходе Чилмарк, Роберт-сон, нашел ему работу секретаря. Он переводил документы и религиозные тексты с немецкого: в том же году на остров прибыли шестьдесят человек глухих из Австрии. Иногда он замещал кантора в церкви, и никто не удивлялся ни тому, каким образом он, будучи совершенно глухим, выучился играть на органе, ни тому, что играет он на нем пальцами ног.
В конце тридцатых годов он разработал собственный язык – для ног. Это была несколько упрощенная версия французского языка для рук, того, что в форме диалекта использовался на острове. Очень быстро окружение стало его понимать, а потом этот своеобразный язык получил распространение и среди других людей с похожими недостатками. Я с раннего детства помню, как он, желая что-то сказать, писал мелом на маленькой грифельной доске – он всегда носил ее с собой. Если ему надо было что-то добавить, спросить или ответить, он быстро стирал написанное специальной губочкой и писал заново. Я помню, как поражала меня скорость, с какой он работал ногами, он владел пальцами ног не хуже, чем нормальный человек пальцами рук…
Окружающих очень волновал вопрос о его доходах. По-видимому, каким-то образом он вывез из Европы довольно значительную сумму денег. Он жил в достатке, лучше, чем большинство на острове, но разговоров о своем экономическом положении избегал. Отец считал, что деньги ему подарили, скорее всего, известный финансист фон Бюлов, с кем его объединила утрата любимой женщины, или, может быть, это были деньги, которые они вместе с Генриеттой копили на поездку в Америку. Не исключена и другая версия – он, с помощью своих способностей, просто выманил деньги у кого-то, нажившего их, по его мнению, неправедным путем.
В 1841 году он построил дом в Чилмарке, недалеко от усадьбы священника. Дом этот стоит и поныне – белое двухэтажное строение из дерева, свидетельствующее о достатке владельца. Он обратился к местной строительной фирме, где все рабочие были глухими.
Тогда же он встретил женщину, Соню Перейра. Они стали жить вместе, не венчаясь. Меньше чем через год у нее родилась дочь, Шарлотта, названная в честь дочери Эркюля и Генриетты Фогель – в то время он не имел с ней никаких контактов и не знал, где она – где-то в Европе. Пройдут еще долгие годы, когда в начале девяностых он, разговорившись с эмигрантом из Швеции, куда она к тому времени переехала, случайно нападет на ее след.
С Соней у него родились еще две девочки, но обе умерли в младенчестве. К этому времени, к концу сороковых годов, у него была в Америке широкая известность – в кругах, связанных с использованием языка жестов.
Он сотрудничал в качестве редактора при издании первой американской грамматики для глухих, параллельно с этим получил звание магистра в английском языке в Бостонском университете. В 1847 году в издательстве «Дж. Купер» вышла его книга «История глухонемых», иллюстрированный фолиант на триста страниц. Книга написана в хронологическом порядке, начиная с иероглифического письма и «Кратилоса» Платона, где впервые в литературе упоминается язык жестов. Он рассказывает о знаменитых глухих, от Квинтуса Педиуса, названного Плинием, до испанского придворного художника Эль Мудо, «иберийского Тициана», считавшегося, как и Лопе де Вега, самым образованным человеком при дворе Филипа II в Мадриде.
Эпиграф к книге взят из девятнадцатой главы Третьей книги Моисея: «Не злословь глухого и пред слепым не клади ничего, чтобы преткнуться ему». Книга пронизана христианским гуманизмом и мыслью о «равной ценности каждого человека», как об этом написано в Декларации США.
Блаженный Августин, презиравший глухих и утверждавший, что «врата спасения – уши», подвергается уничтожающей критике в целой главе. Досталось и немецкому профессору-оралисту Самуэлю Хайнике, вечному оппоненту аббата л'Эпе, основателю школы глухих в Париже и оставшегося для Эркюля Бэйрфута великим примером.
Бэйрфут рассказывает о театре пантомимы в Древнем Риме и о первых учителях глухих: архиепископе в Йорке Джоне де Беверли, жившем в семисотые годы, и философе позднего Средневековья из Гейдельберга, Рудольфе Агриколе. Он перевел большие куски из трактата Иеронимуса Кардануса «Парали-поменон», где известный итальянский врач указывает на возможность письменного обучения глухих. Ссылается он и на труды Жана Марка Итара, к тому времени уже, к сожалению, почти забытого: «Диссертация об ушах и их заболеваниях», где впервые классифицируются с медицинской точки зрения различные виды нарушения слуха.
Книга иллюстрирована гравюрами по дереву. На одной изображен знаменитый кожаный язык, изготовленный Хуаном Пабло Боне – с его помощью он показывал глухим положение языка при извлечении различных звуков. Еще несколько гравюр – «Хирология» Джона Балвера, рисунки, изображающие различные жесты, работа, предварившая современный мимический язык.
Книга так и не стала всеобщим достоянием, как мечтали Бэйрфут и его издатель. Она была издана скромным тиражом в триста экземпляров, из них половина осталась на складе. Бэйрфут имел всего один экземпляр, позднее унаследованный моим отцом. Я хорошо помню изображение перчатки Жоржа Дельгарно – с буквами алфавита на различных частях ладони. Быстро нажимая пальцем на соответствующее место, можно успешно разговаривать с глухими. Дельгарно предполагал, что система его будет введена в широкую практику, и, когда ученик выучит положение букв, перчатка более не понадобится. Это была своего рода биологическая пишущая машинка. Отец утверждал, что Александр Грэм Белл собирался наладить массовый выпуск изобретения и ввести его во всех школах для глухих.